Ямщина - Щукин Михаил Николаевич 3 стр.


Поглазеть на забавное зрелище собрался весь чиновный Барнаул. Стоят, пересмеиваются – чужое горе не щекотит. Возле "кобылы" Козырев прохаживается. Мужичонка низкорослый, одно плечо ниже другого, а руки… на руки страх глянуть – длинные, чуть не до земли, ладони широкие, как лопаты.

"С половины, с трех-четырех десятков зашибет насмерть", – так все думали, глядя на Козырева.

Привели Трофима, положили на кобылу. Козырев на полный мах выкинул и взвил в воздухе кнут. С первого удара просек кожу. Кровь брызнула. А это уже какое-никакое облегчение: на мокрой спине кнут вязнет, не так сильно зашибает нутро. Начальство загомонило. Козырев словно и не слышит, стегает полегоньку. Начальство громче загомонило: так-де не наказывают, пори шибче! Козырев кривыми плечами передернул и кнут бросил: "Не глянется – сами порите! А я люблю, кто начальство режет!". За такие речи его тут же на земле разложили, вломили шпицрутенов для прочистки головы и велели пороть дальше. Козырев притворился, что испугался, стал показывать усердие. Кряхтел, тужился, вскидывал кнут со свистом, но бил вполсилы. Оберег Трофима от смерти, хоть и пришлось самому после плохой работы еще раз ложиться под березовые палки.

Трофим оклемался в лазарете, вернулся домой, и его сразу запихали в самый гиблый штрек рудника. Там и загинул вместе с пятью товарищами после обвала. Военный суд, тот же самый, что приговаривал его к наказанию кнутом, провел расследование и огласил: "За неотысканием виновных в смерти мастерового Дюжева предать дело воле Божией".

Степанида без мужа затосковала и быстро, как восковая свеча, истаяла.

Тишка остался один, а при нем – слова деда о вольной воле. Манила она, зазывала ночами, обещала: за высокой стеной черни дышится совсем по-иному. И Тишка на ее голос отозвался – ушел в бега. Его не поймали, он не погиб с голоду, и зверь его не задрал. Выкрутился парнишонко, через игольное ушко проскочил. Пристал к ватаге ревнителей старой веры, отправился с ними искать заоблачное Беловодье. Окреп, огляделся, из ватаги ушел и дальше сам, в одиночку, отправился по сибирской, никем не мереной земле.

Побывал на казачьей Омско-Семипалатинской линии, где угонял коней от киргизов, по морю Байкалу плавал с рыбацкой артелью, в городе Иркутске, сломя голову, носился половым в трактире, в Ишиме у богатого крестьянина муку молол на мельнице – много чего пришлось отведать. Всего не упомнишь. Как лопух, проклюнувшийся у дороги и никому не нужный, Тихон Трофимыч, чтобы устоять на этой земле, гнал свой корень в самую ее глубь. Везде у него были знакомцы, везде он приходился ко двору, везде успевал примечать острым взглядом порядки, обычаи и неписаные сибирские законы. Легко ему давалось и любое ремесло: дома научился рубить, лошадей ковать, кадушки делать, полозья гнуть, пимы катать. Самоуком грамоту одолел. И когда занесла судьба к томскому купцу Кривошеину, тот обеими руками ухватился за толкового парня. Взял на работу, в дом к себе ввел, а вскоре и вовсе определил за сына, назначил старшим приказчиком. Лучше бы не назначал. Да кто тогда ведал, что впереди выпляшется…

После Масленицы Тихон и Кривошеин возвращались с пушниной от остяков. Торг был удачный. Соболиные шкурки, обмененные на мануфактуру, чай, порох и вино едва уторкали в кожаные мешки. Вечером подкатили на трех подводах к постоялому двору, от которого оставалась до Томска ровно половина пути – три дневных перегона. Долго долбились в глухие запертые ворота. На стук вышел хозяин, угрюмый, рыжебородый мужик, старый знакомец Кривошеина.

– Федор, ты пошто на запорах сидишь? – поздоровавшись, удивленно спросил Кривошеин. – Боишься кого?

– Да мы уж втору неделю как в осаде живем, – отозвался Федор и настежь распахнул половинки ворот, пропуская подводы. Тут же закрыл ворота и заложил толстенный запор, вырубленный из березового комля. – Варнаки у нас объявились, каторжанцы беглые. Шалят, заразы. Вот и приходится оберегаться. Третьеводни обоз с товарами подчистую на тракте разгрохали.

