Снадобье, которое тщательно натолкла и заварила боярыня, было на вкус горьковатым и отдавало чем-то неприятным.
- Он же пить его не будет, - испуганно пискнула Елена. - Еще подумает, будто я его отравить вздумала.
- А медок на што? - усмехнулась Аграфена Федоровна. - Со смородиновым листом, вишневый, а что с горчинкой, так то от крепости да от старости. Скажу, что заветный бочонок повелела из терема принести. Дескать, супруг мой покойный уж больно его любил. Вот и остался подле него один, так я решила, что и великому князю по душе придется. Он у тебя медок-то пьет?
- Чашу, не боле, - ответила Елена.
- Ну и сделаем, чтоб он с одной чаши на тебя накинулся. Только ты сама, гляди, много не выпей. Пригубить - да, но от силы полчаши, не больше.
Василию Иоанновичу медок так понравился, что он выпил не одну, а две, после чего ночь любви получилась у него без кавычек, да и у нее тоже, причем в первый раз за почти три года, что они были обвенчаны.
А спустя всего пару месяцев Елена, пунцовая как рак, что-то тихо-тихо прошептала своему супругу на ухо, после чего он пришел в дикое ликование, а на следующий день подарил ей в очередной раз уйму всяческих драгоценностей. Были они не очень искусно изготовлены, но зато таких крупных красных, зеленых и синих камней она за всю свою жизнь, никогда не видела.
Шло время, и вскоре Глинской стало тяжело ходить, а живот все рос и рос, будто у нее там внутри сидел не маленький ребенок, а медвежонок. И в очередной раз пришла та самая пожилая повитуха. Обычно она короткое время водила по ее чреву ладонью, да и то, почти не касаясь кожи, разве что изредка, да и то вскользь, после чего кивала головой и уходила. Но теперь, положив ей руку на живот, сидела долго-долго и к чему-то напряженно прислушивалась. Затем молча встала и пристально посмотрела на Елену.
- Чтой-то не то? - спросила та испуганно.
- Да все то, девка, - успокоила бабка Жива - так все ее звали, как успела узнать общительная княгиня.
Однако взгляд ее, устремленный на беременную девушку, говорил скорее об обратном. Повитуха пожевала губами и, аккуратно присев обратно на самый краешек постели, спросила:
- У тебя, матушка-княгиня, в роду бывало так, чтоб зараз нескольких рожали?
- Ой, да сколь угодно. У меня, вон, и мать один раз двойнят принесла, - заулыбалась Елена. - Правда, один мертвенький оказался, но второй уж вон какой ныне вымахал.
- Понятно, - озабоченно вздохнула Жива и вновь раздраженно окликнула боярыню.
Когда та, наконец, сыскалась, ухватила ее под локоток и скоренько отвела к прозрачному небольшому окошку, в раму которого было вставлено настоящее веницейское стекло, которое за большущие рубли заказал для своей ненаглядной супруги великий князь. О чем они шептались, стоя у окна, Елена не слышала, да ей это было и неинтересно. Надо будет - сами скажут. Спустя полчаса они и сказали, да такое…
- Двойня у тебя, матушка, - объявила повитуха, вновь усевшись на край постели и сочувственно глядя на Елену.
- Ой, как здорово, - чуть не захлопала та в ладоши. - Вдвойне радость великому князю будет.
- Ежели парень и девка - это да, - согласилась Аграфена Федоровна. Она, в отличие от Живы, на постель никогда не садилась, чтоб ненароком не развалить. - А вот ежели два мужика разом - тут беда, - добавила Челяднина, пытливо взирая на Елену.
- Чем же? - испугалась та.
