* * *
Итак, они переехали. Помимо жалования Шурка получил двадцать тысяч подъемных и еще по тысяче восемьсот ежегодно на наем дома в столице.
Елизавета Андреевна сама выбрала двухэтажный особняк, подальше от набережной – ну, боялась она больших рек. И начала вить семейное счастье – на продувном ветру и неудобье.
Вдовствующая императрица подарила ей два куста поздней сирени из Павловска. У великой княгини померз белый шиповник, присланный из Берлина для украшения зимнего сада в Аничковом. Не выбрасывать же, генеральша прикопала у себя, а он возьми и оживи – рука легкая. Хозяйственный Потапыч принес с рынка черенки крыжовника: "Они во-о как разрастутся. Варенье будет". Насчет петербургского варенья барыня очень сомневалась. Ну да ладно.
Одно Шуркино обмундирование влетело в копеечку. Начальник штаба – не кочерыжка, и ему полагается… Семь форм на все случаи жизни: парадная, праздничная, большая бальная, малая бальная, придворная, обыкновенная, повседневная. Шпоры, седла, фуражки, портупеи походные и парадные, золотые перевязи, серебряные лядунки, шарфы, кобуры, эполеты, краги, перчатки, темляки, шейные платки, шляпы с пернатыми бунчуками, палаши, сабли, шпаги. А кроме них несметное количество сапог и штиблет.
– Послушай, мать, у меня только две ноги, – урезонивал жену Александр Христофорович. Но Елизавета Андреевна шла к намеченной цели по списку. Венцом коллекции стал огромный синий вальтрап, шитый золотом и с блестящими звездами в углах. Его уложили в массивный дубовый футляр, куда при желании мог поместиться и сам заказчик.
– Одно хорошо: на гроб ты тратиться не будешь, – пошутил Шурка.
Его не слушали. На хмуром лице госпожи Бенкендорф застыло выражение сосредоточенности. Она считала в уме. Траты серьезно задержали выплату по закладным. Единственное, на что Елизавета Андреевна еще откладывала, – Фалль. Ну как ее блаженный без водопада?
Между тем им предстояло принимать уйму знакомых. Людей весьма щепетильных и к провинциальной простоте не привычных. Например, Паскевичей. С ними муж велел задружиться.
И Елизавета Андреевна была бы рада, Иван Федорович – человек забавный. Но его супруга…
Московская штучка. Старая аристократия. Гордая, коренная. Не чета служилой. Соль земли. Хоть и обедневшая. Особенно после пожара. Вот тут для малороссийского помещика, правнука казацкого старшины Пасько, открылся шанс. Он служил с детства. С Шуркой был знаком еще в камер-пажах, когда самого Христофорова сына дразнили "амурчиком", а уроженец Полтавских плавен "гекал" и стеснялся своего произношения.
Потом они вместе сражались в Молдавии. Часто встречались в последнюю войну. А после Заграничного похода сам император называл Паскевича "украшением армии". Вскоре его командировали в свиту Михаила Павловича сопровождать царевича за границей. Государь считал нужным построить вокруг меньших братьев заслон новых выдвиженцев – в противовес тому зубастому кругу Милорадовичей и Ермоловых, которые прежде служили с Константином и являлись его креатурами. Было естественно, что сами эти выдвиженцы на ощупь находили друг друга.
Слушая Паскевича за обедом, Бенкендорф придерживал рукой челюсть. Ему-то казалось: его проверяют.
– В семнадцатом году Липецкое дело, – бубнил Иван Федорович. – И ведь как повернул: пока не доследую, нет разрешения на брак.
Кто "повернул" – без комментариев.