Рассказывая новости, Федор помог распрячь лошадей, дал им сена, а после, потоптавшись возле саней, на которых лежала пушнина, посоветовал:

– Давай-ка товар в подклет снесем, от греха подальше. Оно, может, случая и не будет, а оберечься не помешает.

Мешки унесли в подклет и заперли.

Тихон замешкался, разглядывая хозяйство Федора, продрог и заторопился в тепло. В длинных и темных сенях, не сразу оглядевшись со света, налетел на лавку, опрокинул ее и услышал, как пискнул тонкий голос, испуганно придавленный ладошкой. Пригляделся, а перед ним девка стоит. Ойкнула еще раз и порхнула мимо, открыла двери, чтобы в сенях светлее стало, со шлепком всплеснула ладонями. Надо же! На лавке, оказывается, чашка стояла, кувыркнулась на пол, и по широким половицам густо рассыпалась крупнющая, перезрелая клюква.

– Топчутся тут, как медведи! То ли глаз нету! – строжилась девка, сердито поглядывая на Тихона, перебрасывая на спину толстую косу. Вот уж коса была! Рябенькая, будничная ленточка, вплетенная в нее, доставала до самых половиц. Рука у Тихона сама собой потянулась, чтобы такой богатый волос потрогать, но он вовремя одумался и руку с полдороги отдернул.

– Чего уперся, как столб вкопанный! Ягоду собирай! Шараборятся шатуны всякие! Один разор после них! – голосок у девки сердитый, а на крутых щеках круглятся ямочки – первый признак, что нрав веселый. Да и глаза теплые. На нижней губе прилипла шелушка от кедрового ореха, кругленькая, коричневая, как родинка.

Тихон присел на корточки, стал собирать клюкву в пригоршню. Мерзлые ягоды чуть слышно постукивали, а Тихон с девкой взглядывали друг на друга и тут же испуганно отворачивались.

– Меня Тихоном кличут, а тебя как зовут?

Девка в ответ ему сорочьей скороговоркой:

– Тебе со мной хлеба-соли не водить, так и звать не придется.

Ямочки на щеках круглятся, глаза по-прежнему теплые. Такие глаза, подумалось Тихону, в любую стынь отогреют. И он не удержался, протянул руку, дотронулся до крутого плеча. Через теплую кофту, через шаленку словно огнем ожгло. Девка дернулась, отскочила и той же сорочьей скороговоркой оттараторила:

– Хоть ты и купец, а я тебе не товар, зря не шшупай, денег на куплю не хватит! Ягоду вон собирай… – голову опустила, утишила голос до шепота: – Ты не вздумай при тяте на меня пялиться – шибко он этого не любит. Осерчает и за ворота выставит. Хоть в ночь, хоть в полночь. И дружба с Кривошеиным не удержит.

Тут открылась дверь в сенцы, и Федор сердито крикнул:

– Марьяша! Ты где там? Пристыла?

– Здесь я, здесь, тятя! Бегу!

Выпрямилась, прижала к себе чашку с кровяной клюквой, и Тихон не удержался, еще раз протянул руку, бережно снял с пухлой губки кедровую шелушку. Положил ее в рот и с хрустом, в муку, перетер молодыми зубами. Смолой, кедром, тайгой дохнуло.

– Чо, сладко? – Марьяша рассмеялась. – А вдруг приворотная? Не боишься?

– Не-а…

Марьяша крутнулась на одном месте, коса взлетела и кончиком, рябенькой ленточкой, хлестнула Тихона по коленке. Он нагнулся, перехватить хотел, да куда там – уже двери состукали.

Лицо у Тихона горело огнем. Он вышел из сенок, зацепил в пригоршню студеного снега, утерся и даже не заметил, как снег махом растаял, скатился горячими каплями под рукава и под воротник.

Верно говорят: симпатия не пожар, но уж коль загорелась – ни водой не загасить, ни землей, ни снегом.

Вечером все постояльцы уселись за длинный дощатый стол. Кроме Тихона с Кривошеиным были еще молодой батюшка из Тобольска, ездивший крестить инородцев, почтовый чиновник и два мужика, добиравшихся до Томска, чтобы подать жалобу по начальству.

