– Что-то вроде "Бедствия интеллекта"? – попытался вспомнить он. Да, говорили офицеры в штабе. Остро. Вся Москва как на ладони. – Кстати, а за что ваш кузен так не любит Первопрестольную?
– Он никого не любит, – вспылила госпожа Паскевич. – На всех зол. Обижен. Спрашивается, почему? Разве я весь век подписалась сидеть в девках?
Ах, какая знакомая история! Александр Христофорович понимал: тут личное, чего мужу не расскажешь. Его всегда подводило внимательное выражение лица. Окружающим казалось, он готов слушать и сочувствовать. Шел, так сказать, излиться. А оказался под излиянием.
– Вывел меня какой-то глупой Софьей, не дождавшейся жениха из-за границы. Разве он мне жених? Я старше. Мало ли чего между кузенами не бывает? Поцелуи в чулане. Клятвы навеки.
Александр Христофорович заверил, что бывает и хуже.
– А Ивана Федоровича как приложил! Полковником каким-то Скалозубом. Да мало ли что мой муж из Малороссии! И будто награды незаслуженные.
Тут Бенкендорф взбунтовался. Менее всего послужной список Паскевича отвечал подобной характеристике.
– Да хотел ли ваш кузен делать подобные намеки? Вы не пристрастны ли?
– Хотел! – еще пуще обиделась дама. – Считает себя умнее всех. Он и правда умен. Образован. Тонок. Но язвителен выше меры. "Не человек, змея". Если Иван Федорович и косноязычен, для чего выставлять его дураком? Он очень не дурак!
– Бог вашему кузену судья, – сказал Александр Христофорович. – Но вы-то что так всполошились? Или мнение этого человека все еще имеет для вас значение?
В точку. Зи-зи снова заплакала.
– Я словно посмотрела на себя со стороны. Его глазами. И какая же гадкая оказалась! И мой дом, мой муж… Вдруг открылась пустота, сплошное тщеславие. – Она всхлипнула. – Засиделась в девках. Посватал генерал. Я и побежала. А как будет потом, не подумала. Талантливый, может быть, гениальный человек любил меня. Писал. Какие только высоты мне не открывались из его писем!
"Кроме одной, – подумал Бенкендорф. – Высоты венца".
– А теперь открылись глубины моего падения, – топнула ногой госпожа Паскевич. – И даже проклиная, как он меня назвал? Софья. Мудрая. Разве я заслуживаю?
"Этот человек для нее идол", – вздохнул генерал.
– Освободите меня от него, – вдруг страстно попросила Зи-зи. Не с тем жеманством, с каким приглашают к играм. А иступленно, горячо, как обращаются к последней надежде. – Ведь вы можете. Я знаю. О вас говорят… После вас всех забывают…
Мало ли что говорят! Он человек семейный. Уже и годы не те.
– У меня муж и близняшки, – взмолилась госпожа Паскевич. – Я хочу быть с ними. Освободите мою голову.
Свое сердце она цепко держала в руках и никому не отдавала. Большие, чудной глубины и темноты глаза смотрели на него. В такие минуты забываешь, что дама почти дурна. Что сам ты уже не мальчик.
Да будь все проклято! Ему надо отвлечься. От этой бесконечной, вынимающей душу истории с семеновцами. От собственного позора как начальника штаба. От грядущего, еще большего унижения.
А дома, Александр Христофорович знал, он такого успокоения не получит. Дом – обязанности. Он всем что-то должен. Начиная с жены и кончая императором. Иногда нужно, без взаимных претензий, лучше с едва знакомой, встал – забыл.
Они пали не жертвой страсти. И даже не взаимного обольщения. А минутного желания опустошить голову. Не получилось. Так, какая-то глупость. Частью на ковре. Частью на диване. Минуя удовольствие – к развязке. И сразу обоим стало еще тяжелее. Мало забот?
Мадам Паскевич посмотрела на гостя так, будто Шурка одним махом похоронил все головокружительные истории о себе. С мужем и то лучше. Может, ей стоило попробовать с кузеном, чтобы раз и навсегда перестать обольщаться?