– Удельным крестьянам от государя было обещано прощение недоимок на шестьдесят тысяч рублей. И подъемные – двадцать одна тысяча. Смоленская губерния после войны – шаром покати. – Паскевич радостно уставился на Елизавету Андреевну. – Никто, ну никто в столице не умеет борща насыпать. Ваша кухарка…
– Я сама, – ляпнула хозяйка. – Слуг еще учить…
И муж, и гостья воззрились на молодую даму крайне неодобрительно. Если совершила такой промах, молчи о нем. Но Иван Федорович пребывал в полном восторге. Оба из Малороссии, они хоть и обзавелись приличными парами, а все тянулись к родному и понятному.
– И вот вообразите, мужички не платят налоги и твердят: де, из казны помощи ни копейки не дошло, а бурмистры продали хлеб на корню. Крестьян плетьми, до восьмидесятилетних стариков. Ни Уголовной палаты, ни Сената на чинуш нет. А у меня дивизия там. Я вообще не знаю, кто у нас в тюрьмах сидит? Они с какой стороны виноваты? Все по оговору приказных, без допроса и следствия.
Александр Христофорович молчал и морщился. Знакомо, знакомо.
– Я донес Его Императорскому Величеству, что, по совести, чиновники законы через хер бросают. Ой, простите, дамы.
"И хером же подписывают", – согласился Бенкендорф.
– Что они – главная причина возмущению. Несчастных моих из застенка вывели, денег опять посулили. Но я в глубоком сомнении, дошли ли те копейки.
– Тут нам и разрешили пожениться, – вставила госпожа Паскевич. Ее тоже звали Елизаветой, но муж перенял домашнее Зи-зи.
Да уж, в награду генерал получил целый воз московской родни. Что почетно. Вошел в число. Поднял фамилию не только подвигами на поле брани, но и высокими семейными узами. Укрепился. Чего до наполеоновского разорения ему бы не позволили. Стой в передней, подавай шляпы.
– Так тем дело не кончилось, – посмеивался Иван Федорович. – Серденько мое, будь ласка, скажи, а на второе у тоби не галушки?
Елизавета Андреевна простодушно разулыбалась и подтвердила догадку гостя.
– З творогом? – ахал он. – И з вишнями? Сокровище! Не жена – клад.
Его собственная супруга начинала дуться. Было заметно, что она не готова уделять пище того значения, которое ей по грубости и вульгарности предают мужчины. Но соловья баснями не кормят.
– И вот только мне дали 2-ю гвардейскую дивизию, – жаловался Паскевич, уписывая вареные пирожки, – как новое дело. Теперь под Гжатском казенные мужики задурили. Я и так и сяк. Если бы не высочайшее благоволение, меня бы тамошние чиновники самого в затвор посадили. Осталась бы ты у меня тюремной жинкой, – обернулся он к супруге.
Та поморщилась. Было видно, что и простонародные привычки, и служебные неурядицы Ивана Федоровича ей неприятны. Хочется чего-то большего. Сложного, умного, высокого.
При одном взгляде на госпожу Паскевич становилось ясно: от таких дам не требуют красоты. В них живет иное, что минутами мелькает в чудных глубоких глазах, в складке губ, в оборванной фразе.
Елизавете Андреевне не понравилось, что муж так внимательно слушал это маленькое чудовище. И на его лице проскальзывало понимание. Глубокая удовлетворенность беседой. В которой сам Иван Федорович почти не принял участия. Оказывается, их занимала судьба национальной литературы. Вот новость!
– Удивительно то равнодушие, которое молодые авторы встречают в Петербурге, при дворе, – рассуждала Зи-зи. – Иной и очень одарен. Больше Байрона…
"Хватила. Кто? Где?"
– … но принимать его всерьез не станут. Заранее скучен.
– В столице аристократия читает на четырех-пяти языках, – извиняющимся тоном пояснил Шурка. – Она знакомится с европейскими новинками в оригинале.
– И потому не думает о своих, – подтвердила госпожа Паскевич. – Между тем мы никуда не двинемся в области языка, если писатели не будут…
Тут Елизавете Андреевне стала досадна собственная непросвещенность, и она, извинившись, пошла проведать, скоро ли десерт.
