Он же участвовал и в закладке в устье реки Суры крепости Васильграда, позднее названную Басильсурском. А спустя время, в весеннем походе на ту же Казань, состоявшемся в 1524 году, боярина Кошкина-Захарьина возвеличили еще больше, назначив не просто ратным воеводой, но "надзирающим у всего наряду", то есть вручив в его ведение все имеющиеся в войске пушки.
Да и далее великий князь если и расставался с ним, отправляя во главе очередного посольства, то ненадолго, предпочитая держать боярина при себе. Нет, не потому, что боялся огласки. Кто ж про такое станет трепать языком? Скорее уж держал его как напоминание о собственной подлости, дабы не забывалась, а впредь о таком не думалось. По этой же причине Василий взъелся на Соломонию, которая, как оказалось, самым беззастенчивым образом обманула его, так никого и не родив. Впрочем, может, он все равно не стал бы с нею разводиться, как знать, но тут сыграла роль память. Никогда Василию не забыть ее горячечного шепота: "Добей!"
Жестокая и властная Соломония не смирилась, даже когда ее доставили в Рождественский монастырь. Обычно женщины на Руси, зная, что сопротивление ни к чему не приведет, покорно склоняют голову. Эта сражалась до конца, растоптав протянутый ей куколь. Особенно его взбесило, когда передавали слова Соломонии:
- Бог видит и отмстит моему гонителю.
А с его братьями и сестрами и впрямь творилось загадочное. Первой, спустя четыре года после смерти Димитрия, ушла из жизни Евдокия. Сестра прожила всего двадцать один год. Правда, она успела родить двух девочек, но произошло это чуть раньше, чем… Словом, понятно, чем что. Следом за ней скончался брат Семен в возрасте тридцати одного года. Не прошло и трех лет, как смерть унесла еще одного брата - Дмитрия по прозвищу Жилка. Тот тоже не дотянул до сорока лет. И оба умерли бездетными.
Оставалось всего три брата, включая его самого, и на всех троих ни одного ребенка. Пускай не сына, пускай дочки, так ведь нет. Когда Елена Глинская забеременела, он поначалу даже не поверил собственным ушам. Когда родила - решил, что проклятье закончилось или, во всяком случае, ослабело.
Три года он так считал, но теперь, умирая от злосчастной болячки, понимал - не закончилось. Просто Димитрий решил в точности повторить обстоятельства смерти его отца Ивана Молодого. Тот ведь тоже умер от пустячной болезни, потому что камчук мог успешно вылечить любой деревенский знахарь, а вот венецианский лекарь - не смог. На сей раз, судя по тому, как хлестал гной из ноги великого князя, в роли Леона-жидовина выступил сам бывший узник, который с того света хорошо знал, как надо лечить и как надо залечить.
К тому же Василию, спустя неделю пребывания в сельце Колпе, когда окаянный нарыв, несмотря на усиленное лечение пшеничной мукой с пресным медом и печеным луком, так и не прорывался, причиняя мучительную боль, неожиданно припомнились слова Михайлы Юрьича, подробно пересказавшего все, что говорил братанич великого князя. Что-то такое было там и о… вереде.
Понадеявшись, что плохо запомнил то, что сказывал Захарьин, а может, и еще лучше - вообще перепутал, Василий Иоаннович повелел немедля вызвать его к себе из Москвы якобы на совещание о духовной. Когда тот прибыл, истекала уже вторая неделя, а великому князю становилось только хуже и хуже. Оставшись наедине с Михайлой Юрьичем, Василий стыдливо попросил боярина:
- Чтой-то на память я поплохел. Напомни-ка мне те словеса бранные…
Чьи именно, произносить вслух ему не хотелось, но Михайла Юрьич и без того догадался.
- Попомню я ему этот чиряк, - спокойно, с неприметным злорадством в голосе, произнес он и продолжил: - У самого такой вздуется, что сдохнет. Вот так он сказывал.
- Выходит, сдержал свое словцо, - вздохнул Василий Иоаннович.
А надежда еще не покидала его, тем более что гной все-таки пошел. И вновь дивно - ему от этого не стало легче. Скорее уж напротив - боль только увеличилась, да вдобавок начало донимать какое-то странное жжение в груди. "Знак, - решил великий князь. - Это знак". Гной меж тем продолжал выходить.
Но лишь после того, как лед в Москве-реке под его каптаном провалился и оба санника ухнули в воду, Василий Иоаннович окончательно понял, что спасения нет, ибо это тоже был знак. Он даже запретил наказывать тех, кто торопился возвести для его проезда мост на реке - знал, что не их вина. Как бы добросовестно они ни старались, все равно невинно убиенный племянник подал бы ему этот знак, потому что он один был сильнее их всех вместе взятых.
