– Я имею право от себя поговорить с вашим полковником. Сделать ему внушение, – заверил Александр Христофорович. Ему стало даже жалко этих честных, ничего дурного не желавших мальчишек. Некоторые, правда, выглядывали из углов заводилами. Но an mass просто обиженные дети. Сам ли он таким не был?
– Но вы гарантируете?
Ничего он гарантировать не мог. На смену людям честным, хоть и беспечным, шли внахлест два потока. Одни – сопляки и разгильдяи, начитавшиеся французских бредней. Вторые – служаки без мысли в глазах и без трепета в сердце. Их штамповали в поселениях. Где школили, но не холили. И выбрасывали изобиженного, сломанного человека в полки, чтобы он сам обижал и ломал вокруг себя все, еще не укрепившееся и поддающееся ломке.
После утреннего развода Бенкендорф специально задержал полковника на плацу. Сделал так, чтобы марширующий мимо полк видел: начальник штаба держит слово. Шварц смотрел на генерала и едва приметно усмехался. Так дерзок бывает только человек, ощущающий за собой силу. Шурка взбесился, но, не показав виду, спокойной скороговоркой изложил собеседнику, чем недовольны его подчиненные. И на что, в сущности, вознегодует император, если дело пойдет на высочайшее имя.
Полковник насупился. Как всякий, получивший нагоняй, он был абсолютно уверен, что правда на его стороне.
– Это они поручили фам скасать?
От такой наглости свернуло бы на сторону не одну генеральскую челюсть. Немецкий акцент собеседника еще больше распалил Бенкендорфа.
– Вы забываетесь, господин полковник! Нижние чины ничего не могут мне поручить. Но я знаком с их требованиями и считаю последние не переходящими рамок закона.
Ему хотелось сказать, что он буквально вчера спас задницу Шварца, отговорив подчиненных от формального неповиновения.
– Што есть рамхи сакона? – философски изрек полковник. – Ф Россия? Сегодня один укас, зафтра второй. Устаф фскоре ушестошат. Крихунов отпрафят в Сибир. А зольдат фсе терпит. Это есть принцип страны.
Вот удушил бы! При горячем темпераменте, помноженном на любовь к порядку, Бенкендорфу было трудно не залепить полковнику пощечину. Но он сдержался. Побелел, как известка, и бросил:
– Вы не знаете страны. Вы не знаете народа. Они терпят, а потом… Лучше бы уж приносили формальные жалобы.
* * *
– Убил себя! Изувечил! Совсем убил! – с этим воплем Ли-ли Чернышева ворвалась в столовую Бенкендорфов, где хозяйка потчевала мужа щукой с шафраном. Шел пост, и она из последних сил пихала своему "басурманину" мясопустное. А Шурка делал вид, будто не замечает, что молоко к чаю – жатое из миндальных орехов, а не настоящее.
Ли-ли думала, что застанет Елизавету Андреевну одну, и потому так разлетелась. Увидев семейство в сборе, она запнулась о порог и подалась назад.
– Чего случилось-то? – с набитым ртом, осведомился хозяин. – Муж преставился?
Он тут же получил ложкой по руке. Но продолжал ехидничать. Особенно если принять во внимание саму историю.
Александр Иванович решил вывести веснушки. При восхитительном цвете лица великорусского брюнета он обладал едва приметными рябинами на крыльях носа. Эти-то цыплячьи пятнышки не давали Чернышеву покоя. Он изводил их в Париже, потом в Лондоне – усилия приносили временный результат. Наконец, в "Дамском альманахе" за 1816 год, издаваемом госпожой Делакур (уже имя должно было насторожить) генерал вычитал убойное средство: свинцовые белила, дубовый нарост, картофельный сок, негашеная известь, вазелин. Все это следовало перетереть, смешать и наложить на лицо. Эдак на полчасика.
Ли-ли, давно привыкшая, что супруг лучше нее разбирается в зубных эликсирах и мытье головы, не обратила внимания. Зашла в уборную комнату не сразу и за туалетным столиком увидела белое от крема чудовище, читавшее утреннюю газету.
– И тут я попыталась снять… – в ужасе выдохнула гостья. – А оно присохло. И вместе с кожей… Мамашенька, что же делать?
Шурка давился хохотом. Но дамы проигнорировали его злорадство.
– Едем теперь же, – Елизавета Андреевна, против ожидания, отнеслась к случившемуся серьезно. – Ты куда смотрела? А если бы он глаза намазал?