– Но вы не можете отрицать, что среди молодых офицеров, чиновников и даже людей третьего сословия многие не просто читают наших, а даже как бы с азартом, – услышала хозяйка голос мужа, вновь входя в гостиную. – Составляются партии. Эти за одного писаку, те за другого. Хорошо побоищ не устраивают. Чтят своих кумиров святей икон.
– Как вы это сказали: "писаку"? – расстроилась госпожа Паскевич. – У меня двоюродный брат тоже пишет. Но назвать его "писакой"…
Тут все и открылось. Вот откуда болезненная страсть. Обиды. Жалобы.
– Ну, сочинитель, – горячился Шурка. Он тоже незаметно для себя вошел в раж. – Знаете, почему Карамзин взялся за историю? И бросил писать просто так, на ветер? Мне вдовствующая императрица рассказывала. Его поклонники придумали целый катехизис: "Да не будет у тебя иного кумира, кроме автора "Бедной Лизы"". Николай Михайлович пришел в ужас, что им Бога заменяют, и отказался. От всего.
– Может, зря? – Зи-зи явно была в своей тарелке.
"Нет, не зря, – подумала хозяйка. – В этом много смирения. А я и не знала, какой достойный человек. Теперь всегда буду первой кланяться".
Иван Федорович молчал и с интересом смотрел на обоих, не зная, какую сторону занять. И с женой спорить опасно. И картина, нарисованная приятелем, верна в деталях.
– Вы совсем обед испортили, – вечером вчиняла мужу иск Елизавета Андреевна. – Сам говорил дружить с Паскевичем, сам ему слова не дал сказать.
– Прости, душа, – Шурка искренне расстроился. – Но не всякий день встретишь даму, которой интересно…
"Ах так!" Жена легла, отвернувшись к стене.
– Ты вообще чего? Она страшная.
– Иван Федорович тоже не красавец. И, кстати, ни слова не понял из вашей болтовни.
Неправда. Паскевич, конечно, наел щеки, растянувшие к ушам прежние морщины, и стал походить на довольного кота, которому позволили греться на солнце, давали блюдечко молока и чесали брюхо. Но Шурка знал, как вспыльчив и впечатлителен этот человек. Еще молодым, получив первый полк, он ринулся его обустраивать и слег с нервной горячкой. Его сегодняшнее молчание не было признаком тупости или незнакомства с предметом.
– Он знает столько, что у меня бы в голову не влезло, – сказал муж. – Пажеского корпуса для внука его деду показалось мало. И старик нанял Мартынова, лингвиста, был такой известный в моем детстве. Обучать словесности.
– Найми мне кого-нибудь, – попросила жена. – А то я у тебя дура дурой.
* * *
По должности Бенкендорф был обязан присутствовать на утренних вахтпарадах перед Зимним. Нудная процедура – церемониальный развод караулов. Их следует расставить по местам и осмотреть, все ли ладно. Затем учения на плацу, маршировка и перестроения. Никогда он не был охотником до балета со шпорами. Но вот пришлось.
Перед желтым, выкрашенным по моде, расстрелиевским чудовищем выстроились в четыре шеренги будущие караульные. А впереди, под самими стенами Главного штаба, рядами стояли полки. Издалека хорошо были видны высокие султаны на киверах: черные, красные, белые. Их линии тянулись аж за сквер, разбитый от Адмиралтейства до Манежа и украшенный молодыми пирамидально постриженными липками.
Поглазеть на вахтпарад собиралась публика. Приезжали открытые экипажи. Из Летнего сада приходили кормилицы с младенцами. В толпе сновали разносчики пирогов и сбитня. Шурка дорого бы дал, чтобы глотнуть сейчас горячей пены и закусить мятным пряником. Увы. Он вынужден был в сопровождении собственных штабных офицеров скорым шагом пройти мимо вытянувшейся шеренги, цепким взглядом выхватывая неполадки и на ходу устраняя их.