И подле себя в последние часы жизни он сознательно оставил не кого-нибудь, а Михайлу Глинского - родича того, кто когда-то, ну, словом, понятно, и самого Кошкина-Захарьина, того, кто…
- Ну что, можешь ли ты исцелить меня? - обратился он к одному из своих иноземных лекарей.
Тот вновь недоуменно посмотрел на рану, которая давно и бесследно должна была зажить, но вопреки всем канонам врачебной науки упрямо не хотела этого делать, перевел взгляд на лицо великого князя, чтобы обнадежить его, но вдруг побледнел, вперившись в зрачки Василия Иоанновича, и ответил странно:
- Государь, я не бог и не умею воскрешать мертвых.
Михайла Глинский хотел было цыкнуть на тупицу, не умеющего разговаривать со знатными больными, но Василий не дал сделать и этого, повелев принести сына. Глядя на крошечного ребенка, которому шел только четвертый годик, он с тоской прошептал:
- Меня караешь, но он-то пред тобой чист. - И тут увидел силуэт того, кого сейчас боялся сильнее всего на свете, как на том, так и на этом.
Боялся, потому что чувствовал, что судить его будет именно этот черноглазый улыбчивый юноша, почти мальчик, и никто не вмешается, никто не попытается Василия защитить - ни среди темных сил, ни среди святых. И он, с ужасом глядя на пришедшего за ним, а затем с тоской на крохотного трехлетнего сына, почти закричал:
- Пусть хоть на тебе будет милость божья. На тебе и на детях твоих… - после чего поторопил брата Юрия, чтоб скорее несли все для пострижения.
Почему-то ему казалось, что если его положат в гроб в черных монашеских одеждах, то надежды на спасение станет больше. Пускай ненамного, пускай на самую малость - ему хватит и этого. Может быть, тогда получат право вмешаться иные силы, ведь речь-то пойдет не просто о человеке - о монахе.
Однако собравшиеся вокруг одра бояре возражали, говоря, что негоже великому государю принимать схиму, пускай и перед смертью, что Владимир равноапостольный так и умер мирянином, и Дмитрий Донской также заслужил царство небесное, а Василий смотрел на спорщиков и видел, как за их спинами торжествующе скалится черноволосый юноша, не отрывая глаз от умирающего.
И тщетно Василий пытался что-то произнести в оправдание. Язык уже не слушался своего хозяина. Удалось лишь жалобно промычать, после чего митрополит властно взял все дело в свои руки и великий князь радостно увидел, что юноша-мертвец недовольно поморщился, но тут же лукаво подмигнул, страшно блеснув черным, как вечная ночь, глазом, крутанул кистью руки, и в тот же миг вновь поднялся переполох - оказалось, что позабыли мантию для нового инока.
- Да где ж она, ведь брал вроде бы, - суетливо разводил руками игумен Троицкой обители Иоасаф.
Василий мог бы подсказать - где, потому что он единственный изо всех, кто находился в ложнице, видел ее, будто в тумане. "Да вон же, вон там, слепцы", - хотел он прикрикнуть, ткнуть пальцем, но вместо этого раздался лишь жалкий хрип, и в тот же миг, истратив на него последний остаток сил, великий князь умер.
Тщетно Троицкий келарь Серапион впопыхах стягивал с себя свою - Василий Иоаннович успел скончаться "в белых одеждах", как бы сильно он ни мечтал об обратном.
Проклятье продолжало действовать…
Глава 1
И аз воздастся
- Молод ты еще, Иоанн Васильевич, чтоб мне перечить, - нарочито низко склонился перед тринадцатилетним мальчишкой в глумливом поклоне князь Андрей Михайлович Шуйский.
На губах у боярина, возглавлявшего великокняжескую Думу, играла ироничная усмешка. Он торжествующе оглядел присутствующих, которые затихли, прислушиваясь к разговору долговязого тринадцатилетнего подростка, обряженного, как детская кукла, в дорогую одежду, со всесильным временщиком.
- Подрасти поначалу, а уж потом и мне указывать примешься. Тока допрежь того попомни сперва, сколь наш род для тебя добра содеял, - размеренно, словно вбивая гвозди в дощатые половицы, вколачивал он свои слова в юнца, который вновь осмелился ему перечить.
- Добра?! - возмущенно вспыхнул Иоанн, но Андрей Михайлович даже не счел нужным дать ему договорить.
- Добра! - утвердительно и жестко произнес он, словно ставя точку. - Неужто забыл, как тебя мой двухродный братан князь Василий Васильевич от подлых изменщиков спасал?! Да ведь не раз. Плоха, стало быть, у тебя память.