Ли-ли плакала. Она не стала говорить, что муж чернит волосы и ресницы средством из воска, сала и сажи, замешанных на дегтярном мыле.
– Ну, ты едешь? – торопливо осведомилась жена.
Пропустить такую потеху Шурка не мог.
Они все вместе сели в экипаж госпожи Чернышевой и поспешили на Миллионную улицу. Ли-ли нервничала и порывалась выпрыгнуть из кареты, чтобы бегом бежать к своему злополучному Ромео. Ее удержали. Да и далеко. Она на мгновение впала в столбняк, а потом подняла на Александра Христофоровича умоляющий взгляд.
– А правда… все, что говорят об Александре?
Бенкендорф сжался. Как ей сказать? И что именно? Ведь большей частью люди переливают грязь.
– Вы должны помнить, – осторожно начал он, – что без вашего супруга, без его сведений, мы проиграли бы еще в начале войны. А потом его рейд по Белоруссии принес больше пленных, чем захватила вся армия. Александр умеет трудиться. Не служить только. А делать дело. Из всех моих знакомых, так могут лишь двое. Воронцов и ваш муж. Совсем разные люди.
Шурка поймал на себе удивленный взгляд жены. Она им гордилась. Никогда ничего подобного о Чернышеве супруг не говорил. И говорить не собирался. Но тот, правда, возил воду. А рядом тонкие, образованные, приятнейшие люди – не просто не желали ни за что браться – не могли. Лелеяли и растравляли в себе внутренний порок.
Экипаж остановился у черной кованой решетки. Львы на тумбах зевали гипсовыми пастями. Две пары туфель простучали по ступенькам. Двери хлопнули. Из глубины дома раздавался рев раненого носорога. Александр Иванович бушевал. Прислуга пряталась.
Дамы поспешили в уборную. Где нашли несчастного. Его вид был непристоен. Нет, сам-то одетый. Но лицо! Срамно выглядит человек без кожи. Только присмотревшись, Шурка понял, что ужасные белые клочки, свисавшие со щек Чернышева – остатки маски. Засохшей и начавшей отставать. Под ней наблюдалась свинцовая белизна, на которой не было не только веснушек, или румянца, но и вообще ничего: ни волоска, ни щетинки.
– Сядь-ка, милый, – твердо потребовала Елизавета Андреевна. – Не дергайся.
Чернышев подчинился: ее голос вселял надежду.
– Велите подать горячие полотенца, – распорядилась госпожа Бенкендорф. И, получив желаемое, стала осторожно снимать дрянь со щек пострадавшего.
Ли-ли подошла к мужу и взяла его за руку.
– Сок картошки в составе был?
Чернышев закивал. Для белизны.
– Он вытягивает воду, – пояснила Елизавета Андреевна. – Ты перебухал. Вот воды и не осталось.
Ли-ли побежала за графином. В Александра Ивановича влили ведра два. Вид его был жалок. Побелели даже усы, которые денди сдуру мазанул пеной с известкой.
Шурка не знал, как сдержаться. Ему даже захотелось в нужник от хохота.
– Только попробуй сболтнуть! – Чернышев сверкнул гневными очами. Синими, похожими на грозовую тучу. Неотразим! Даже с обесцвеченными усами.
– Что я? – вспылил Бенкендорф. – Завтра слуги разнесут по всему городу. В штаб не заходи.
– Я буду знать, кого благодарить, – прорычал Александр Иванович.
– Как она его терпит? – спросил Шурка на обратном пути домой.
– Она не терпит, – устало отозвалась жена.
* * *
18 октября 1820 года. Петербург.
Александр Христофорович стоял перед дверью, из-за которой слышался глухой, хриплый рокот солдатских голосов, и понимал, что его подставили.
Все вышестоящее руководство – командир Гвардейского корпуса, начальник Главного штаба, его дежурный генерал – как по мановению волшебной палочки, исчезло. Никого нет в городе, свободный день, кто на островах, кто по ближним к столице дачам. Ищи-свищи.
Но ведь и возмущению пошли вторые сутки. Могли бы поспешить, хоть откликнуться. Ведь Бенкендорф посылал курьеров.
Ни звука. Точно так и надо. Разве сам не справится?