- А как ему тогда наследника выбирать? - пояснила боярыня. - Ты вот что. Молчи пока. И я молчать стану. И она помолчит, - кивнула Аграфена Федоровна на Живу. - С одной стороны, хорошо, когда двое. Ежели, не приведи господь, случится что с одним, ан тут второй готов на замену. А вот коли оба доживут до хороших годков - тут-то и начнется. Но опять же кто ведает - а вдруг у тебя, как и у твоей матери, мертвенький народится. Тут князю вовсе ничего говорить не след, чтоб не печалить. Был один и на свет вышел один, а о втором он пусть не горюет. Поняла ли?
Елена быстро-быстро закивала головой.
- Вот токмо как от всех прочих утаить? - задумчиво произнесла Челяднина.
- Эка невидаль. Вдвоем с тобой примем, и всего делов, - хмыкнула Жива.
- А управимся ли? - усомнилась Аграфена Федоровна.
- Ништо, - уверенно махнула рукой повитуха. - Везде управляюсь, так почто тут оплошаю. К тому ж я с собой внуку Анфиску позову, - и, натолкнувшись на настороженный взгляд боярыни, заверила: - От нее тяжелее не молчания, а слова добиться. Вовсе нелюдимая. Но свое дело знает. Я ее уж третий год помалу к своему ремеслу приучаю.
… Роды проходили тяжело. Худо ей стало уже на Успеньев день. На третий спас еще тяжелее. На Флора-распрягальника сызнова приступы болей, а начиная с Андрея Стратилата вовсе не отпускало. Когда подошел день Луппа Брусничника совсем поплохело. Но главные страдания пришлись на следующий Евтихов день. Схватки начались, когда воды еще не отошли, а боль уже тут как тут. Была она тягучая, нудная и гнездилась главным образом почему-то не в животе, где сидят младенцы, готовящиеся вылезти наружу, а пониже спины, где-то в крестце. Потом-то Елена поняла, что никакая это не боль, а так, одно название, но поначалу, непривычная и к такой, она вся изнылась, извертелась, навзрыд плача и мечтая только о том, чтобы она побыстрее закончилась.
Лишь ближе к утру, когда Елена измучилась, охрипнув от крика, воды наконец-то хлынули из роженицы и… Глинская поняла, что ничего еще не начиналось, поскольку черед настоящих мук пришел только теперь. Спустя час, длившийся бесконечно, та дикая, выворачивающая внутренности наизнанку боль, что была до этого, оказалась цветочками. Теперь пошли ягодки, да все, как одна, волчьи.
Белое, как льняная простыня, лицо роженицы, на котором контрастом выделялись яркие, вишнево-красные, с запекшейся на них темной кровью, искусанные губы, то и дело кривилось в судорогах нестерпимых мук.
- Ох, мамочка! Ой, мамочка! Да за что? А-а-а! - визжала Елена, а под конец не было сил даже на это - ее перекошенный рот издавал лишь какой-то невнятный то ли сип, то ли рык.
- Ништо, девонька, ништо, - приговаривала участливо повитуха. - Ишшо чуток, и все, - и сама грозно взревела: - Да помоги же ты ему, блажь легавая!
- Это я-то, великая княгиня, блажь?! - возмутилась Елена, внезапно озлившись на глупую старую дуру.
От этой злости что-то липкое и мокрое вдруг мягко скользнуло у нее между ног, и Жива приняла вяло шевелящийся комочек, покрытый какой-то слизью и вообще отвратительный на вид.
Глинская поначалу даже не поверила, что вынашивала в своей утробе такое страшилище. Дите после того, как повитуха шлепнула его по попке, истошно завизжало - замяукало, и Жива, со словами: "Сын у тебя", показала его матери.
Та заплакала. Вроде бы и радоваться надо, а чему? Носила девять месяцев, полсуток вопила благим матом от боли, а результат - вот эта страшилка? Или они и впрямь все таковы поначалу, как ее успокаивают? Хотя ладно, потом разглядим. Теперь-то уж она честно заслужила право на отдых, так что…
Глаза ее сами собой стали закрываться, но тут одновременно сразу два действа вновь привели ее в чувство. Первым был увесистый пинок в бок, не иначе Челяднина ногой саданула, а вторым - звонкая пощечина, которую наотмашь влепила ей бабка Жива.