– Умоляю, ни слова.
Как низко он пал! Раньше о таком его просили женщины.
– Мне говорили, что вы боитесь жену, – с презрением рассмеялась дама.
Подумаешь, у самой муж подкаблучник!
Они расстались в твердом намерении больше никогда не встречаться. Бенкендорф надеялся, что его промах не откроется. Зи-зи станет молчать из уважения к себе. Самого никто за язык не тянет. Но есть слуги, горничные, они ходят в гости к челяди по другим домам. Удержать ли яблоки в рваном мешке?
* * *
Елизавета Андреевна радовалась своим гераням, как если бы продолжала жить под Воронежем. Вот розовые, вот белые. А эти и совсем цветут махровыми сборчатыми бутонами, втрое больше обычных.
Ее никто не мог убедить, что провинциальные цветы – не для столичных подоконников. В довершении ко всему на набережной госпожа Бенкендорф обнаружила алоэ, старушка продавала, целый куст. Барыня еле дотащила сокровище домой и тут же, вся в земле, принялась пересаживать в кадку.
– Мать, это кактус, – с сомнением сказал муж.
– Это отсутствие соплей на всю зиму, – победно заявила женщина, велев Потапычу водрузить латиноамериканскую гостью на подоконник. – У нас. У детей. У слуг.
Она радовалась приобретению, как найденному на дороге кошельку.
Вообще Елизавета Андреевна вела жизнь вполне светскую. Разъезжала по театрам со старшими дочерьми. Посещала Аничков. Обедала у Марии Федоровны. У родни, наконец. Шурка приучил жену, что семья первого мужа, с какими бы вытянутыми лицами ни встречала ее, – суть родство Кати и Олёнки, надо терпеть. И изо всех сил мозолить им девчонками глаза: пусть привыкают.
Такое поведение дало свои плоды. Помимо денег и участия в приданом пристойные отношения, как у всех. К ней ездили невестки – жены братьев Павла Гавриловича. Она сама отдавала визиты бывшей свекрови.
– Бабушка в нашем случае – редкий зверь, – сказал как-то муж. – Ее следует сохранить.
И какой бы нравной ни была Елизавета Андреевна, она соглашалась, гнула себя в дугу, хотя ретивое вскипало всякий раз, когда приходилось целоваться с gran-gran-maman.
Тем более удивительным было явление Екатерины Александровны в четверг утром, в неурочное время, к бывшей снохе в дом. Достойная дама подгадала верно: муж на службе. У девиц занятия с учителями, нанятыми недавно и оттого особенно усердными. Младшие с нянькой и кормилицей на прогулке в Летнем. Лизавета одна.
Ах, если бы, если бы, если бы, хоть кто-нибудь был дома! Gran-gran-maman не осмелилась бы. Сдержалась. Но узнать правду из ее уст для госпожи Бенкендорф оказалось втрое больнее.
Оглядевшись вокруг с заметным недовольством, Екатерина Александровна позволила подбежавшим слугам себя раздеть. Ее плащ и уличный чепец были сняты с такой осторожностью, будто под ними обретался не живой человек, а восковая кукла. Но древнейшая в роду Бибиковых была живой, быстрой и ухватистой старухой. Она угнездилась в огромном кресле у стола, которое обычно принадлежало хозяину, и заявила:
– Душа моя, у тебя славно.
Елизавета Алексеевна недоумевала о цели визита. Но не осмелилась спросить.
– Изрядно хозяйствуешь. Дети на прогулке? Ну и Бог с ними.
Было еще рано обедать, но в самый раз пить чай. Сливок гостья налила две трети чашки, да еще ворчала: не густые.
– Вот я дам тебе адрес одной чухонки. Сливки, как крем. Взбивать не надо.
Хозяйка мысленно усомнилась: не обманывает ли торговка? Не вливает ли яичный белок, крученный венчиком? В столице все бесстыжие.
– По городу слух носится, будто Иван Паскевич жену прибил, – бодро заявила свекровь. – Я к тебе. Ведь ты их знаешь. Так что было?