Ах, да! Великий князь Михаил Павлович – бригадный командир семеновцев. Единственный из августейшего семейства, кто теперь в Петербурге. Государь на конгрессе монархов. Никс с женой в Пруссии, у батюшки принцессы. Константин, слава Богу, в Польше. Да и не надо бы его тут.
Один "рыжий Мишка", как дразнят за глаза младшего из великих князей. Стоит рядом в голубой ленте, трясет коленом, бодает головой. Нервный, хуже брата. Въедливый, придирчивый, вечно всем недовольный, как папаша. Не дай бог, начнет с порога орать на служивых. А они уже вышли из повиновения…
– Ваше высочество, – начальник штаба осмелился обратить на себя внимание легким покашливанием. – Прошу внять моему предостережению… – "без фамильного упрямства". Этого Бенкендорф не сказал. – Мы не знаем, что нам откроется за дверью. Бунт, неповиновение или смиренные люди, доведенные вышестоящим командиром до крайности.
Михаил Павлович полоснул генерала хмурым взглядом. Если люди смиренны и лишь доведены полковником Шварцем, то отчего это стало известно только теперь? Где ваши донесения государю? И спрашивается, чего вы тянули?
Бенкендорф знал, что эти вопросы, только копошащиеся в голове великого князя, под пером государя лягут на бумагу. И будут адресованы ему. А отвечать нечего.
– Только не кричите на них, – предупредил Бенкендорф, – сразу, не выслушав. Они уже нарушили дисциплину. Им море по колено. Но приход члена августейшей семьи еще может возыметь действие.
Михаил Павлович презрительно скривился.
– Вот таким попустительством вы и довели их до бунта.
"Как раз напротив, неуважением и жестокими наказаниями люди подвигнуты к крайности".
– Осмелюсь доложить, там собрались солдаты, имеющие награды за минувшую войну, – вслух сказал генерал. – И поносного обхождения с собой ни по каким уставам терпеть не обязанные.
– Довольно. Идемте, – великий князь шагнул вперед и толкнул дверь.
На мгновение в Манеже, куда добровольно собрался полк, наступила тишина. Потом все загалдели разом.
– Здорово, ребята! – выкрикнул звенящий от волнения юношеский голос. – Расходитесь по казармам! Исполняйте долг!
– Сперва примите у нас желобу! – понеслось в ответ. Над первой шеренгой заплескалась бумажка.
– Ни в коем случае, – прошипел Бенкендорф царевичу, уже готовому сделать шаг и протянуть руку. – Только пойдите у них на поводу, и требований будет в три раза больше.
– Но как же? – растерянно отозвался Михаил Павлович. – Ведь они всего-навсего…
– Покажите слабину – порвут, – сквозь зубы процедил генерал.
– Вы сурово будете наказаны за неповиновение! – снова попытал счастья Михаил Павлович.
Раздались смешки.
– Если б могли, давно бы наказали! Только топчетесь!
Именно этого и ожидал начальник штаба. Еще с позавчера. И много, много раньше.
– Все, что я способен гарантировать, – громко заявил генерал, – полковник Шварц предстанет перед судом. – Его голос покрывал весь Манеж и, отражаясь от стен, был слышен даже в дальних рядах. – Можете быть уверены, государь его не помилует.
Ответом ему стал радостный рев. Наша взяла! Всего-то две ночи постояли на рогах! Так просто!
Это была капитуляция. Михаил Павлович растерянно глянул на начальника штаба. Сам запрещал потакать и сам же…
– Но и вы, братцы, себя подвели под военный суд! – на бледном бесстрастном лице Бенкендорфа появилась гримаса сожаления. О чужом упрямстве. Об упущенных возможностях. О горькой развязке истории, которую он мог теперь предсказать по нотам. О самом себе, ибо ему не спустят.
– Не пужай! – послышались развязные голоса. – Пуганые! Первая государева рота уже в Петропавловке!
– Ну и вам туда дорога, – кивнул генерал. – Лучше будет, если сами же пойдете. А не то сведут под белы руки.
– Они вас послушаются? – пораженно спросил великий князь.
Перед ними стоял целый полк. Без оружия. И без офицеров. Но грозный сам в себе, хотя бы числом вышедших из повиновения людей.
– А куда они денутся? – без торжества в голосе отвечал начальник штаба. – Манеж окружен другими войсками. Не побоище же устраивать?
* * *
Как и ожидал Александр Христофорович, его кинулись топить наперегонки. Каждый из начальников спешил оправдаться перед императором. И с любой стороны выходило: он, Бенкендорф, крайний.
