Большие снега - Прашкевич Геннадий Мартович 3 стр.


Сменила краски белил тоска.
Страна под маской. Страна пуста.

6

Дико.

7

Но в хатах холодных,
где пыль на ухватах,
где бабы голодные
детям не рады;
где боль
мужиков
жжёт и тревожит;
где голод ржаной
пострашней острожного, -
темною ночью
шепотом в ухе
сердце тревожат
смутные слухи.
И мужики
Исчезают в борах.

Ножики – вжик!
Умирает страх.

8

И, к земле склонившись головою,

Говорит мне друг: "Остри свой меч,

Чтоб не даром биться с татарвою,

За святое дело в землю лечь.

А. Блок

И вот оно – первое. Без разбора.
Колота пиками, битая слепо,
через вопящие в небо заборы
с хрипом летит голова человека.

Синие сабли
плещутся, звякают,
кровью залиты
нежные злаки.

Злоба и скорбь.
Злоба – острей.

Тучей падучею -
стаи стрел.

Снова и снова.
Всё начато лишь.

Капельки олова.
Звёздная тишь.

9

Но звезды стекли каплями,
тишь над землей свеся.
Срезан кривой саблей
с небес голубой месяц.

Брат поучает брата:
"Чти боевых богов.
Мало врагам ада,
в оврагах губи врагов!"

Ордой вопящей, разгульной, -
"Алла!" -
(даже ветер сник),
разлив калмыков сутулых
разносит свирепый вскрик;

высверкав воздух наголо
саблями вкривь и вкось,
татары ведут набело
кроваво-алый покос;

вызверившись в оскале
приземистых лошадей,
выкаленною сталью
монголы берут людей…

И белою снежной лавой,
лавиной прямых мечей,
благословленных Лаврой
в чаду молитв и свечей,
струнами вытянув спины,
уши сведя к темени, -
брошены русские клинья
в хаос татарской темени…

10

А потом – тишина.
Стяги.
Луна
в овраге.

11

Каждый крест крив.
Каждый куст кос.
Тишина крапив,
и бурьянов лоск.

И звезда звезде
говорит в ночи:
"Остриём лучей
землю
выму -
чим.
Ведь следов ног
не сочтешь, нет".

И звезде Бог
Говорит в ответ:

"Будет вновь смех,
будет вновь соль, -
но сочти грех
и уйми боль".

12

И полями побоищ пустыми
ветер светлые новости носит,
и следит, как у павших стынут
на ресницах мертвые слезы.

На бурьянах бурые пятна
темной крови мертвых пришельцев.
Поднимаются травы мятые
в ясном свете простого месяца.

С поля брани бредут люди,
и костры разжигают на воле.
И соха ковыряет грубое,
напоённое кровью поле.

1960–1965>

Спор с дьяволом. Посвящения

I

* * *

О, я без вас
схожу с ума!
Моя судьба -
моя сума.
Но все, что есть
в моей суме,
принадлежит
уже не мне.
Я прихожу
и говорю:
"Я пригожусь,
пока горю,
я пригожусь,
пока горяч!"
А вы опять
в тишайший плач.
О, этот плач,
ваш женский плач!
Я был царем,
а стал палач.
И холод слов моих, что нож,
и правды в нас – на мелкий грош.
Но этот грош в такой цене!
Не разменять
ни вам,
ни мне.

* * *

Будет время, и березы
вспыхнут желтою листвой
над раскрашенной морозом
полосой береговой,
и к стволу прижавшись ухом,
ты услышишь, как Луна
шепчет ласково и глухо
прямо в ночь.

А ночь нежна.

Будет время, и на поле,
где горит, дымя, ботва,
прорастут глухие колья,
распустившись, как трава,
и навзрыд пойдут осины
голосить, что так влажна
эта осень под гусиным
косяком.

А ночь нежна.

Будет время, и над взрывом
веток, листьев и травы
ты не справишься с порывом
сумасшедшей головы.
И не плакать. Не смеяться.
только слушать. Тишина.
И губами вновь касаться
глаз как звезд.

А ночь нежна.

Иркутск. Выставка японской живописи

Темный ветер. Злая мгла.
Иероглифы на флаге, отблеск лунного стекла.

Сто прекрасных видов Эдо
не заменят никогда сей игры теней и света.

Бодхисатва Манжушри -
он глядит, Будда грядущий, не извне, а изнутри.

Ощущение вины
перед медленным теченьем потрясенной тишины.

Потеряю? Сберегу?
Что там выше? Чайный домик? На каком он берегу?

Кто там стынет на пороге?
Отчего тебя мне жаль, куртизанка Ханаоги?