- Я помню, - зло прошипел княжич, и глаза его наполнились слезами от обиды.
Добро бы, коль она оказалась бы первой, а то вон их сколько сотворилось за все время. Считай, с самого детства, даже когда была еще жива мать. То тебя в нарядной одеже, богато расшитой золотыми и серебряными нитями, ведут на отцов столец, с почетом усаживая на место, выше которого на Руси ничего уже нет. При этом все тебе угодливо кланяются и обращаются с тобой, как с истинным правителем, а едва раскрываешь рот, чтобы сказать не то, чему тебя терпеливо учили, а свое, как тут же, не слушая, перебивают, и сами говорят совсем иное, но от его имени. Это каково? Выходит, повсюду ложь и обман?
А еще он хорошо помнил ту страшную ночь, пятилетней давности картину, которую застал холодным апрельским вечером в постельном покое своей матери, великой княгини всея Руси Елены Васильевны Глинской. Вызвали его туда в неурочный час, хотя время было уже позднее - пора отходить ко сну. Даже не дав одеться, прямо в одной длиннющей ночной рубахе, на полы которой он все время наступал, шлепая по стылым доскам, его отвели на женскую половину кремлевских палат. Там-то он и застал то, что потом врезалось в его память на всю жизнь.
Мать лежала на постели с лицом, белым как снег, да вдобавок неприятно искаженным от мучительной боли. Обе ее руки были прижаты к животу, а изо рта валила пена. Временами ее начинало колотить, и она извивалась от очередного приступа мучительной боли, разъедающей, как ей казалось, все внутренности.
Иоанн, широко раскрыв глаза, смотрел на это, не в силах вымолвить ни слова. От ужаса, охватившего его, он силился, но не мог даже закричать - панический страх, подкативший к горлу, словно невидимой пробкой прочно заткнул ему рот.
- Мама, - наконец прошептал он, но к тому времени, когда он выдавил из себя это коротенькое словцо, стоившее ему мучительных усилий, Елена Васильевна уже затихла, перестав дергаться в конвульсиях, и даже ее руки, которые все время сжимали живот, теперь расслабленно опали, вытянувшись вдоль тела.
- Тебе лучше? - с надеждой спросил он чуть погодя, страшась тягучего черного молчания, воцарившегося в ложнице, и стремясь хоть как-то нарушить его.
Мама в ответ почему-то ничего не произнесла и даже не пошевелилась. Тогда Ванятка повторил свой вопрос. На этот раз ответ последовал, но откликнулась не она, а боярин Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский - высокий широкоплечий добродушный дядька, сидевший у ее изголовья. Оглянувшись на мальчика, он страдальчески скривил лицо, всхлипнул и произнес:
- Теперь ей уже лучше. Померла она, княже.
- Как померла? Это что - игра такая? - не понял Ваня.
- Насовсем померла, - жестко повторил Иван Федорович.
- Насовсем нельзя понарошку помирать, - горячо возразил мальчик.
- А она не понарошку. Она взаправду, - боярин вдруг рухнул на колени, уткнувшись головой в постель с лежащей княгиней. Плечи его беззвучно затряслись от рыданий.
- Так и не простилась, - вздохнула главная блюстительница порядка на женской половине Аграфена Федоровна Челяднина - родная сестра плачущего боярина, и ее титаническая грудь сокрушенно всколыхнулась. - Пойдем, что ли, Ваня, - ласково обратилась она к восьмилетнему княжичу и властно повлекла за собой, приговаривая на ходу: - Опосля, опосля поцелуешь, да обнимешь напоследок. Вот обмоют тело, тогда уж…
Помнится, потом, уже после похорон, Иван Федорович еще раза три или четыре заходил в покои малолетнего княжича, брал Ванятку на колени и горячо, с жаром, рассказывал мальчику о том, как отравили его маму злые люди, которые ныне со всех сторон окружают княжича, говорил, что теперь и ему самому надобно беречься, потому что убить могут. Слово "отравить" боярин то ли не произносил, то ли оно Ване не запомнилось, зато что такое убить - он знал хорошо. Ему сразу представилось, как злые дядьки с большими черными бородами и с огромными ножами в руках крадутся, бесшумно выползая из темных углов, угрожающе надвигаясь на княжича со всех сторон. Все ближе и ближе они - Ваня испуганно зажмурился, и видение тотчас пропало.
- Я не хочу, чтоб меня убили, - залепетал он испуганно. - Не хочу, не хочу, не хочу!
Нет, он уже не лепетал - истошно выкрикивал свое пожелание. Почему-то казалось, что чем громче он его выскажет, тем больше надежды на то, что страшное видение не воплотится в реальность.
- Я тоже не хочу, - грустно отвечал боярин.