Петр Михайлович Волконский сказал ему в Главном штабе:
– Зачем, знав о неистовом обхождении полковника Шварца с подчиненными, вы терпели и не доносили государю?
В сем вопросе заключался обидный для генерала намек на переписку с императором через его, Петрохана, голову.
– Неужели вы думали, что государь, узнав о подобных поступках Шварца, оставил бы его в полку? Я вас уверяю, что в ту же минуту был бы назначен другой.
Он его уверяет! Тут уж кто из них двоих лучше понимает Ангела. Петрохану вольно обольщаться – друг детства полагает, будто каждое движение души государя у него на ладони. На место Шварца пришел бы новый, из поселений, может, еще хуже.
Всего этого Бенкендорф, конечно, не сказал. Ибо начальство прекрасно умело прикидываться глухим и ни о чем не ведающим, хотя здесь же, в Главном штабе, под сукном лежали письменные вопли Александра Христофоровича: "Будучи оскорблены именем Шварца, человека никому не известного, и его репутацией палочника офицеры полка считают своим долгом противостоять его поносным неистовствам, что при горячности сторон грозит вывести полк из повиновения".
Напомнить?
Зачем? Его собеседник не лишился рассудка. Сразу после истории с семеновцами он появился в городе. Когда возмущение было подавлено. И теперь может разыгрывать полную непричастность.
– Государь обязал меня ознакомить вас с текстом его письма вашему непосредственному начальнику генерал-лейтенанту Васильчикову.
Этот удар Александр Христофорович вынес стоически. Одним жестом его отодвигали из второго в десятый ряд. Император не стал писать лично, а передал неблаговоление через третьих лиц.
"Отчего начальник штаба Гвардейского корпуса не знал в подробностях положение Семеновского полка? Ежели ему было известно, что полковник Шварц обходится с нижними чинами незаконно, почему тотчас не доложил?"
Докладывал он! Всем и каждому. То, что Шварц негоден, было ясно с первой минуты. Негоден, но угоден – отвечали ему. И дальше себя бумаги не пускали.
Но вот велико сомнение, что государь не знал. Ведь сам хотел, чтобы гвардию подтягивали назначенцы из военных поселений. Дохотелся! Где бесправные люди, загнанные в линии? Где привыкшие к уважению семеновцы?
– Имеете что сказать? – осведомился Волконский.
"Имею, но не вам", – Бенкендорф промолчал.
Особенно разозлил подсмотренный на столе доклад дежурного генерала Главного штаба Закревского. Зачем называть его "иностранным генералом, не умеющим разговаривать с русскими солдатами"? Особенно теперь, когда он один отдувался за всех.
И что значит: не умеет? А всю войну он как разговаривал? Через переводчика? И, кстати, в эти дни кто с семеновцами вообще, кроме него, говорил? Сидят, бздят по штабам, трясутся и думают, что государь поверит, будто он один нерадив!
Шурка был зол как никогда. Он не пошел домой, потому что не хотел ни о чем говорить жене. Даже показываться перед ней в таком настроении. Раздраженный. Мрачный. И так сплошные служебные неурядицы шли одна за другой. Очередной разнос от государя? Сколько их было!
Александр Христофорович не признавался даже самому себе, что не имеет сил сообщить о главном: его снимут с начальника штаба после первых же крупных маневров. Для благовидности дадут следующий чин и отправят командовать дивизией. Не оправдал доверия. Не по Сеньке шапка.
Вот такого Елизавете Андреевне он сказать не мог. Хотя понимал: заедает своя гордость, не ее.
А потому поехал к Паскевичам. Иван Федорович в последнее время его много поддерживал. Бенкендорф намеревался всласть отвести душу, говорить зло и обиженно, не опуская низких истин. Но Паскевич уехал в Главный штаб. Гостя приняла супруга, которая имела такой вид, будто в нее высморкались. Поймав на себе удивленный взгляд генерала, она посчитала нужным объясниться.
– Вы видели это? – Ее рука взяла со столика пачку листов, переписанных от руки. – Пьеса моего кузена Грибоедова. Ходит в списках. Я кое-то читала прежде.
Бенкендорф был вынужден признать, что мало следит за новинками, хотя, конечно, и напрасно, и прискорбно, и надо стыдиться… Туг на ухо, не внемлет русским рифмам.
Зи-зи прервала его излияния.
– Ну, хоть слышали?