"Втяни живот! Застегни верхнюю пуговицу на воротнике! Прикрой достоинство барабаном! Офицерам на шаг вперед! Не подпирать спиной собственный полк!" Боже, как он это ненавидел, когда сам, запыхавшись, влетал в строй буквально на последней минуте.
Пока государь не появился, все стояли более или менее вольно. А младшие офицеры кое-где и кучками. В Семеновском среди них шла оживленная перепалка.
Вопрос был краеугольный: как заставить подчиненных слушаться приказа? Дожили. Как научить ребенка ходить на горшок и не гадить под себя? В его время подобной ерундой никто не заморачивался.
Надо признать, и среди теперешних – вольномыслящих сопляков – имелись здравые головы, утверждавшие, что для хорошего солдата устава довольно, а плохого надобно угостить шпицрутеном. На них наседали товарищи.
– Прилично ли? Человек – не скотина. Внушать уважение надо словом…
Страсти закипали. Офицеры огрызались друг на друга достаточно громко, и до нижних чинов в первой шеренге долетали обрывки фраз. Слово не воробей. Солдаты услышали о гвардейском начальстве много нелицеприятного, что, конечно, не прибавило им желания повиноваться.
Бенкендорф подошел к молодым крикунам и одернул. Его поразила реакция. Сначала они все вместе – и сторонники душеспасительных бесед, и палочники – удивленно уставились на начальника штаба. Похоже, молодые люди не ожидали, что им вообще могут сделать замечание. И только потом взяли под козырек. Но не торопились расходиться, как того потребовал генерал.
Только явление государя, скакавшего от дворца, в сопровождении свиты, загнало офицеров по местам. Но Бенкендорф знаком задержал их, хотя император был уже на середине плаца.
– Если вы сами позволяете себе манкировать приказом, то как собираетесь добиваться послушания от нижних чинов?
Начальник штаба махнул рукой, отпуская спорщиков. Но те еще долго с неодобрением пялились ему вслед.
* * *
Из всех столичных дам Елизавета Андреевна особенно подружилась с молоденькой женой Чернышева. Урожденной Белосельской-Белозерской. Совсем девочкой. Семнадцати лет. Звавшей госпожу Бенкендорф "мамашенькой" и бегавшей к ней спрашивать советов по хозяйству. Ее собственная мать была выше этого. А сестры совершенно вверились управляющим. Ли-ли же хотелось все предусмотреть.
"А как, пробуя суп для слуг, понять, не крадут ли баранину?" "А сколько воска идет на паркет в одной комнате?" "А если муж сказал, что вечером будет в клобе, надо беспокоиться?"
Этой очаровательной крошке вообще не стоило беспокоиться. Супруг в ней души не чаял. Бенкендорф с Паскевичем как-то оборжали: женился на малолетке. Четвертый десяток. А мнит о себе…
Товарищи не любили Чернышева. И было за что. Склочный. Грубый. Самодовольный. Тщеславный до мелочности. Не нашлось бы бранного слова, которым Александра Ивановича не угощали за глаза. Хотя все признавали: без него начало войны пошло бы еще хуже. Он состоял военным атташе в Париже и украл у Бонапарта столько документов, сколько смог. Включая копию плана наступления через Неман. Только здание французского Генерального штаба не вывез!
Дело не портили даже слухи, что Чернышеву, этому очередному русскому Дон Жуану, дамы приносили документы прямо в постель. Полина Боргезе, например, сестра Наполеона. Впрочем, знал Шурка и парижских дам, и подобные слухи.
Одно было несомненно: уродившись редким красавцем, Чернышев трепетно лелеял свои достоинства. Серж, служивший с ним в начале века, рассказывал, что в летних лагерях, где все жили в сараях и сенниках, Чернышеву одному пришлось выделить целую крестьянскую избу для пудрения волос, откуда хозяева бежали, как от нашествия, когда поручик садился перед своим куафером. После войны, съездив с государем в Англию, генерал перенял привычки денди и проводил перед зеркалом не менее трех часов ежедневно. Хотя и не молодел.