Бронза – век мой золотой…

И опять мороз по коже:
этот век, конечно, твой,
не забудь, и мой он тоже!

Заметки на полях

Какая странная дорога,
как выполощен ветром куст.
Пейзаж безрадостен и пуст,
и все же он – пейзаж от Бога.

Какая странная судьба,
почти не знавшая пролога.
И все-таки она – от Бога,
и потому она – судьба.

Ты говоришь: люби меня,
ведь я дана тебе от Бога.
А за словами вновь дорога,
и до звезды как до порога,
а за порогом вновь звезда…

И это все опять от Бога.

* * *

Я знаю, что отныне так и будет:
с утра пожар, под вечер теплый дождь.
Осудят нас? – пускай. Нас не убудет.
Ведь истина пережигает ложь.

Мы вечны. Мы взломали наши клетки.
Мы – бег звезды. Мы – щедрый дар полям.

Нам яблоко судьба протянет с ветки,
мы и его поделим пополам.

* * *

Броди, смотри, как лезет лебеда,
как прут кусты подобием тарана.

Твоя любовь, конечно, не беда,
хотя порой она саднит, как рана.

Коснись рукой, под пальцем дрогнет синь,
ступи ногой и – глина, камень, трепел.

Твоя любовь, конечно, из святынь
и никогда не обратится в пепел.

Броди, смотри, как бьет в ключах вода,
как рвутся реки – кони разной масти.

Твоя любовь, конечно, не беда,
как все, что ветром выбито на насте.

* * *

Снег идет.
Снег идет.
Беспредельно, бесконечно, нежно, медленно и млечно,
вверх и вниз, легко и вечно -
снег идет.

Снег идет.
Снег идет.
Звездный дым. Седые крыши. Все светлей, нежней и тише,
все стремительней и выше -
снег идет.

Снег идет.
Снег идет.
Белым лбом прижавшись к раме, я теряюсь в этой драме:
где я? в поле? или в храме? -
снег идет.

Снег идет.
Снег идет.
Нежно, медленно, беспечно, беспредельно, бесконечно,
я люблю тебя, ты вечна.
Снег идет.

Бранденбургский концерт № 1

Опять этот кантор из церкви святого Фомы
терзает педали забытого Богом органа.

А в Лейпциге ночь. И тяжелые влажные сны
плывут над кварталами, будто обрывки тумана.

Ночь гаснет и гаснет. Будь звезды, как свечи, давно
по небу расползся бы матовый шлейф стеарина.

Саксонская ночь под готическим стынет окном
и черною кистью витраж покрывает рябина.

И движется ночь, как недели и годы, а мы
не можем понять, отчего это с гибелью схоже.

Храни же нас кантор из церкви святого Фомы,
и длись этот холод, так странно бегущий по коже.

Бранденбургский концерт № 4

Когда уже нечему больше случиться,
когда за окном ни звезды, ни просвета,
когда через ставни уже не пробиться
ни ветру, ни ливню, ни даже рассвету,
когда на столе засыхает посуда,
а сумерек даже огнем не прогонишь,
я жду тебя, кантор…

И вот оно – чудо! -
две флейты и скрипка
приходят на помощь.

Когда уже нечего больше услышать,
все сказано, спрошено, взято, забыто,
когда, как дожди по заржавленным крышам,
струится и плачет слепая обида,
когда даже память условна, как ссуда,
а боль ни словами, ни жестом не скроешь,
я жду тебя, кантор…

И вот оно – чудо! -
две флейты и скрипка
приходят на помощь.

Когда уже некому больше молиться,
когда ожидать нет ни веры, ни силы,
когда никуда от себя не укрыться,
а где-то настойчиво плачут клавиры,
и небо закрыто, и листья, как люди,
врываются в душу, и ты их не гонишь,
я жду тебя, кантор…

И вот оно – чудо! -
две флейты и скрипка
приходят на помощь.

Бранденбургский концерт № 3

Спит город Баха.
В темном старом доме
спят старые старушки, вещи, люстры,
все спит, все убаюкано дождем.

Спит ратуша, размокшая афиша,
спит мокрый дуб, к стене прижавшись тесно,
и спит орган, как айсберг на мели.

О, этот город замерших бульваров,
ночных, уснувших намертво базаров,
в листве опавшей, в сумерках дождя -
огромным неподвижным великаном,
уснувшим над наполненным стаканом,
он спит,
и разбудить его
нельзя.

Но музыка… Но музыка… Но жизнь…
Вдруг свет в окне, то вскрикнет где-то скрипка,
то звук шагов раздастся, то улыбка,
как лист, проснется…

Лебеди

В. Астафьеву

Я видел, как утром,
над серым болотом,
кочкарником,
марью,
оставив исслеженный
красными лапами берег,
сентябрьскую тишь распугав
и привстав над водою,
одна за другой поднимались красивые птицы.

