Тут-то девка и села. Это что же выходит - еще чуток, и она живого младенца прикопала бы?! Вот не было печали! Да ладно она сама, но как же бабка Жива промахнулась? А потом вспомнила, как та еле успела передать ей дите и тут же, прижав руку к левой обвислой груди, стала оседать. Не до того, значит, ей было. Да и не ожидала она, что третий, который по всем статьям покойником должен быть, живым окажется. Хотя живым ли?
Девушка скептически заглянула в корзину. Ишь ты, синенький какой. Шевелиться почти не шевелится, но мявкает исправно. Ой, да ему же холодно! Хорошо, грязные полотенца в той же кошелке лежали - вот и сгодились. Заодно и омыла мальца.
Прохладная, правда, водица в реке, ну да чего уж - терпи, княжич. Сейчас тебе не до палат великокняжеских - до дома бы донести, чтоб не помер.
А по пути, пока бежала, чуть со смеху не покатилась. Это что ж получается? Тот, первый, самый настырный - всех распихал, да и сам чуть не застрял. Еле вытащили его. Второе дите, что мертвенькое пошло, девкой оказалось. А этот свое вежество еще в утробе выказал - уступил будущей бабе дорожку. Мол, давай, выбирайся, а я уж следом. И от этого он стал для девки как бы еще симпатичнее и… роднее.
"Настоящий княжич", - с уважением подумала она, припускаясь еще быстрее. А навстречу ей откуда ни возьмись вновь Васятка. Заглянул ей в лицо, покачал головой, а потом взял и перекрестил корзину. Глянула на него Анфиска, да чуть не ахнула - у блаженного по щекам слезы текут, да не одна-две, а чуть ли не ручьем. Анфиске даже не по себе стало.
- Ты что, Васятка? - спросила ласково, а юродивый, не ответив, лишь отмахнулся с какой-то досадой, да укоризненно погрозил ей пальцем.
- Ой, гляди, девка, - протянул многозначительно.
"Знает, - ожгла ее догадка. - Все знает. И что чуть живого не прикопала - тоже ведает. Ох, стыдобища!"
Раскраснелась Анфиска, от лица жаром пышет, хоть в печку на разжижку суй, глаза от смущения опустила и стоит, молчит, да все ждет, что худого Васятка напророчит. Грех-то немалый. Но блаженный тоже молчит. Глаза подняла, ан его опять нет и куда делся - неведомо.
У Анфиски словно гора с плеч. Вздохнула с облегчением, что ничего тот ей не насулил, и дальше, да все бегом, бегом, в их терем-теремок, где всегда сухо и тепло. "Кто ж повитуху звать станет, коли в дом к ней придет, да узрит, что она сама неряха", - приговаривала бабка Жива, и Анфиска каждую неделю старательно намывала с полынью полы и стены, чтоб не завелись клопы да блохи, а раз в месяц еще и скоблила сливочно-желтую столешницу и лавки острым черепком. От всех этих трудов простора в доме, конечно, не прибавлялось, но уюта было - хоть отбавляй.
За хлопотами с дитем незаметно прошел день, и нести его обратно стало поздно. А к вечеру новая напасть - младенец стал срыгивать молоко, которым она его поила, а сам даже не плакал - мяучаще стонал, страдальчески скривив побагровевшее личико.
Хорошо, что у Анфиски память славная. То, что ей бабка Жива говорила, все помнила. Вот и сейчас вроде бы к утру затихло дите, но все едино - плох личиком. Куда такого нести - по дороге помрет и ей же в вину поставят - не уберегла княжича. А не нести тоже никак, его ведь кормить надо, а чем, коли он коровьей титькой брезгует, да сиську бабью просит?
Но и тут вывернулась, вспомнила, что совсем недавно они с бабкой у матушки Евлампии - жены священника в церкви святой Татьяны, что совсем рядом с ними, третьи роды принимали. Сам-то поп так - огузок мыльный, ни кожи, ни рожи. Один лишь глас басовитый - даже дивно порою, как из такой тщедушной груди столь могучий рык раздается. Ну да господь с этим попом - ей матушка нужна, а она - та еще бабища. Видела Анфиска как-то раз, как она своего благоверного под мышкой домой несла, когда тот надрался где-то по случаю пасхи. Легко так тащила, не напрягаясь. И дойки у нее торчат - корова со своим выменем обзавидуется. Вот у кого молока должно быть немерено. Сказано - сделано. Вмиг оделась, дите в корзину сунула и к ней на поклон, выручай-де, матушка.
