Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Стихотворения - Вадим Шефнер 2 стр.


Отсюда и шефнеровский пейзаж превращался в работающий "цех природы", сама Земля на гигантских площадках разворачивала свое грандиозное строительство. Поэт призывал учиться у "маков и планет", у "радуги и у листа" законам красоты и целесообразности. Он не терял надежды, что, при всем драматизме глобальной ситуации, грани между творчеством природы и деятельностью человека будут стираться и "человеческие чудеса", не соперничая с природой, не нарушая ее естественного баланса, войдут "вплотную в пейзаж", станут его рукотворным продолжением.

Так думал Шефнер задолго до современной "экологической революции". Природа всегда вызывала у него почтительное удивление, и он никогда не ослаблял усилий, что называется, напрямик пробиться к тайному смыслу ее первозданной мудрости. Вопрошающий взгляд в космос, с детства волнующее его чувство полета, желание превозмочь доступные земному разуму пределы - все это характерные атрибуты шефнеровской лирики.

В стихотворении "Своды" (1966), перебирая в воображении элементы единой социально-природной структуры - своды мостов и цехов, церквей и бомбоубежищ, аллей и законов, поэт с помощью конкретного и вместе с тем символического образного ряда едва ли не моделировал планетарную картину мира, проникал, казалось бы, в самую ее сердцевину. Но "последний, вечный" свод - свод небесный, "на миллиарды лет пронизанный мирами", - так и оставался непроницаем. И старый вопрос оставался вопросом: "Ведь это тоже свод, - а дальше, дальше что же?"

Лирический герой Шефнера - смолоду мечтатель. Хотя какие уж тут мечты и грезы в наш крутой, прагматический век, когда сбылись самые сказочные фантазии, люди даже побывали на Луне, а заманчивые социальные утопии преступно обанкротились; когда человечество, скомпрометировав миф о своем бессмертии, опустилось на ступень "выживания" и мрачные прогнозы былых предсказателей ничто в сравнении с кошмарами нашей обыденности? И все же, все же... Шефнер убежден: способность человека мечтать первородна, ему никогда не одолеть тоску по "золотому веку", по жизни милосердной и справедливой, по самому себе, достигшему духовной гармонии и нравственного совершенства.

Как бы ни было изощренно познание мира, отдает он себе отчет, человек, и "узрев невидимое", и "разъяв неделимое", не успокоится, не утолит своей духовной жажды. Жизнь тем и прекрасна, что окутана тайной. И человеку, в конце концов, не столько потребны очевидные, но сомнительные итоги и результаты, сколько неостановимое искание истины.

В стихотворении "Много верст у меня за спиною..." (1976) поэт будто ставил точку в давних своих размышлениях:

Есть в печалях былых и отрадах
На минувшие тайны ответ, -
Но и сам я собой не разгадан,
И ключей к мирозданию нет...

Однако это не значит, что он отказался от гложущих его вопросов. Внутренний мир человека так же неисчерпаем, как и мироздание, отраженное в нем, так же богат тайнами и чудесами, как сама Вселенная. Человеческая душа, "в себе замкнув весь белый свет", своим чередом проходит "путь бытия", и обязанность поэта - проследить его.

Что же касается интеллектуального и эмоционального накала шефнеровской лирики, накал этот с годами не только не убывал, а возрастал и возрастал.

Иначе и не может быть, потому что лирику Шефнера питает напряженный, исторически весомый жизненный опыт поэта, целиком связанный с судьбой Ленинграда.

3

Знаменательно отношение Шефнера к Александру Блоку.

В 1980 году, в связи со столетием со дня его рождения, Шефнер писал так: "Блок "дошел" до меня довольно поздно. Конечно, и в дни моей юности я знал его стихи, и многие - наизусть... Но лишь вернувшись с войны, испытав блокаду, потерю близких, гибель друзей, сам отлежав полтора месяца в блокадном госпитале - одним словом, хлебнув бед и повзрослев, - лишь тогда я принял Блока не памятью, а душой и сердцем. Но зато уж принял навсегда, и навсегда он стал любимым моим поэтом. Я любил его не только за его стихи, но и за то, что он был таким, каким он был. Я убежден, что в XX веке не найти поэта более трагически-незащищенного и в то же время не сыскать поэта более смелого в своих решениях, откровениях и предвидениях. А если говорить по более узкому, сугубо личному счету, то для меня, коренного питерца, Блок притягателен еще и тем, что он, как никто другой в нашем веке, ощутил и расшифровал красоту Петербурга - Петрограда, понял буднично-таинственную суть нашего города, его повседневное величие".

