10
Нет, не зря снилось Маруське июльское, в цветах, поле. Распустилось оно в эту осеннюю хмарь, среди угрюмых, потемневших от дождя сосен, среди распаханного наполовину клина, который, казалось, вытянул последние силы. И утром, проснувшись, Маруська вдруг с радостью, с незнакомой ей уверенностью подумала, что день будет хорошим, и другие дни тоже будут хорошими, и еще будут совсем счастливые, когда придут новые письма. Даже предстоящая работа ее не пугала.
Она мигом развела костер, мигом сварила кашу и не переставая пела песню про синий платочек, про ночную пору и про бойца. Маруська ослепла от своего первого большого счастья и не замечала ни хмурого утра, ни заботы на лице Серафимы, ни шаркающей Нюркиной походки.
- А ну-ка, помолчи, - вдруг строго прикрикнула Серафима. - Расчирикалась.
- Не надо, не трогай ее, - заступилась Нюрка. - Пусть хоть одной хорошо будет.
Маруська никак не могла понять - в чем она провинилась. Почему строжится Серафима и почему Нюрка потерянно отводит глаза и старается не смотреть на нее?
Она не могла понять, а они ей не говорили. И поэтому даже обрадовалась, когда осталась одна возле избушки, теперь она могла делать все, что хотелось, могла бегать и прыгать, петь сколько угодно, ее никто не одернет.
Нарвала листьев папоротника, выбирая поменьше, сплела себе венок, надела его на грязные, давно не мытые волосы и, не видя своего лица, все равно казалась самой себе красивой. Ее ощущения, ее мысли кружились в большом, пестром хороводе, не останавливаясь. Временами ей даже казалось, что она и сама летит над всей этой неуютной землей, летит вместе с птичьими косяками в небе, туда, где все по-другому.
Полет этот оборвал заглохший мотор трактора. Серафима махала рукой - значит, кончилось горючее. Маруська схватила ведра, бросилась к бочке. Горючего там оставалось меньше половины, и, когда она бочку наклонила, оно не полилось. Маруська ухватилась одной рукой за дно и приподняла ее. Ноги дрожали, живот словно стягивало от тяжести, а тягучий лигроин лился медленно, едва-едва, не спеша наполнял ведро. Наконец-то полное, надо было отдышаться перед вторым, но Серафима машет рукой. Маруська снова ухватилась за дно бочки, в животе словно порвалось, во рту сразу стало сухо, поплыли в глазах круги, но она удержала бочку, пока не налила полное ведро. Выпрямилась и тут же присела от резкой, согнувшей ее боли. Думала, что не выпрямится, но боль сразу ушла, словно не было. Маруська дотащила ведра до трактора и немного передохнула, пока заливали лигроин в бак. Пошла обратно, и теперь, когда не видела сумрачных лиц Серафимы и Нюрки, к ней снова вернулась радость, она достала из-за пазухи письмо, забилась в угол на нарах и стала его перечитывать.
Все дальше забиралась в глубь клина пахота. Среди разваленной земли дрожала алым флагом, неизвестно когда и вымахнувшая, молодая осинка. Все, что лезло из бора на клин, безжалостно запахивалось, а вот осинку почему-то не трогали. Объезжали, оставляя маленький островок твердой земли. Она светила посреди черной пахоты и посреди серого дня. Вздрагивала, но все еще не осыпала листьев. И с какого бы края ни пахали, с какой загонки ни глянуть - всегда она была, трепетная, на виду. Всякий раз, натыкаясь на осинку взглядом, Нюрка ставила рядом Маруську, с ее наивной, смешной радостью, и никак не могла поставить себя. Завидовала. В эти дни она окончательно смирилась, поверила самой себе - не будет ничего больше. Все лучшее, что ей выпало, осталось там, позади, за плечами. И теперь в равнодушное железо, в жирно блестящую землю уходит, словно в сухой песок вода, ее молодость, уходит и высыхает.
Длинные загонки; еще длинней день, и множество разных мыслей приходит в голову, о многом успеваешь подумать, пока не свяжет тело усталость, пока не вышибет все одна только мысль - об отдыхе. А прямая спина Серафимы, кажется, никогда, ни от чего не согнется.