- А ты меня защитишь? - требовательно спрашивал мальчик.
- Меня бы кто защитил, - вздыхал Иван Федорович, но потом, натолкнувшись на изумленный взгляд Вани, тут же поправлялся, обещая: - Конечно, княжич. Пусть только посмеют.
Но голос его при этом оставался таким же унылым и бесцветным, и становилось ясно - не сможет. А что обещает, так это все ложь. Они все лгут.
Так оно и вышло.
Спустя три дня страшная картина из видений княжича воплотилась воочию. Только вместо ножей руки дядек угрожающе лежали на рукоятях сабель, которые они, впрочем, даже не извлекали из ножен - незачем. Имелось и еще одно отличие от кошмара. Одежда на всех них была не черная и мрачная, как представлялось Ване, а обычная, которую носят все ратники.
"Как же так?! Ведь ратники - это мое войско, - подумал княжич. - Выходит, что и они заодин с головниками?!" От таких мыслей ему стало очень горько, а умирать так не хотелось, и он во всю глотку закричал: "Не-е-т!!", прижимаясь лицом к груди Ивана Федоровича, безвольно сидевшего на лавке.
Жесткие золотые нити и острые края серебряных пуговиц на нарядной ферязи боярина больно царапали лицо Вани, но он терпел, ища спасения в этом добродушном улыбчивом человеке и надеясь, что тот сейчас выхватит свою острую сабельку и примется рубить вошедших, рассыпая богатырские удары направо и налево. Но тот лишь суетливо забормотал:
- Вы пошто это? Вы это зачем? Что нужно-то?
- Тебя, - произнес чей-то до ужас знакомый густой басовитый голос. - Тебя нам нужно.
И тут же чья-то рука, цепко и больно ухватив княжича за локоть, властно потащила прочь от последней, пускай и призрачной защиты и опоры.
- Я не хочу! - закричал он во весь голос. - Вон! Все вон! - и умоляюще: - Не надо!
- Нет, надо! - грубо произнес обладатель все того же густого басовитого голоса и потянул еще сильнее.
Ваня сопротивлялся, как только мог, но мальцу, которому и до полных восьми лет не хватало еще целых четырех с половиной месяцев, было не под силу тягаться со здоровенным мужиком, которым как раз и оказался боярином Василием Васильевичем Шуйским. В конце концов Ваню, как котенка, отшвырнули на постель, после чего, по мановению все той же руки Василия Васильевича, двое дюжих ратников, ухватив Ивана Федоровича под локотки, подняли и чуть ли не волоком потащили к выходу. Сам Телепнев-Оболенский идти не мог - ноги его волочились, как неживые, то и дело цепляясь носками красных сафьяновых сапог за половицы.
"Ну, все, - в панике решил Ваня. - Защиту мою забрали, а теперь и меня резать учнут. Точь-в-точь как сказывал боярин". - И испуганно отполз на дальний конец постели при виде угрожающе надвинувшейся на него огромной фигуры Шуйского. Однако Василий Васильевич за длинным ножом в сапог не лез, да и саблю из ножен тоже вынимать не спешил. Вместо этого, подойдя вплотную к княжичу, он указал на дверь, за которой уже скрылись ратники, и обличающе пробасил:
- Он - изменщик тебе, княжич!
Не зная, что еще сказать, Шуйский потоптался подле постели, затем махнул рукой и тоже пошел к выходу. Василий Васильевич вообще не любил попусту говорить, предпочитая делать дело, причем по возможности наверняка. Оттого, имея за плечами долгие годы ратной службы, он ничем особым как воевода, себя не проявил. Не было у него крупных побед, зато не имелось и тяжких поражений.
Молчание же его, за которое Шуйского прозвали Немым, иной раз было весьма красноречивым. Он и в только что взятом Смоленске, сидя там на воеводстве, не больно-то разговаривал. Даже когда к городу, после злосчастной для русского войска битвы под Оршей, подошли войска Сигизмунде I Старого, возглавляемые Константином Острожским, много не говорил. Но его молчаливый ответ на предложение о сдаче города был гораздо красноречивее - на стене, на глазах осаждающего войска, повесили всех заговорщиков, умышлявших сдать город людям короля. В живых Шуйский повелел оставить лишь епископа Варсонофия.
Висели они при полном параде, в дорогих собольих шубах, в бархатных кафтанах, а на груди предателей болтались привязанные к шеям серебряные ковши и чарки, пожалованные им великим князем Василием III Иоанновичем. После такой расправы желающих изменить больше не нашлось, так что Острожский ушел несолоно хлебавши.
- Как… изменщик? - прошептал потрясенный Ванятка, но Василий Васильевич то ли не расслышал, то ли не захотел давать ответа - вышел молча.