Шефнер в полном смысле слова выстрадал "своего Блока". И неудивительно, что путь к Блоку - а родился он и всю жизнь, как известно, провел в Петербурге - это для Шефнера и путь к постижению "буднично-таинственной сути" родного города.

Прекрасные страницы посвящены Ленинграду двадцатых годов, Васильевскому острову разных лет в "Чаепитии на желтой веранде".

В "Сестре печали" Ленинград предвоенный и блокадный - в перекрестье безмятежно-мирных и трагически-суровых картин - окружен ореолом стойкости и мужества.

А в "Светлом береге" еще преобладали акварельные, элегические тона. "Безбольная" грусть любовных встреч и разлук владела романтически настроенным поэтом. Но как бы по контрасту с задумчивой тишиной парков и пригородов влекли к себе Шефнера и другие, индустриальные пейзажи: "огни, вращение колес и рев разгневанного пара". Поэзия окраинных кварталов с заводскими краснокирпичными корпусами, с "почти фантастической" красотой голых металлических конструкций чуть ли не с детства чем-то непонятным трогала его душу.

Готовым к сопротивлению и мести предстал Ленинград в блокадной книге стихов "Защита" (1943)... Жизнь замерла. Город "темными глазницами пробоин" смотрел на Запад "в ярости глухой". Дома, каналы, деревья, памятники, "все каменное, медное, живое" поднималось на врага. Даже чудом уцелевшее среди руин стенное зеркало, вися "над бездной", бросало вызов войне: в его стекле, "тускнеющем и зыбком", таилась жизнь. Гневной воительницей с черными от пороха и крови руками виделась Победа. И плакатная резкость, призывы к сопротивлению не заглушали в стихах языка "печали и войны", языка человеческой боли.

Блокадный Ленинград для Шефнера - эталон мужества. Память о войне и блокаде определила, может быть, основную тональность всей его последующей лирики, овеяла воспоминания о 22 июня и маршевых ротах, "застывших на плацу", о бесстрашно-молодых ленинградских девушках, копавших окопы "в те роковые дни", об эпизодах, "без ретуши и без подчистки" запечатленных на старых армейских фотоснимках. Память эта неизбывна. Она помогает поэту читать "клинопись войны" на стенах старых дворов, обостряет пристальность, с какою он глядит на мир глазами погибших друзей, погружает его в "военные сны", в ту стихию, где его душа обретает вторую реальность, жестокую и беспощадную.

Забвение тех, кто убит на войне, равносильно измене самому себе. "В трудный час, на перепутьях лет" зовет поэт погибших "на подмогу совести своей". Память и совесть для него неразделимы. Память о войне спасает от "бездумного равнодушия", вселяет тревогу. Это чувство душевной тревоги - фермент, катализатор, без которого в шефнеровской лирике немыслимы никакие нравственные реакции.

В поэзии Шефнера устойчивый этический микроклимат. Провозгласив однажды счастье "рабочим качеством и естественным состоянием" человека, поэт употребил немалые усилия, чтобы предостеречь себя и своего читателя от обманчивого благополучия и житейской суеты, от корысти и легковерия.

Подлинным манифестом стало его стихотворение "Вещи" (1957), с афористической концовкой:

Будь владыкою их, не отдай им себя на закланье,
Будь всегда справедливым, бесстрастным хозяином их, -
Тот, кто жил для вещей, все теряет с последним дыханьем,
Тот, кто жил для людей, - после смерти живет средь живых.

И нужно сказать, что Шефнер восстает не только против мещанского накопительства. Счастью, в его понимании, противопоказана любая косность - все, что закрепощает человеческую душу. Счастье - в трезвой самооценке, в неудовлетворенности собой. Привыкнув шагать "по теневой, по непарадной" стороне, поэт отдает свои симпатии "грешникам", "невезучим", "счастливым неудачникам", тем, кто "падал и вставал", кто "жизнью закален". Он знает, что лишь немолкнущая совесть, не сулящая никаких соблазнов, не способная на компромиссы, гарантирует человеку внутреннюю духовную свободу.

Отсюда и категоричность Шефнера, и требовательность к себе: "Умей, умей себе приказывать, муштруй себя, а не вынянчивай..."

Оттого еще в "Моленье к дисциплине" (1977) не просил он снисхождения у судьбы:

Будь такою, как бывала,
Не чинись со стариком, -
От почетного привала
Отгони меня пинком!

И эта выдержка, интеллигентная подтянутость, твердость духа изобличают в Шефнере поэта истинно ленинградского.