Елизавета Андреевна чуть не прыснула. Иван Федорович? Жену? Он ее боится как огня. Рта не раскрывает.
– Вы же знаете, я сплетен не слушаю, – извиняющимся тоном отвечала она. – Поверьте, матушка, мне, правда, в тягость да и скучно.
Екатерина Александровна вспыхнула.
– Хочешь сказать, я вестовщица? Сплетница?
– Я не осмелилась бы…
Многие немолодые дамы находили большое утешение, перетряхивая чужое белье. Выщелкивая блох на обозрение всего света, они примирялись с тем, что их собственные краса и грехи – давно в прошлом. Когда перестаешь быть актером, одно спасение – стать ценителем в первом ряду и обзавестись хорошим лорнетом.
– А ты, мать моя, голову-то не вороти, – с насмешкой бросила старуха Бибикова. – Или безгрешной себя числишь? Пока вдовела, жила в общем уважении. Вышла замуж – пожалуйте на разбор.
Елизавета Андреевна даже онемела от такой наглости.
– Я разве чем честь уронила, что вы мне такие вещи говорите? – опешила она.
– Твоя честь теперь не в твоих руках, – победно заключила Екатерина Александровна. – Когда люди брачатся, то взаимно друг другу честь передают на хранение. А то была одна вдова, блюла себя в чистоте, детей растила. Захотелось горяченького, скакнула замуж и рада, будто муж ее одну ублажает.
Елизавета Андреевна опустила чашку на поднос. Она прекрасно понимала, к чему говорятся подобные слова. Ей захотелось встать, открыть окно, но в ногах обнаружилась слабость. А в голове – точно ветром повело от виска к виску.
– Рассказывайте, раз приехали. – Хозяйка со стороны услышала собственный голос, увидела довольное лицо gran-gran-maman и комнату, минуту назад такую милую.
– А что говорить-то? – беспечно осведомилась гостья. – Я вроде все сказала. Паскевич жену прибил. Все ждут, когда ты своего оглоблей угостишь?
"Потехи хочется?" – с неожиданным гневом подумала госпожа Бенкендорф.
– Вот что, Екатерина Александровна, – пепельными губами проговорила она. – Ваш сын и бил меня, и изменял, никому нужды не было…
– Мужчина делает, что хочет, – вставила свекровь.
– Я свое место помню, – отчеканила молодая женщина. – Но и вам пора свое знать. Ради Кати и Олёнки не показываю сейчас на дверь. Однако это дом моей новой семьи. И вы здесь – нежеланная гостья.
Старуха Бибикова хотела еще что-то спросить. Что она расскажет своим многочисленным приятельницам и родным? Но бывшая сноха встала и даже позвонила в колокольчик.
Явился Потапыч. Барыня ему не понравилась: взгляд дикий и бледна.
– Проводи Екатерину Александровну к ее карете.
Пожилая дама тоже поднялась. С ней обычно церемонились. Сажали в красный угол. Внимали поучениям. Гладили мосек. К экипажу провожали сами, всем семейством…
– Я всегда говорила, что Павел напрасно взял за себя польку!
"Я не полька, – вздохнула Елизавета Андреевна. – Сколько можно называть поляками всех, кто родился западнее Москвы?"
Но ни спорить, ни вздорить со свекровью сейчас не хотелось. Двери захлопнулись. Госпожа Бенкендорф в изнеможении повалилась на диван. На заглянувшего Потапыча – не надо ли чего? – воззрилась с такой злобой, будто он, денщик, загулял, бросив законных хозяев.
Когда муж явился со службы, все уже было обдумано.
– Собирай вещи. Уходи.
Чего-то подобного он ждал. Шила в мешке не утаишь. Да и справедливо.
Валяться в ногах? Каяться? Но одного взгляда в окаменевшее лицо жены было достаточно, чтобы понять: эти игры ее не утешат.
Бенкендорф сам мучился, но его муки сейчас не имели значения.
– Кто приезжал? – холодно спросил Александр Христофорович у денщика, принимавшего шинель в передней и бывшего невольным свидетелем барских ледяных взглядов.