Последнее обсуждалось особенно ехидно. Но, на дамский взгляд, мужья завидовали. Потому что красивее быть нельзя. Но и обременительнее, самовлюбленнее, наглее – тоже.
Единственное, что отчасти примиряло товарищей с Чернышевым, заставляло сочувственно похмыкивать, была женитьба на графине Теофиле Радзивилл, урожденной Моравской. Роскошной польке, не столько красавице, сколько королеве.
Государь после войны особенно благоволил подобным союзам. Он сам сосватал генерал-адъютанта. Тот был в восторге. И царю угодить. И экономию поправить. И женщина… словом, такая женщина…
Но вскоре Теофила показала себя. Видела она мужчин и поинтереснее. А Чернышев сдуру решил растолковать жене, какое он сокровище. Какого героя она не ценит! Чем досадил безмерно.
– Ваше Величество, – спросила как-то на рауте в австрийском посольстве Теофила. – Может ли развестись дама, которую супруг пытается убить?
– Безусловно, – откликнулся Александр, ведший графиню под руку.
– В таком случае я свободна! Ваш генерал-адъютант каждый день морит меня скукой, рассказывая о своих подвигах.
И в тот же вечер приказала собирать вещи – ехать в Париж.
Вот тут Александр Иванович сказал жене все, что так долго вертелось на языке.
– Да я твоих пшеков сотнями в Эльстере топил! – бушевал он. – Вот этими руками!
Теофила невозмутимо сидела за столом, ожидая позднего ужина. Но после упоминания о Лейпциге, где погибли тысячи ее соотечественников – как бы невзначай снова оказавшихся не на той стороне, – кусок не полез ей в горло.
– Я знала, что ты трус, – тихо сказала она по-французски. – И ничтожество. Да, кстати, в постели тоже.
Чернышев побагровел.
– Хорошо, что у нас нет детей, – невинным голосом продолжала Теофила. – А то пришлось бы, как щенят, в ведре топить. Не хочу от тебя ничего.
Громовой удар кулаком по столу и жалобный звон разбитой тарелки окончили разговор. Генерал без труда получил развод: за венчание со схизматиками Синод не держался.
Чернышев старался всеми силами забыть о случившемся. Но ему не позволили – кололи глаза, смеялись почти открыто. Не от всякого жена сбежит по такой веской причине: скука заела. Мордой в грязь и кого? Ловеласа, Казанову, Байрона – в одном лице.
Александр Иванович затосковал. Попытался побороть унижение еще большим бахвальством. Стал совсем невыносим, хотя все так же великолепен. Кровный жеребец перед бегами. А наездницы нет. Обидно.
Однажды на вечере у Белосельских, где благодаря дружбе Христофора Ивановича с хозяином дома бывали и Бенкендорфы, генерал-адъютант в очередной раз излагал подробности взятия прусской столицы, где, конечно, без его Летучего корпуса не обошлось. Но поскольку перед мысленным взором Чернышева собственная титаническая фигура затмевала все остальные, то и выходило: город, страну, всю Европу от корсиканского чудовище спас лично Александр Иванович. Ну и горстка казаков, пусть их.
Елизавета Андреевна сначала беспокойно поглядывала на мужа. Но, заметив, как тот стоически сохраняет серьезное лицо, решила: не ее дело. И продолжала мужественно внимать всему, что не дослушала злополучная Теофила.
В этот момент дверь приоткрылась, и в гостиную проскользнула одна из младших дочерей хозяев – Ли-ли. Внешне она не заключала в себе ничего примечательного. Бледненькая, белокуренькая и в платьице, еще тянувшем к детской.
– Можно мне послушать? – спросила барышня. – Очень интересно.
Александр Иванович отчего-то поперхнулся.