- Сдурела, девка?! - заорала она, низко склонившись над Еленой. - Заснешь - сдохнешь! Тебе ж еще одного родить надо.
- Я не смогу, - жалобно захныкала Елена. - У меня силов нет.
- Лупить буду, пока не появятся, - хладнокровно сказала повитуха и ловким движением плата утерла ей слезы и выступившую испарину. - Надо, девка, надо. Он, скорее всего, мертвенький, но тут уж не до него - себя спасать надобно.
А еще через полчаса, шипя сквозь зубы, потребовала:
- А теперь еще раз поднатужься, - и, повернувшись к Аграфене, с удивлением заметила: - Первый раз в жизни обманулась. Думала - двойня, а у нее - тройня, - и тут же, вновь повернувшись к Елене, умоляюще попросила: - Сама еле на ногах стою, а - надо. Спасай себя, девка. Теперь каждый миг золотой.
Но сил у Елены и вправду не оставалось. Как ни тормошила ее повитуха, как ни уговаривала, но у роженицы на все был один ответ:
- Помру, дак хоть отмучаюсь.
- Ой, - охнула бабка Жива. - И впрямь помирает. Вон она, с косой уже пришла. - И уставилась куда-то в угол.
Елена равнодушно скосила глаза, но ничего не увидела. Вновь повернулась к повитухе и заорала благим матом. Было с чего. Теперь на нее смотрели вытаращенные безумные глаза, широко открытый рот радостно скалил два жутких желтых клыка, по нижней губе ведьмы, невесть каким образом оказавшейся подле ее изголовья, стекала слюна вожделения, а хищно растопыренные крючковатые пальцы уже тянулись к Елене.
- Вкусненькая, - прохрипела колдунья.
Что и говорить - за долгие годы корчить эдакие страшные рожи Жива изрядно навострилась, так что вызвать внезапный испуг у роженицы для нее труда не составляло. Помогало безотказно, помогло и тут.
- А-а-а!! - вновь заорала Елена и в тот же миг ощутила внутри себя абсолютную пустоту. Первый раз было не то - в животе все равно что-то оставалось, что-то мешало ей, и второй раз тоже не то, зато сейчас там стало по-настоящему пусто.
"Господи, вот оно - блаженство", - простонала она и, совершенно без сил откинулась на мисюрчатую камку, когда-то красиво покрывавшую изголовье, а теперь свалявшуюся в мокрый комок, и провалилась в глубокий сон. После всех мучений она так вымоталась, что, казалось, скажи ей, будто все трое народились мертвенькими, она бы только тупо кивнула, даже не вникая в смысл сказанного, и вновь отключилась бы, настолько ей все стало безразлично.
Елена уже не видела, как страшная ведьма вновь превратилась в повитуху, бережно принявшую в руки маленький комочек. Затем Жива шлепнула его - но только ради приличия, не больше, поскольку и без того было ясно, что мертвенький, и почти сразу, даже не успев дунуть ему в лицо, пошатнулась и, еле успев сунуть дите своей внучке, просипела чуть слышно:
- В корзину его, Анфиска, - и как-то неловко, боком, опустилась на пол, пачкая свой сарафан о забрызганный водами и кровью пол.
- Бабань, ты чего?
- В корзине у меня… пузырек, - отозвалась та.
Анфиска метнулась, вложила пузырек в руку повитухи. Спустя минуту Жива пришла в себя и еще слабым голосом произнесла недовольно:
- Дите-то чего пестаешь? Мертвенькое оно. Поклади, да иди - вынесешь обоих. Да покрывал кой накрой, чтоб не узрели. Вопрошать будут - скажи, послед несешь. А я… Мне чтой-то передохнуть надоть.
- Дак я вернуся? - предложила внучка.