– Дак, эта, госпожа Бибикова. Катерина Александровна, значит.
Бенкендорф кивнул. Так он и думал. Но что же теперь? Генерал повернулся к жене.
– Скоро гвардия выступает в поход к западным границам. Потерпите немного мою рожу.
* * *
С той минуты настроение Александра Христофоровича было стоическое. Худшее уже случилось. Если раньше трепыхался, нервничал, хотел что-то кому-то доказать, то теперь вдруг преисполнился внутреннего покоя. Как на кладбище.
Смотрел вокруг и принимал происходящее с долей скепсиса. Начальники шумели. Пытались сохранить кресла. Обвиняли друг друга. Он молчал.
Васильчиков и в хорошее-то время походил на закипающий самовар. Теперь вовсе плескал варом через край. Глядя на него, Бенкендорф почему-то вспоминал частушку:
Щи горячие, да с кипяточиком.
Слезы капают, да ручеёчиком.
Хотя, конечно, смеяться над Илларионом Васильевичем грех. Они оба сделали все, что смогли, чтобы удержать гвардию от открытого возмущения новыми порядками – шагай, подпрыгивай.
– Быть может, теперь вы наконец дадите ход докладу господина Грибовского? – осведомился Александр Христофорович.
Он встретился с командиром Гвардейского корпуса у церкви Преображенского полка. Очень подходящее место, чтобы посыпать лысину пеплом.
Васильчиков выходил из храма с непокрытой головой. Но на паперти немедленно увенчал себя треуголкой, отчего стал заметно выше. Что для человека его щуплости и несерьезного роста важно. В сторонке сидели нищие – старые ветераны-преображенцы, приходившие сюда нарочно, получить от служивых гривенничек. Каждый зрел будущую участь и обретал повод к смирению.
Бенкендорф привычно подал.
– Вот только для них мы теперь и начальство, – вздохнул Илларион Васильевич.
– Так о Грибовском…
Командир корпуса поморщился. Этот библиотекарь!
– Но вы сами показывали мне письмо государя. Он не верит, будто возмущение произошло от естественных причин.
Так и есть. Император написал: "Никто меня не убедит, будто солдаты вздумали бунтовать по своему хотению. Это происки европейских карбонариев, нашедших у нас немало горячих голов себе в помощь".
Об этих-то горячих головах и пытался сообщить библиотекарь штаба Гвардейского корпуса. Уже несколько месяцев. Первоначально он явился к Васильчикову, но тот гордо заявил, что с доносами ходят в Министерство полиции. Бедняга полковник задохнулся от негодования. Я? Донос? Да за кого вы меня…
– Я пришел к вам как благородный человек к своему командиру. Эти общества могут принести беду не столько России, сколько юношам, которые в них окажутся вовлечены. И которым я искренний друг. Если правительство не обратит внимания…
Васильчиков посчитал тогда, что и без тайных обществ бед по горло. Но теперь, после истории с Семеновским и после запроса государя, выходило – библиотекарь прав.
А Шурка говорил. Предупреждал. Поддерживал просьбу Грибовского. Писал доклад. Мол, "благоденствуют" смутьяны в "Союзе" друг с другом. Развращают тех, кого еще не успели. Поют крамольные гимны. Зайдя на квартиру к Муравьеву, например, он краем уха услышал хорошо знакомые еще по Франции слова: "Пойдем спасать империю!" Только теперь на русском языке. Уже перевели!
Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает,
То свергнем мы трон и царей!
Молодые крикуны мигом подавились последней фразой, чуть только увидели в дверях начальника штаба. Но много ли надо времени, чтобы они на площадях заорали в голос то, что теперь исступленным шепотом твердят по углам? Бенкендорфу уже донесли, что в самый день возмущения в Семеновском другой восторженный поклонник свободы – адъютант Милорадовича полковник Федор Глинка, редактор "Военного журнала" – бегал по знакомым с радостной вестью: "А вы знаете, что у нас начинается революция?"