Тяжелые птицы,
красивые птицы -
обрывками пены,
обломками льдов,
голубым опереньем,
счастливым и белым,
они восходили над марью, над темным болотом,
а мы оставались, лишенные крыльев и пенья.

Когда-нибудь в поле,
а может, в машине,
а может, на водах
ударит по сердцу
то ль страх,
то ль провиденье смерти.
Так что же мы вспомним?
Любовь?
Удивленье?
Удачу?
Высокое небо? Иль птиц, рассекающих небо?

Ах, кто это знает? И кто это может увидеть?
Пески осветились и канули в темную воду.
А лебеди машут,
и машут,
и машут крылами,
и их отраженья, сияя, плывут над болотом.

Доброе Начало

Есть бухта.
Это – Доброе Начало.
Высокое кольцо песчаных дюн,
вулкан Атсонупури – конус в небо,
базальтовый высокий перешеек,
аралией заросший, елью Глена
и можжевельником.

Там жить бы я хотел. Встречать восход.
Ходить с ружьем на дальние озера
и жечь костры, давая знать судам,
что мир еще повсюду обитаем.

А если бы касалась вдруг тоска
меня своими пальцами, я б молча
ходил туда, где брошенный поселок,
как черный иероглиф, распластался,
под небо вскинув сломанные балки.

Мне было б странно находить траву
или обрывки рыжих фотографий
среди руин, и в поисках живого
я б сотни километров проходил,
но снова
возвращался
к морю.

И, прост как звезды, трогал валуны,
похожие на нерп. Касался пены.
И знал, что я из тех, кто прочно верен
теченью рек, звезде над головой,
и просто миру, вечному, как время.

* * *

С. Гольдину

Печаль полей. Высокие слова.
Три дерева. Неясная тревога.
Далекий оклик. Пыльная дорога.
Осенняя кипящая трава.
Пустынные пустые острова.
Неясный свет неясного пролога.

На отмелях крутые валуны.
Три водопада падают с обрыва.
Вода наката холодно игрива.
Не боль, а ощущение вины.
Рассветный пляж. Обрывки тишины.
И отмелей оранжевая грива.

За годом год. Даровано весло.
Но кем? Когда? Лежат сугробы снега.
След мамонта. А там и человека.
А там уже и Слово, и Число.
Откуда и куда меня несло?
Мой возраст превышает возраст века.

И все-таки, полкниги Бытия
перелистав, представ перед Порогом,
отдав своё сомненьям и тревогам,
я с горечью вдруг вижу: жизнь моя,
как и тогда, в начале бытия,
спор с Дьяволом,
а не беседа с Богом.

Прощание с Ригой

Перепевает жизнь мою простудный дождик серой Риги,
пронизывает ветром тьму, закат мутнеет неурочно,
тоска вгрызается в мозги, как будто мне читают книгу,
в которой вся моя судьба давно расписана построчно.

На Даугаве битый лед, лепешки медленного снега,
течет декабрьская река, терзая душу изумленьем:
я столько отыскать хотел в руинах вычурного века,
а все кончается одним отчаянным стихотвореньем.

Шипит, сползая по стене, поток сырой туманной пены,
все тает в бледной полумгле, как в утомительном дурмане -
мосты, фронтоны, дерева, как бы оплавленные стены,
и чей-то смутный силуэт, почти растаявший в тумане.

Пытаюсь протереть стекло, но нет стекла, течет на плечи
все та же серая тоска, к утру, боюсь, весь мир растает.
Три католических звезды мерцают сквозь туман, как свечи,
а впереди сплошной туман…
Темнеет там или светает?…

* * *

С. Гольдину

Сезон иллюзий завершен,
леса сырые опустели.
а песни, если их допели,
допели губы чьих-то жен.

Сезон иллюзий завершен,
сгустилась в яблоко туманность.
Легка печаль. Светла багряность.
Лес просто лес. Он тайн лишен.

Дожди дождями. Сон как сон.
Легки и радость и тревога.
Убита ливнями дорога.
Сезон иллюзий завершен.

Вечный рефрен

И. Цаневу

Над лесом весенние ветры играют,
все полнится шумом и гамом его,
и даже деревья, как люди, вздыхают:
где музыка?
Музыки прежде всего!

Где музыка? Ей бы пора проявиться.
Туман? Но она не боится его.
Пора бы ей высветить радостью лица:
где музыка?
Музыки прежде всего!

Прозрачной и легкой, в сиянии света,
встающей над лесом, над шумом его,
чтоб всем нам служило смятенье поэта:
где музыка?
Музыки прежде всего!