- На что? Я, чай, и сама не маленькая - уж до Ильинки-то беспременно доберусь. Отдыхай. Тож поди умаялась. Мне бы соснуть часок-другой, боярыня, - попросила она Аграфену Федоровну.
Челяднина кивнула и строго наказала Анфиске:
- Сиди здесь и жди. Я тебя тайным путем выведу, чтоб никто не встренулся. Рогатки сняли уже, так что дойдешь, а чрез надолбы пересигнешь.
Поспать бабка Жива была всегда здорова, а тут, после бессонных суток, она бы дрыхла и дрыхла, наказав все той же Челядниной разбудить ее за пару часов до заката, чтобы успеть осмотреть роженицу и засветло вернуться домой. Однако на сей раз передых у нее был небольшой. Казалось, не успела прикорнуть, а тут уж кто-то теребит за плечи - вставать пора. И в ухо басовитый шепот Аграфены Федоровны:
- Вставай, бабушка Жива. С княгиней чтой-то не так деется. Боюсь, не горячка ли.
Повитуха встала, помотала головой, чтоб хоть чуток кумекала, и поплелась к Елене. С роженицей и впрямь было худо - горячка - не горячка, а что-то схожее. Значит, надо лечить девку. А кому? Да все ей же, бабке Живе. Не зря ее так прозвали еще три десятка лет назад. Имечко дорогого стоило - за все эти годы у нее померло от родов от силы пяток девок, а у иных столько же, но - десятков. Понимать надо. Да и дети, что появлялись на свет с помощью Живы - это тоже в народе приметили, - помирали гораздо реже, будто она вдыхала в них своим старческим ртом саму жизнь.
Потому и позвали именно ее на роды княгини, потому и жила она не в избушке, а в пятистенке, который и избой-то уже не назовешь - считай, теремок, пусть и махонький. То ей поставил один из первейших московских плотников, когда она ему вытащила с того света жонку вместях с сыном. Вначале чуть ли не полтора суток тянула младенца, а уж опосля еще три дня мать на этом свете за шиворот удерживала - та уже на самом краю была, еще чуток и рухнула бы. Вот он ей после того и расстарался.
Сюда и прискакала внучка. Поначалу-то она к реке подалась, чтоб корзину опростать. Вроде незаметно всюду прошмыгнула, никто и внимания не обратил, разве только местный юродивый увязался следом, да не простой, а самый что ни на есть первейший по Москве. Никто толком не ведал, ни когда он появился на свет божий, ни у кого - самая простая семья была, а вот дите, что нарекли Васяткой, оказалось далеко не из простых.
Сказывали, что еще в детстве родители отдали его в подмастерья сапожнику, так Васятка, когда купец попросил мастера стачать ему красивые и прочные сапоги, чтоб хватило лет на пять, не меньше, залился безудержным хохотом. Когда заказчик ушел, мальчишка в ответ на расспросы хозяина пояснил, что ему стало уж больно чудно - человек собрался носить сапоги несколько лет, а они ему не понадобятся уже завтра. И точно - купец умер на следующий день.
А потом Васятка ушел от хозяина. Наложив на себя вериги, ходил зимой и летом полуголым, просил Христа ради милостыньку вместе с нищими. Их в ту пору бродило по Москве много - и Осенник, и Вошва, и Огнище, и прочие. Васятку прозвали Нагой, чтоб отличить от всех прочих с этим именем.
Ночи он проводил на церковных папертях, особо облюбовав церковь святой Троицы, что у Фроловских ворот. На расспросы любопытных отвечал загадочно: "Красы будущей не узреть, так хоть рядышком с нею побывать - и то в радость". Потом, когда вместо обветшалой деревянной церквушки возвели храм Покрова на рву, эти слова стали понятны, а по первости они были туманны, как, впрочем, и любое другое его пророчество.