Добегаются. И он. И дурачок Никита Муравьев. Последний при опросе офицеров-семеновцев отвечал, что пытался воспрепятствовать неповиновению в своей роте: лег поперек двери казармы. А солдаты начали через него ходить и перешагивать. Командир, твою мать! Как же он думает руководить мятежниками, если его не слушают в собственной роте, служивые, вовсе еще не начавшие как следует бунтовать?
– Теперь, если мы сообщим государю сведения Грибовского, это только подтвердит наше прежнее нерадение.
"Ваше нерадение". Сам Шурка и докладную записку составлял. И по инстанциям ходил.
– Выйдет: чего изволите, – недовольным голосом продолжал Илларион Васильевич. – Не поверил нам государь, мы покопались и нашли для него тайное общество. Следует держаться одной версии. Либо из-за Шварца. Либо карбонарии.
– Вам все равно придется подать императору хотя бы мой доклад, – вздохнул Александр Христофорович.
* * *
Бенкендорф колебался несколько дней, прежде чем отправиться в Аничков. Великокняжеская чета уже вернулась, и ему следовало побеседовать с принцессой наедине, так, чтобы муж не знал. Или хотя бы не догадывался о сути разговора. Сам визит вряд ли удастся скрыть при том пристальном наблюдении, которому подвергалась молодая семья.
Александра Федоровна встретила его в библиотеке, где старалась распихать по полкам только что присланные из Берлина новинки. Доверить дело другим – навсегда забыть, где что лежит. Угловой фонарик, выходивший на Невский, еще не был как следует заполнен. В деревянных ореховых шкафах светились пустоты.
– Позвольте, я помогу.
Молодая дама была вовсе не в том положении, чтобы переставлять фолианты. Ее белое утреннее платье с синими лентами скрадывало живот только для неопытного наблюдателя. Но еще больше принцессу выдавал широкий нос и припухшие губы.
– Николя был не очень рад второй девочке, – застенчиво сказала она. – Даст Бог, теперь будет сын.
Гость усмехнулся: благими намерениями… Так и вышло. Девочка, девочка, девочка. И только потом снова мальчики. Целая россыпь. Было даже странно: как такое хрупкое создание их рожает? Заставьте балерину мешки таскать!
Но Шарлотта таскала. И даже нахваливала. Хотя все соки из нее уходили внутрь – плоду. И, оставив миру очередного маленького идола, она совершенно теряла силы. Становилась еще невесомее, еще на шаг ближе к отверстой могиле. Кто же знал, что это болезненное создание переживет всех?
– Вы хотели меня видеть? – ее высочество опустилась на стул с полосатой обивкой.
Бенкендорф не знал, с чего начать. Его взгляд упал на мраморный бюст королевы Луизы, которым принцесса украсила семейную библиотеку. Перед ним стоял букет белого шиповника, а на голове красовался засохший венок.
– Вы ведь не будете надо мной смеяться? – виновато спросила молодая женщина. – Мне кажется, маме так приятнее. Хорошо, что в православии поминают усопших. Это примиряет меня с новой верой.
Александр Христофорович кивнул. Он и это считал язычеством, но весьма утешительным, и неизменно просил жену вписывать в подаваемые синодики его мать – рабу Божью Анну.
– В таком случае вам весьма приятно будет получить от нее подарок, – проговорил генерал, доставая из кармана небольшой сверток.
В шелковой ткани лежала коробочка величиной с ладонь, купленная вчера на Невском. А в ней – стальной черный крест королевы Луизы.
– Что это? – удивилась принцесса, касаясь пальцем витой поверхности. На перекрестье красовалась роза в сердце. Ее значок.
Бенкендорф подавил смущение.
– Вы могли видеть такие во время войны. Этот ваша матушка надела мне на шею. Теперь я умоляю вас принять его и носить…
Он не сказал: "Пока не минует опасность". Великая княгиня и сама, кажется, поняла, что без особой нужды подобные подарки не делаются. Но ее обеспокоило другое.
– А почему моя мать дала вам этот крест? – Неулыбчивые глаза Шарлотты уперлись в лицо гостя.
Тот не позволил себе смешаться.
– Чтобы я не терял надежду после Прейсиш-Эйлау. Когда, казалось, все потеряно.