Та - баба добрая. Поохала, покивала головой и левую грудь выпростала. Ох, как присосался младень. Видать, коровье молочко как зашло в него, так и вышло, а тут и ручонками сучит, и чмокает, чуть не задыхается, а все никак не оторвется от титьки. Никак боится, что опять голодом морить станут, впрок набирается.
А про княжича она почему-то говорить ничего не стала. Да и что тут скажешь - ныне жив-здоров, а завтра бог весть. Случись что - ничего не докажешь. Так и бегала по три раза на дню к матушке, а та и рада стараться - все равно у нее еще оставалось изрядно.
А бабка Жива вернулась домой лишь на седьмой день - раньше не отпускали. Заплатили, правда, по-княжески, да еще сам Василий Иоаннович перстень с искристым опалом с пальца стащил да одарил на радостях. Бери, стара, носи. Ну, и рублевиков, само собой, напихали. Подсчитали - два десятка, хоть деревню покупай, правда небольшую. Жива поначалу довольна была, пока мяуканья не услыхала, а как младенец первый раз голос подал - аж подскочила на лавке.
- Это кто? - спросила испуганно.
Анфиска смущенно пояснила, после чего тут же за заветным пузырьком метнулась - сызнова старухе поплохело. Да и было с чего. Как ни крути, а выходит, что внучка, согласно повелению бабки, чуть дите в землю не закопала. Заживо. А главное - чье?!
- Как сердце чуяло - не надо было туда идти, - жалобно подвывала Жива, прижимая руку к груди и скорбно раскачиваясь на лавке из стороны в сторону. - Ну и как мы теперь его вернем?! - напустилась она вдруг на внучку. - Что скажем-то? Мол, заберите еще одного - промашка вышла?
- И чего уж такого? Да государь лишь рад будет - был один сын, а стало два. Еще и наградит небось.
- Рад?! - визгливо завопила старуха. - Так ведь сказали ему уже, что одно дите родилось, и все. Теперь помысли, что он со мной, да и с тобой сотворит за лжу подлую?! Плахой он нас за то одарит, вот и вся недолга!
Анфиска молчала.
- И еще об одном помысли, - продолжала Жива. - Ежели хоть одна моя товарка дознается, что я живое дите за мертвое приняла - все. Кто там разбираться станет, что я сама на волосок от смерти была?! Такого даже у тебя николи… а я… на старости лет…
- Так что же - убить нам его, что ли?! - возмутилась внучка.
- Тю на тебя, девка! - опешила повитуха. - Думаешь, почто меня Живой зовут? Да потому что я в жисть никому плод не вытравливала. Иной раз понимаю, что надо, что так-то оно лучшей для всех будет, ан длань не поднимется. Советом подсобить, как самой скинуть, и то еле-еле язык ворочается. Вон, иди к Потычихе али к Марфе юродивой - они подсобят. А ты - убить. Я в головницах на старости лет ходить не желаю.
- А чего делать-то?
- Чего раньше творила, то и дале делай, - сердито отрезала Жива. - У матушки корми, а там что-нито примыслим. Можа, я к брательнику своему младшому отправлю. Он доселе кузнечит гдей-то там, под Коломной.
- А как же Москва? - вновь не поняла Анфиска.
- Ишь, Москва-а, - насмешливо протянула повитуха. - Всем Москву ныне подавай. В иных-то градах жисть куда как поспокойнее.
- Особливо в селище, али в деревне, - съязвила Анфиска. - А уж как славно повитухе в починке поживать, середь трех домов, где и вовсе трудиться не надо. Тока за безделье у нас не платят.
- Тут твоя правда, - согласилась Жива. - Опять же меня тут в Москве все знают, а коль ныне ты со мной, то и тебя знать будут. - И махнула рукой. - Ладно, оставайся. Егда час мой придет - заменишь.