Андрею Германову

А меньше всего
было женщин в море.
Дела Афродиты его не касались.
И женские руки
мужчин не касались,
когда корабли расходились на створе.

Но именно море
кричало о суше,
о брошенном острове,
сломанном кедре,
о ветре, взрывающем юные души,
и парусе,
нежно
беременном
ветром.

* * *

Я провидец.
в юности, в начале
долгих рек, из коих воду пил,
угадал: в Пиринах, на развале,
кто-то город белый заложил.

Угадал: когда-нибудь под осень
вспыхнет медью темная Луна -
над откосом, выпасом, покосом,
там, где стынет только тишина.

Угадал: когда-нибудь под вечер
над рекой, над дымкой голубой,
колокол ударит: всем на вече!
Ветер.

Вечер.
Вечность.
Боже мой!

* * *

Тайной вечери глаз

знает много Нева.

В. Х.

Все утро небо плакало,
лишь к вечеру устало.
О, как в саду Елагином
тебя мне не хватало!

Аукнулось на Прачечном,
откликнулось у Летнего,
в котором нами начато
неконченое лето.

Опять вдали аукнулось,
а я не откликался.
По темным переулкам
К тебе, как ветер, мчался.

Темные решетки
в золотых обводах.
И лодки,
лодки,
лодки
на потемневших водах.

И небо вправду плакало,
и был мне ведом страх.
Ведь дело не в Елагином.

Еже писах -
писах.

Воспоминания о Нью-Йорке

Полдень. Небо распахнуто, как окно.
Зной ужасен, как долгострой, в котором уже не живут и совы.
Ветер, будто трубу, пронизывает давно
вечный город, и дальше летит, расшатывая основы.

Эта злая туманность и есть Нью-Йорк.
Шифер медленных крыш. Рябь на Гудзоне.
Кто поет о любви, а кто об озоне.
А в общем -
торг.

Жар чужого огня.
Ухожу из тоски, как из чеченского плена.
Я не вижу Бога в пределах своей Вселенной,
но и он, конечно, не видит меня.

Сохо. Полдень. Полотна у серой стены.
Два еврея, француз, и русская Нина.
Душный воздух стоит над городом, как плотина,
ничто не стоит своей цены.

Я спокоен. Толпа не пугает меня. Идиот,
я считаю, что время мое еще не совсем упущено.
Что цитировать? Бродского? Или все-таки Пушкина?
Мы не в Сотби, но все поставлены в лот.

Оттого и щемит мое сердце. Гвоздь
жесткой боли торчит, постанывает изгублено,
как сладкие колокольца на доме Любина,
названье которых запомнить не удалось.

Заметки на полях

И все-таки судьба угомонилась,
пусть ненароком, будто невзначай,
она сменила божий гнев на милость,
а горечь соли – на крепчайший чай.

И за тоску потерь и одиночеств
я награжден, как и хотелось мне,
признаньем женщин, ласковых пророчиц,
что втайне славу предрекали мне.

Теперь я знаю, мне хватило силы,
никто не скажет, как не о бойце.
Бессилие, что так вчера бесило,
оставило лишь тени на лице.

И задыхаясь, зная, так бывает,
я повторяю давнюю строфу:
"От радостных вестей не умирают,
а горестные я переживу".

Художник

Художник, написавший дивный лик
своей жены, давно с женой развелся.
Он странствовал,
искал,
любил,
боролся.
Ему под сорок,
он уже старик.

Всего достигнув, он живет в глуши.
Забыты надоевшие тирады
о вечном нетерпении души.
Он просто добр, и этому все рады.

Он бродит по дорожкам.
Дрогнет лист -
он восхищен.
Он слушает, как птица
поет и плачет.
Хочется молиться
тому, что мир и трепетен, и чист.

И все-таки бывает, что рука
вдруг ноет, ноет, тянется то к листьям,
то к лужам (в них проходят облака),
то, обречено, к выброшенным кистям.
И сердце начинает замирать:
взять кисть, вернуть любовь и наслажденье,
вернуть давно ушедшее виденье,
воскреснуть! -
и блаженно умирать.

Но он молчит.
Он все узнал давно.
Не пламя в нем, а только трепетанье.
И все-таки томит его желанье -
Вновь женщину вернуть на полотно.

Как жаль, он написал ее давно.

Большие снега

Мир покрывают снег и тишина.

Мы как на дне огромного колодца.

Столь ясен свет, что можно уколоться
о луч звезды.

Высокая Луна
давным-давно стянула кольца луж
резным стеклом. Застыла меж деревьев.

Забито небо сонмом темных перьев.

Свет фонарей – как отсвет райских кущ.

Назад Дальше