– Житья от них нету, от варнаков, – наперебой, забыв про еду, рассказывали мужики. – Как завели этот порядок – старых каторжанцев на землю садить, так и началось светопреставленье. Один станок держит, другой краденым торгует, а что коней уводят – про то и говорить неча. Сказывали, что шайка варначья, которая объявилась, с каторги утекла, а мы так мыслим – неправда. Из посельников она, – тут мужики притихли и заговорили вполголоса, один даже оглянулся через плечо, словно проверить хотел – не стоит ли кто сзади. – Непутевое это дело – варнаков рядом с нами селить, нет, непутевое.

– Вешать их надо – вот и весь сказ, – изрек чиновник и зевнул, забыв перекрестить рот. Зубы у него были белые, как грузди. – Вешать вдоль тракта и не снимать, чтоб другим неповадно было.

– Я слышал, команду воинскую направляют, – добавил батюшка. – Будем надеяться, что установит она спокойствие.

– Нам все равно к начальству надо, – говорили мужики. – Из рук в руки бумагу передать, как общество велело. Оно и денег нам на расходы собрало. Нам вертаться никак нельзя.

– Бог вам в помощь, – благословил батюшка. – Пусть вас все напасти минут.

– А ружья в деревне есть? – чиновник снова зевнул, показывая ядреные зубы, и, услышав в ответ, что есть, попенял жалобщикам: – Порешили бы одного-другого, остальные бы сами притихли.

– Да разве можно людей на смертоубийство толкать? – нахмурился батюшка.

– Можно, – отмахнулся чиновник. – По всем законам можно. Эти скоты одну силу понимают.

– В том-то и закавыка, что не можно! – не соглашались мужики. – Не притихнут оне. Народ аховый. Если уж порешить, так всех разом. Но мы-то люди крещены, неохота смертный грех на душу брать. Да и то сказать – одни сгинут, других пригонят…

Тихон в разговор не вникал. Слова в уши входили, а сути в памяти не оставляли. Да и какое дело ему до каторжанцев, когда летала по дому Марьяша, легкая на ногу, как ласточка на крыло. Подавала угощения, убирала грязную посуду, порхала от печки к столу и обратно – только кончик косы взметывался, едва поспевая за хозяйкой. Смотрела Марьяша, как и положено молодой девке при строгом родителе, под ноги себе, в пол. На постояльцев не глядела. Но когда отбегала к печке, оказываясь за спиной у тяти, успевала на ходу вскинуть голову, и Тихон готовно перехватывал ее быстрый взгляд, едва не подсигивая на лавке от радости. Может, шелушка-то и впрямь заговоренной была? А иначе как объяснить, что за столь малый срок парень с ума съехал?

Молодость, говорят, глазами любит, глазами же и разговаривает. Так и вели Тихон с Марьяшей скорый, на лету, никем не услышанный разговор.

"Не смотри ты на меня, люди же здесь – стыдно". – "Хочу и смотрю, какое мне до людей дело. За погляд деньги не платят. Вон ты какая баская, как же на тебя не глядеть". – "Ишь ты! Хвати, у тебя таких баских на каждом постоялом дворе по дюжине!" – "Таких еще не видывал. Ты…" – "Чего сбился? Раз уж начал – договаривай. Я, дурочка, и поверю". – "Ты… люба ты мне, Марьяша, так люба, что земли под собой не чую, себя потерял. Я ли, не я ли – понять не могу. А врать сроду не врал. Мне раньше сны снились, вроде, девушка ко мне приходит. И вот вижу, что девушка, знаю, что она мне глянется, а лица не различу. И так досадно было. А тебя увидел и понял – это ты ко мне приходила". – "Мастер ты сказки сказывать…" – "Да разве это сказки, Марьяша! Я ведь тоже тебе во сне снился. Вспомни-ка, неужели не снился?" – "Ах…"

Вывернулся сковородник из рук, сковородка на ребро встала, покатилась по шестку – на пол. Шарах! Картовница, в вольном жару запеченная, сверху сметаной политая, – кусками во все стороны! За столом от грохота вздрогнули, один лишь чиновник не повел глазом – зевал. Федор через плечо покосился на оплошавшую дочку и велел подавать самовар. За чаем долго не засиделся. Поднялся из-за стола, кивнул Тихону:

– Ступай за мной, парень, я тебя на ночлег определю.