Но заменять не пришлось. Спустя пять лет, в конце сенозарника, когда за весь месяц на город не упало ни одной капли дождя, Жива решительно заявила:
- Вот что. У меня сердце болезное, а потому чуткое. Зри, сушь кака стоит? Ежели далее такое протянет - непременно пожары грядут. Езжай-ка ты, девица, к моему брательнику Стрижу, да отсидись там.
- А ты?
- Мне все едино - помирать. Да к тому ж, ежели что - меня та же боярыня Челяднина примет, а вместях с дитем нам туда и носу совать нельзя.
- Почему?
- Нешто ты забыла, что близнята они получились - тот, что у нас, и тот, что у них? - вздохнула Жива. - И что теперь делать - ума не приложу. Одно твердо ведаю - уходить надобно. Ежели кто сходство приметит - пиши пропало.
- А мы не скажем, - насупилась Анфиска.
- В Пыточной и не такие прыткие во весь голос певали. Все ты, милая, поведаешь, без утайки. Еще и лишку наплетешь - лишь бы мясо с костей кнутовищем не срезали. Рублевиков я тебе дам с собой, не сумлевайся, а там сама помысли - то ли тебе у Стрижа оставаться, то ли сюда воротиться, но без младенца, - вынесла приговор Жива.
А спустя всего пару дней полыхнуло-таки. Воздух дрожал от жара, жалобно стонали колокола, истекая кровью-медью, люто трещали от пламени деревянные избы. Хорошо, что Анфиска рано поутру повела Третьяка купаться на изрядно обмелевшую реку - потому и спаслись.
Вернулись назад - вместо дома пепел один и гарь, да еще обгорелое до неузнаваемости тело. Чье? А поди пойми. Что бабье - определить еще можно, что старушечье - по зубам, точнее, их отсутствию, тоже, а вот в остальном…
Добро тоже пошло прахом. Хорошо, хоть отыскала на пепелище спекшийся серебряный слиток, за который удалось выручить четыре рублевика - и на том спасибо. Да и то один из них Анфиска по доброте душевной отдала уцелевшей погорелице-матушке. "За добро надобно платить еще усерднее, чем за зло", - учила бабка, а у внучки память хорошая была - не забыла титьку матушкину.
Добрались они до селища довольно-таки быстро, вот только Стрижа в нем не оказалось. Сказывали, что помер он о прошлое лето. Куды далее идти - неведомо. Подумала Анфиска, да и подалась в холопки. Уж больно ей княгиня Воротынская по душе пришлась, жалостливая такая. Так как-то и прижилась.
Про Третьяка же сказывала, что это ее дите, а про мужа врать не хотелось, потому ничего и не говорила. А вот лет мальцу добавила. Немного, всего-то на годок, да и то лишь на всякий случай. Мало ли. Вдруг это отличие подсобит, если что. Только спокойная жизнь у нее недолго длилась. Лет пять прошло, и не стало Анфиски - сгорела в жару за три дня. В те времена от многих болезней лекарств не ведали, так что никто особо и не удивлялся: "Бог дал - бог и взял". Суровая жизнь тогда была на Руси. Так и остался Третьяк один, а видя любовь мальчишки к лошадям - приставили парня на конюшню. Дело нехитрое - пусть учится. Да и куда еще холопа направишь, а тут, глядишь, со временем в старшие конюхи выбьется.
Теперь получалось, что он и впрямь выбился.
Только не в старшие…
Глава 7
Из грязи, да…
Третьяку, точнее сказать, Иоанну, потому как про Третьяка велено было забыть напрочь, на новом месте все очень понравилось. До мелочей. Было приятно, просыпаясь чуть свет, откидывать теплое атласное одеяло, какого он раньше и в глаза-то не видывал. Доставляло наслаждение жадно впитывать в себя все новые и новые знания, льющиеся на него со всех сторон полными увесистыми ковшами - и от старого Федора Ивановича, который, шутка сказать, цельный князь, и от благообразного отца Артемия с его густой окладистой бородой, который любил, чтоб всегда, везде и во всем был порядок.