4

В том, что Шефнер в один прекрасный момент, по его словам, "ударился в фантастику", не было ничего неожиданного. Интерес к легенде, сказке, восприятие мира с оттенком полувероятности были издавна присущи поэту, а тема будущего, проблема "личной вечности" волновали его еще в ироническом "Трактате о бессмертии" (1940), где поэтически препарированный реальный быт мешался с гротеском и веселый юмор уживался с торжественностью оды.

С той самой поры, пожалуй, и затеплилось у Шефнера желание "с серьезным видом рассуждать о вещах несерьезных и шутливо размышлять о вещах значительных - на самом деле отнюдь не снижая их значительности". Это его качество с наибольшим эффектом как раз и раскрылось в его "ненаучно-фантастической" прозе, главную задачу которой писатель усматривает в том, чтобы пробуждать в читателе удивление жизнью, внушать ему ощущение ее необыкновенности.

Первым крупным произведением в этом жанре была повесть "Девушка у обрыва, или Записки Ковригина" (1964), совмещающая в себе утопию и сатиру, повесть, в которой переживания людей XXII столетия откровенно проецируются в XX век. Чуть раньше был написан рассказ "Скромный гений" (1963), а затем появились повести "Человек с пятью "не", или Исповедь простодушного" (1966), "Запоздалый стрелок, или Крылья провинциала" (1967), "Дворец на троих, или Признания холостяка" (1968), "Круглая тайна" (1969)...

В этих повестях четко определились контуры того парадоксального мира, где писатель обычно поселял своих героев, обозначились наиболее близкие ему социально-исторические пласты. В частности, одним из живительных источников шефнеровской фантазии стали чудесно преображенные воспоминания о Ленинграде двадцатых годов, с бытовым колоритом тех лет, и каких бы таинственных происшествий и "инопланетных" явлений автор ни касался, печать его детских впечатлений неизменно лежала на его повествовании.

Шефнер справедливо считал, что как бы высоко фантастика ни залетала, она не должна отрываться от земли, от быта, и потому в его повестях, где нередко царит коммунальный дух Васильевского острова двадцатых годов, в невероятных ситуациях действуют обыкновенные люди, - или, как сказал бы М. Зощенко, "прочие незначительные граждане с ихними житейскими поступками и беспокойством". Но, в отличие от сатирических персонажей М. Зощенко, порожденных тем же послереволюционным временем, на героев фантастической прозы Шефнера словно бы распространяется некий спасительный закон: они наделены способностью к сказочным превращениям. Отсюда проистекает и характер излюбленного шефнеровского героя: "скромного гения", чудака, того наивного и бескорыстного человека с пятью "не" - неуклюжего, несообразительного, невыдающегося, невезучего, некрасивого, - который по ходу действия призван все эти "не" опровергнуть и предстать перед читателем в своем подлинном обличии.

Сказочные повести Шефнера - это чаще всего поучительные жизнеописания талантливых самородков, домоседов-изобретателей, доморощенных мудрецов, презревших карьеру и чуждых тщеславия. Все они обладают даром вершить чудеса, но никак не пользуются своими природными преимуществами перед остальными. Герои эти добры и деликатны. В сочетании внешней непритязательности, совестливости и духовного горения кроется секрет их характеров.

Шефнер изображает таких героев не без лукавства. Пародийность, питающая саму ткань его фантастической прозы, столь же обязательна в повестях-сказках, как и подчеркнутая назидательность иронического оттенка в описании героев, близких писателю по своим жизненным правилам. Но юмористический антураж повествования в данном случае не снижает, а скорее заостряет этико-философскую проблематику. Герои Шефнера бесконечно преданы жизни и задумываются над тайной ее возникновения во Вселенной, они не страшатся смерти и способны без колебаний жертвовать собой во имя долга; в своих поисках счастья они готовы претерпеть любые испытания и невзгоды и употребляют всю свою энергию на то, чтобы в мире - на земных и далеких космических орбитах - всегда торжествовала человечность.

Духовный кругозор этих героев весьма богат. Юмористическая оболочка размышлений над вопросами бытия и человеческого существования их нисколько не компрометирует, - наверно, еще и потому, что их духовный потенциал обеспечен прямым родством с самим писателем. Не случайно Шефнер считает, что настоящая фантастика должна быть автобиографична, личностна, и автор всегда, хоть краешком, но должен присутствовать в своем повествовании: "в мудром, героическом или намеренно дурацком виде".