У низенькой двери, ведущей в махонькую боковушку, Федор остановился и подтолкнул Тихона, пропуская вперед.

– Там свечка на полке и серянки рядом. А лучше не зажигай, а то дом ненароком спалишь. Лучше без огня спать, оно спокойней.

И дверь за Тихоном – хлоп! Защелку на пробой – звяк! И в пробой же дужку навесного замка вставил.

– Вот и ладно. Горячий ты, парень, не в меру, как я погляжу. Охолони.

Тихон нашарил на полу шубу и пролежал без сна до самого утра. Под утро на дворе разыгралась падера. Маленькое оконце боковушки быстро залепило снегом. "Господи! – безмолвно взмолился Тихон, слушая взвизги ветра. – Сделай так, чтобы ни зги, ни свету белого не видно. Пусть Кривошеин еще на день останется, непогодь переждать". Жарко просил, истово. Падера заревела в полную силу. С грохотом заходила по крыше, ударила в крепкие стены, и большой дом наполнился неясным гулом.

Отпирать Тихона пришел Кривошеин.

– Ты уж не серчай на хозяина. Он дочку один, без бабы ростит. Вот и трясется над ей. Чо, поглянулась?

Тихон отвернулся и промолчал.

– А ехать нам нынче никак нельзя, – Кривошеин прислушался к падере. – С ног сбиват. Придется куковать до завтрева. Ты чего засиял, как новый гривенник? Ох, гляди, Тишка. Федор – мужик суровый, он и оглоблей отмахнет, за ним не заржавеет. Я тебе на добро советую – выбрось из головы! Он уж ей жениха присмотрел.

Куда там! Советы кривошеинские – как козе уговоры, чтоб капусту не ела.

А на улице – белый мрак. Тихон выскочил из сеней во двор, присел, чтоб никто не видел, и давай руками размахивать, давай подгонять завируху: "Пуще мети, пуще! Шибче наяривай!" Радостно ему было в сплошной круговерти, в снегу, на ветру, который пронизывал его насквозь.

Марьяшу он подкараулил в сенях, где они вчера рассыпанную клюкву собирали. Загородил дорогу. Марьяша отпрянула в сторону.

– Да ты не бойся, я ж ничего худого… – протянул руку и дотронулся до толстой косы.

Марьяша еще раз отскочила.

– Да ты не бойся…

В ответ ему – не бойкой скороговоркой, а с глубоким и безнадежным вздохом:

– Себя я, Тихон, боюсь, а не тебя. Попала в силок, и выскакивать неохота. Ты ведь снился мне, узнала я тебя… Ой, всего не расскажешь! Больше не подходи, погоди до вечера. Видишь, уже и себя не боюсь, осмелела… – она скользнула к двери, взялась за ручку, но обернулась: – Шелушка-то и впрямь заговоренная, на присуху, кре-е-пко заговоренная. А ты и попался, до самой старости будешь присушенный. Не боишься?

– Я согласный, до старости.

День прошел беспамятно, мутно. Вечером Федор снова отвел постояльца в боковушку, запер ее снаружи, потоптался у двери и объявил:

– Утречком завтре поедете. Падера не шибко зла, не заблудитесь. А ты, парень, на носу заруби: будет дорога в наши края, к дому моему не причаливай. И тебе спокойней, и мне не в тягость.

Тихон слушал Федора и думал: "Ну уж нет, хоть заплот поставь, хоть до неба его выведи – все равно умыкну Марьяшу! Тайком обвенчаемся, бухнемся после в ноги, прощенья попросим – простишь, никуда не денешься!"

В боковушке он улегся на шубу, закрыл глаза и нырнул в крепкий, молодой сон. Уснул – как пропал.