Даже деревья вокруг их избушки, и те были какие-то необычные, совсем не похожие на оставленные в селище далеко под Коломной. Величавые сосны - не обхватить в одиночку - стояли горделиво-надменно, вздымая высоко кверху свои ветви, густо-густо унизанные иголками-пальчинами. Или ноготками? Ну, это уж как кому нравится.
Несмотря на то что избушка была невелика, места хватало всем в избытке. Трапезная - отдельно, кухонька, которую почти на две трети, а то и поболе занимала огромная печь - отдельно, и даже светелки для каждого из троицы - тоже отдельно.
Нравилось ему и домовничать, хотя теперь обязанностей по хозяйству у него, почитай, не было вовсе. Разве что, да и то с видимой неохотой, его изредка посылали к ручью по воду, а вода в том ручье была такой ледяной, что ломило зубы, но зато и сладкой, словно замешена на меду. В остальном же - полный запрет.
- Тебя сюда не домовничать привезли, а отучаться от оного, - лаконично пояснил Федор Иванович.
А еще ему нравилось управляться с оружием - с сабелькой, с луком, с пищалью. Всему этому Иоанна обучали трое ратников - огромный богатырь Леонтий Шушерин, гибкий и ловкий Ероха и некто Стефан Сидоров, у которого тело было испещрено большими багровыми шрамами. Воины натаскивали его по очереди, поскольку на их плечах лежала и охрана, и выполнение других распоряжений Федора Ивановича.
Каждый обучал тому, в чем считался особо силен. Шушерин виртуозно владел мечом и вострой сабелькой, Стефан обожал коней, а с пищалью лучше всех обращался Ероха, хотя сам о себе он был иного мнения.
- Я-то ладно, - любил приговаривать Ероха, когда они садились немного передохнуть. - А вот брат мой, Петро, так тот гораздо хлеще может управляться. Он из пищали на двести шагов в цель бьет и завсегда попадает. Жаль, что прихворнул не вовремя, потому и пришлось мне на его место становиться. А ты поимей в виду - сабелькой порубить можно, да назад потом не склеишь. Кровь людская не водица, чтоб ее расплескивать без нужды. Помни о том, государь.
Последнее слово Иоанну тоже очень нравилось. Величать им его принялись чуть ли не с первого дня, едва разъяснили что к чему. Поначалу он искренне считал, что над ним подшучивают. Ну, не укладывалось в голове, что на самом деле его мать - не та Анфиска, которая с пяток лет назад в одночасье отдала богу душу, а великая княгиня всея Руси Елена Васильевна Глинская. Ему даже парсуну со строго-надменным ликом молодой женщины показывали, а он все равно не верил. Показывали и другую парсуну - с изображением его отца. Тут почему-то веры было больше. Может, потому, что не с кем сравнить - отца-то он и вовсе не знал, а может, по какой иной причине.
Возникал у него и вполне логичный вопрос:
- А за что они со мною так?
Отвечали обтекаемо. Дескать, злые люди утащили, а убить - рука не поднялась, грех-то какой, вот и подкинули дите девке Анфиске, а та, по простоте душевной, взрастила, сама не ведая, чей ребенок.
- А теперь этих злых людей нет, что ли? - не понимал Третьяк.
- И теперь они есть. Потому и собираемся тайно тебя на твой стол усадить, - поясняли ему.
- А брат мой как же? - продолжал недоумевать Третьяк.
- Как господь рассудит, так и станется, - с трудом подыскивал нужные слова Федор Иванович.
- А меня он за какие грехи так покарал?
- Не покарал, - вступал в разговор отец Артемий. - То было лишь испытание, кое он тебе даровал.
- Хорош подарочек, - недовольно ворчал Третьяк.
- Да, даровал, - твердо повторял отец Артемий. - Сказано в святых книгах, что золото испытывается в горниле уничижения, - и, чтобы пресечь дальнейшие расспросы, командовал: - А теперь мигом за стол, да повтори-ка мне "Символ веры".
И Ивашка послушно плелся за чисто выскобленный стол и начинал излагать заданное ему с вечера. Но из уроков больше всего ему приходились по душе те, которые вел Федор Иванович. У того всякий раз появлялся какой-нибудь интересный зачин, после которого хотелось слушать и слушать. Хорошо отложились в памяти бывшего думного дьяка слова мудрых: "Насильное обучение не может быть твердым, но то, что входит с радостью и весельем, крепко западает в души внимающим".