Однако, невзирая на размытость его изречений и предсказаний, Васятку все равно спрашивали. Он отвечал как есть и… как будет, причем голимую правду. Даже присказка у него была соответствующая: "Неправда и пригожа, да негожа, а правда нага, да дорога". Отвечал не всегда, иной раз лишь скорбно возводил глаза к небу, а в другой - заливался от безудержного смеха - поди пойми.
За правду ему поначалу доставалось - кому она нужна-то, горькая да противная? Еще пуще приходилось в кружечных дворах, куда он тоже частенько захаживал, хотя с пьяным зельем дружбу не водил, шарахаясь от чары с хмельным медом как черт от ладана. Захаживал же туда, дабы предостеречь и уберечь. Там его предсказания были особенно мрачны, да и откуда им взяться, хорошим-то, коли место поганое.
Но шел год за годом, и вскоре Васятку, как продолжали ласково звать его москвичи, уже и пальцем никто не трогал - боялись. Во-первых, за святого человека, кой не свои - господни словеса сказывает, всевышний и покарать может… если успеет, потому как, и это уже во-вторых, тебя гораздо раньше затопчут сами горожане. Так вдавят в землю, размазав для надежности, что потом никто не отскребет.
Да и кто в здравом уме поднимет руку на заступника города, который в 1521 году сумел отмолить Москву от злобных татар? Денно и нощно бил Васятка поклоны в церквах, и крымский хан Мухаммед-Гирей, который уже встал у стен столицы, так и ушел восвояси, не решившись штурмовать город.
С той поры стал Васятка в великом почете. За честь почитали коснуться его тряпья - авось перейдет с заскорузлой одежонки кроха святости. Нагим звали уже редко. Чаще блаженным - один он такой - ни с кем иным не спутаешь.
Вот он-то сейчас и вышагивал следом за Анфиской. Та несколько раз тревожно оглядывалась на него, но Васятка молчал, лишь неотрывно глядел на корзину, а по его лицу блуждала слабая улыбка - то ли виноватая, то ли просто печальная. Губы юродивого шевелились, и непонятно было - то ли молитву он читает, то ли еще что. "Не иначе как отпевает", - пришла в голову Анфиски догадка, и она немного успокоилась.
До городских ворот блаженный не дошел самую малость, бросив девушке на прощание загадочную фразу: "А живых-то хоронить господь не велит - грех это". И снова непонятно - при чем тут живые, когда в корзине, окромя двух мертвеньких, никого нет?
"Чудит Васятка", - подумала Анфиска, оглянулась, чтобы переспросить, а тот уже исчез. И тоже как-то неожиданно, вдруг. Улица пустая, дома вокруг все тыном окружены, да таким глухим и высоким - ни нырнешь, ни подлезешь. Куда ж делся-то? Постояла Анфиска в раздумье, но потом, по здравом размышлении, пришла к выводу, что на то он и блаженный, коему такое дано, чего ни один из простых людей содеять не в силах.
Да и некогда ей было - дальше к реке брести надо. Было там у нее хорошее местечко, близ бережка, да в кустиках, куда никто не лазил. Там она обычно мертвяков и прикапывала. А куда их еще-то? Они же некрещеные, так что почитай и не люди вовсе. Если бы хоть три-пять деньков пожили, чтоб успеть к попу сбегать, - иное дело, но с теми и поступали по-другому. Куда их после девать - сами родители решали, али их отцы с матерями.
Земля в том месте рыхлая, так что ямку даже без лопаты отрыть за три "Отче наш" можно, самое большое - за пять. Опять же дело привычное, только зябко немного, ранним утром на исходе лета солнышко обманкой становится - свет дает, а тепла не чуется.
Но едва откопала ямку, как за спиной что-то мяукнуло. Оглянулась Анфиска - не видать никого. Она сызнова рыть. И вновь пронзительное мяуканье. Да что ж это за котенок, где он тонет-то? На этот раз к ямке не поворачивалась - на реку глядела и - дождалась. Только на этот раз прямо над левым ухом мяуканье раздалось, а точнее - под ним. Из корзины.