Виделась ему церковь на высоком бугре, над церковью горел золоченый крест. Тихон задрал голову, уронил шапку, глядя на маковку, и вдруг почуял, что ему хочется взлететь – туда, к небу. Тянулся на носках, устремляясь вверх, но земля держала его и не отпускала. Тогда он пошел прямо к церкви, целясь на паперть. Церковь же беззвучно от него уплывала. Он – к ней, а она – к окоему. Вытягивалась, становилась выше, упиралась золоченым крестом прямо в середину бездонного пространства. Тихон побежал, пытаясь поспеть за церковью, и вдруг увидел, что на паперти стоит Марьяша. Она что-то шептала, а он на бегу не мог понять – что. Тогда остановился и услышал: "Встану я, благословясь, выйду, перекрестясь, из избы в двери, из ворот в ворота, в чистое поле, в широкое раздолье, под восток, под восточную сторону, под красное солнце, под светел месяц, под часты звезды, под черны облака. Пойду к синей реке, а у синей реки стоит церковь, а в этой церкви престол, за тем престолом сидит матушка Пресвятая Богородица и батюшка истинный Христос. Подойду поближе, поклонюсь пониже, поклонюсь и благословлюсь: "Прошу и молю тебя, матушка Пресвятая Богородица и батюшка истинный Христос, как я, раба Божья Мария, не могу ни жить, ни быть без языка, так и раб Тихон пусть не может ни жить без меня, ни быть, ни спать, ни лежать, ни пить, ни есть. Как мой язык от меня не уйдет, так и он, раб Тихон, никуда не уйдет, никого не найдет. Как от меня пятки мои не отстают, так от меня раб Тихон не отстанет. А еще прошу и молю тебя, матушка Пресвятая Богородица и батюшка истинный Христос, стряхните, смахните нетленною рукою с раба Тихона уроки, призоры, страхи, переполохи, щепотишша, колготишша, костоломишша, худое худобище, рассыпной свет-рассыпище и двенадцать родимцев с родимчиком от встречного, от поперечного, от чистого, от поганого, от злого, от лихого человека, от девки-пустоволоски, от бабы-долговолоски, от старой старухи, от молодой молодухи. Будьте мои слова исстольна-исполнены, которые договорены, которы недоговорены. Заднее на заде, переднее на переди, крепки и лепки, тверже синего укладу, заморского булату".

И оборвался голос, канул последним звуком, словно капля дождя в реку. Следа не осталось. Тихон снова побежал, еще быстрее, но споткнулся на ровном месте, упал. Вскочил, а Марьяши на паперти уже нет. Церковь же стояла крепко, не двигалась больше к окоему, венчала высокий бугор, соединяя его с небом. И оттуда, из-под самого неба, с немыслимой высоты соскользнул едва различимый голос Марьяши: "Осолит разлуку нашу горсть сырой земли…"

"Да какая разлука?!" – Тихон вскинулся и проснулся.

Ласковая, трепетная ладонь невесомо скользила по его волосам. Он поднял руку, нащупал в темноте эту мягкую ладонь и не отпускал ее, уже зная – чья она.

Марьяша стояла на коленях в его изголовье, и Тихон тоже встал перед ней на колени. Глаза обвыклись, и он различил белеющую рубаху, косу, переброшенную на грудь. Протянул руки, но Марьяша откачнулась и остановила его:

– Погоди, не хочу в потемках, видеть тебя хочу.

Вскочила, нашарила на полке свечу и серянки. Пламя растолкало темноту по углам боковушки, и теперь Марьяша и Тихон смотрели друг на друга через огонь. Он колебался от их дыхания, качался из стороны в сторону, но не гас. На стенах шевелились зыбкие тени. Свеча плакала, восковые слезы капали на руки и застывали.

– Я в прошлом годе гадала, – зашептала Марьяша, – воск наливала на воду. Он застыл, и церковь получилась. Краси-и-вая – с крестами, со звонницей. Только уж очень она дальняя, в округе такой нету. Я с тятей езживала, видела в ближних деревнях – нету такой. И в Томском, говорят, нету, я спрашивала. А загадывала – в какой церкви венчаться буду.

– И мне церковь снилась. Может, та самая? А еще слышал, как ты заговор говорила. Ты его здесь говорила?

– Зачем тебе знать? Всякий сон не разгадаешь, – Марьяша вздохнула. – Я тебя слышу. Ты думаешь, а я слышу. Вчера еще, в сенках, услышала. Потому и доверилась, что в тебе потайных мыслей нету. Я давно знала – услышу другого, как саму себя, значит, судьба. Вот и явился.

– Поедем, обвенчаемся на стороне. Церковь-то, видно, одна у нас, только дальняя, вот и поищем – авось найдем.

– Нет, Тихон, беда не в дальности. Беда, что нашей церкви еще на земле нет. Не поставили ее. Боюсь – и венчаться нам не придется.

– Ты что, Марьяша…

Назад Дальше