Не всегда это удавалось Карпову, но исключения были крайне редки. Однажды он катнул к Иоанну монетку с изображением какой-то уродливой женщины с большим крючковатым носом и острым подбородком и поинтересовался с ехидцей:
- Какова она по-твоему? В женки себе взял бы?
Иоанн даже закашлялся от возмущения.
- А ну как проснусь в нощи? Я ж с перепугу орать бы учал.
- А меж тем ее благосклонности домогались многие государи. На трон же она взошла, выйдя замуж за своего родного 12-летнего брата Птолемея XIII. Было ей тогда семнадцать годков.
- И как же митрополит ей дозволил за брата-то? Грех ведь, - удивился ученик.
- Это было еще до того, как Христос родился, - пояснял Федор Иванович. - Звали сию язычницу Клеопатра VII Филопатра, а римский пиит Гораций прозвал ее фатале монструм - роковой ужас.
- И впрямь ужас, - покосившись на монету, согласился Иоанн с неведомым Горацием.
- Плутарх же писал, что облик оной царицы дивно сочетался с редкостной убедительностью ее речей и великим чарованием…
- Ежели с чарованием, выходит, она ведьмой была?
- Сам ты ведьма, - уныло вздыхал Федор Иванович. - Просто она себя так вела, что надолго запоминалась каждому мужу, кой встречался на ее пути.
- Еще бы, - охотно согласился Иоанн. - Мне и то ее рожа враз запомнилась, хошь я ее токмо на одном рубле и видал. Лишь бы не приснилась, - добавил он, подумав.
- Сам ты - рожа! Великий цезарь, и тот прельстился ею и не устоял. Она его обворожила, - не унимался Карпов.
- Ну точно! Я же сразу почуял, что ведьма, - обрадовался бестолковый ученик, после чего Федор Иванович, махнув рукой, без особых прикрас перешел непосредственно к самому Гаю Юлию Цезарю.
Однако такой конфуз с думным дьяком приключался редко, а кроме того, Карпов всегда умел обстоятельно и точно ответить на любой вопрос. С Артемием же дело обстояло чуточку сложнее. Хотя тут он и сам был виноват. Он, да еще Федор Иванович. Последний даже побольше.
- Не дело пироги разбирать, коли хлеба нет, - приговаривал Карпов. - Допрежь учебы выучись мыслить, как оно да что. Вникать стремись, чтоб разобраться до тонкостев. Учить без понимания все равно что яйца в ступке пестиком плющить, чтоб они поплотнее легли.
- Да вопрошать не боись, - добавлял старец. - В учебе безгласну быть нельзя. Дитя не плачет - мать не разумеет. Откуда мне ведомо, что ты не уразумел, коль ты в молчании пребывать станешь. И бояться того, что недопонял, тоже не след. Никто за это надсмехаться над тобой не станет - на то она и учеба.
Не следовало приучать к этому Ивашку, ох, не следовало. Не княжеское это дело - думы думать. Поначалу-то тяжко у него выходило, со скрипом да с натугой, зато потом, когда пообвык, такие каверзные вопросы стал задавать, которые были способны поставить в тупик не только старца, но и епископа с митрополитом. Уже первый вопрос Ивашки чуть не вывел Артемия из себя. Уж больно его слушателю не понравилась случившееся с Каином и Авелем.
- Как же так? - удивлялся он вполголоса. - Господь ведь, когда выгнал их из рая, мясо вовсе вкушать запретил, а велел питаться им всяким произрастанием. Каин, как ему и сказали, хлеб растить начал. Авель же зарезал первородных от приплода и принес в жертву всесожжения. Выходит, он божий завет нарушил, а тот все равно его жертву принял. Получается, сам Авель Каина на убийство и соблазнил. У того-то как раз правильная жертва была, вот только ее почему-то не приняли на небесах. Конечно, ему обидно стало. Он все как велели делал, вышло же, что он плохой, а брат хороший. Разве это порядок?