Все это находит себе подтверждение и в самой значительной вещи этого жанра - в "Лачуге должника" (1983), которая имеет интригующий подзаголовок: "роман случайностей, неосторожностей, нелепых крайностей и невозможностей".

Этот трагикомический роман построен на привычном для Шефнера сопоставлении нравов XX века с нравами и этическими представлениями века условного, не слишком отдаленного от наших дней. В "Лачуге должника", как ранее в "Девушке у обрыва", это век XXII. Такая временная проекция позволяет писателю, всецело подчиняясь современной реальности, прибегать к разного рода преувеличениям, художественным гиперболам, изобретательским домыслам, а главное - к фантастическим заострениям, помогающим полнее раскрыть авторские идеи.

Герой романа Павел Белобрысов, "пришелец из минувшего", из нашего сегодня, страдающий ностальгией по XX веку, олицетворяет собой живую, непрерывающуюся связь будущего и настоящего, поскольку родился он в 1948 году, а выпитый им волшебный экстракт дарует ему "один миллион лет". Эта сюжетная предпосылка служит своеобразным ключом и к событиям романа, и к тем нравственным проблемам, которые в нем подняты. Будет ли человек счастлив, обретя бессмертие? Имеет ли он моральное право противопоставить себя остальным людям? Эти "фантастические" вопросы - Шефнер отвечает на них, конечно же, отрицательно, шутливо говоря, что "перебор в игре - это не выигрыш", - служат поводом для вопросов куда более животрепещущих: что такое героизм? Каково предназначение человека на Земле? Сколь велико бремя ответственности каждого перед миром?

Негаданно обретенное личное бессмертие порождает в шефнеровском герое чувство вины перед теми, кто наделен одной, настоящей жизнью. Именно чувство вины движет всеми поступками Павла Белобрысова, заставляя его идти на постоянный риск в поисках "земли своего брата" и в конце концов жертвовать собой в схватке с инопланетными монстрами. Житейская история Павла Белобрысова для того, кажется, и рассказана, чтобы предупредить: даже и помимо своей воли человек может оказаться виновником "чудовищных чудес" - подобных тем, что погубили цивилизацию на планете Ялмез.

Ялмез - Земля в обратном чтении, анти-Земля, аналог земных тревог и страстей, достигших трагического исхода. Ялмезиане имели ту же физиологическую структуру, что и земляне, и болели теми же болезнями, что и люди. Катастрофа на Ялмезе произошла потому, что, несмотря на воцарившуюся на этой планете "эру всеобщего здоровья", научная мысль вышла из-под разумного контроля, родила нечто "гениально-бесполезное", непоправимо опасное, и уничтожающие болезни, материализовавшись в ужасных "метаморфантов", возобладали над всем живым.

"Лачуга должника" - роман-предостережение, поучительная притча о том, к чему может привести душевная пассивность, беспечный прагматизм и забвение гражданского долга. Писатель не обольщается на тот счет, что людям - как и его ялмезианам - гарантировано в будущем вечное блаженство. Опасность возврата к дикости остается, если перестает бить тревогу человеческая совесть. И потому безмятежность - вовсе не идеал Шефнера, его добродушные и проницательные герои, кем бы они ни были, всегда помнят о коварстве таящегося в мире зла.

Да, шефнеровские утопии никак не способствуют благодушию. Вот "Рай на взрывчатке" (1983) - накрепко отгороженный от мира человеческий заповедник, где люди не знают, что такое страх, не умеют плакать и считают за оскорбление грусть. Здесь нет в помине денег, нет никакого социального принуждения, неизвестны "винопитие и курево", нет "ни драк, ни воровства, ни жульства". И все-таки этот райский "подопытный участок" не изолирован от мира "на все сто процентов" и не застрахован от гибели. Он и гибнет - как Ялмез - из-за легкомыслия его жителей, и авторская ирония по этому поводу приобретает весьма печальный оттенок.

Тем не менее нужно отметить одну существенную особенность. Показывая, сколь изощренным бывает зло и сколь слабым человек, писатель все равно верит в победу мудрости и добра над злом. В своих невероятных сюжетах он всегда оставляет место для надежды. На Ялмезе он сохраняет недоступным для метаморфантов Гусиный остров, а в финале сообщает, что после второй экспедиции планета была от метаморфантов освобождена. И в "Раю на взрывчатке", в последней главке "Под занавес", уповая на то, что в Раю "свои законы физики" и потому Рай все-таки не должен погибнуть от взрыва, видит - правда, во сне - своих героев живыми, вернувшимися из райских кущ на родной Васильевский остров.

Назад Дальше