От пшеничной каши без сала в последние дни стала мучить икота. С ней было трудно справиться. Дергала и дергала изнутри, доводя до злости. Слава богу, застучал мотор. Пора делать перетяжку. Можно хлебнуть воды, вдруг поможет избавиться от этого противного клыктанья?
Серафима слезла с трактора, села на землю и привалилась спиной к колесу. Тело, привыкшее уже к постоянной дрожи, теперь отдыхало, расслаблялось каждой жилочкой, и особенно сильно хотелось спать. Закрыть глаза и спать, прямо вот здесь, у трактора, на прохладной и мягкой пашне. Серафима рывком поднялась и, привычно поддернув рукава старого пиджака, полезла в горячий мотор, воняющий керосиновым перегаром.
И опять после короткой передышки длинные, бесконечные в своей однообразности круги.
11
Пришла ночь. Густая, как деготь, темнота залила клин. Только макушки сосен прорезались едва заметно - все остальное скрылось, даже сама земля под ногами. А трактор не затихал, полз, почти на ощупь, боясь оторваться от желтого круга "летучей мыши", с которой впереди шла Нюрка. Фонарь вздрагивал от неровных шагов, и желтое пятно скакало то в стороны, то вперед. Пахота в неровном, двигающемся свете блестела. Казалось, что там, всего в трех метрах, где иссякал желтый круг, земля сходилась с небом.
Плуг дернуло, он запрыгал, сопротивляясь, Маруська едва успела рвануть рычаг на себя. Это, оказывается, трактор повело в сторону - Серафима задремала. Маруська закричала, схватила комок земли и кинула. Трактор дрогнул и выпрямился, пошел ровно. Серафима - а глаза у нее закрывались, хоть спички вставляй - то и дело прикусывала губы, чтобы не уснуть. Внутри у нее они были сплошь в старых шишках. Цепко ухватывая глазами, где кончается пахота, чтобы не съехать на нее, затянула песню:
Распрягайте, хлопцы, коней,
Та й лягайте опочивать…
И спереди и сзади враз облегченно вздохнули Маруська с Нюркой. Если Серафима запела, значит, скоро отдых. Осталось теперь только по порядку перебрать "Катюшу", "Коробушку" и "Хаз-Булат удалой". С радостью подхватили:
А я пиду в сад зеленый,
В сад криниченьку копать!
Эту песню и услышала Дольская, когда в конце концов, проплутав в темноте, выбралась к избушке. Ноги с непривычки гудели, и она присела, нащупав руками порог, оперлась о дверь избушки. Глаза щипало от пота. Стянула с головы берет, расстегнула пальто и долго сидела так, не шевелясь, удивленная. Что угодно готовилась она услышать здесь, но только не песню, которую не заглушал даже трактор. Залихватски, с бесшабашной удалью летела она сквозь темноту, стучалась в глухую стену бора, и становилось в ночи не так одиноко и потерянно. Дольская хотела подняться и пойти к трактору, но сидела, слушая песни.
Трактор замолк, голоса утихли, и ночь еще гуще, плотнее привалилась к земле. Вскоре послышались медленные, усталые шаги, невнятный говор. Дольская поднялась и двинулась навстречу.
- Ой, кто там? - взвизгнула Маруська. - Ой, идет кто-то.
- Кто здесь? Ну-ка не балуй! - прикрикнула Серафима.
- Здравствуйте! Гостья к вам.
- Никак, училка? Точно! И впрямь гостья так гостья.
Нюрка чиркнула спичкой, и фонарь бросил за спину Дольской желтый круг.
- Проходи, вечерять с нами.
- Да нет, я не хочу, спасибо.
- Проходи, потом будешь отказываться.
Серафима пропустила ее вперед себя в избушку, придержала за рукав, пока Нюрка не занесла фонарь.
Кашу ели холодную, никому не хотелось разогревать - только бы до нар добраться. Дольская смотрела на этих изработавшихся людей, которые молча стукали ложками по дну котла, и у нее сжималось горло, трудно было дышать.
- А вправду, пришла-то зачем?
Этот вопрос Серафимы застал врасплох. Некоторое время никак не могла собраться с ответом:
- Я сводки последние прочитала с фронта, вот хочу рассказать.
И по тому, как они сразу перестали есть, Дольская поняла, что угадала в точку: неторопливо, с присущей ей обстоятельностью стала пересказывать сводки. Память у нее была хорошая, и она помнила даже цифры.
- Вон аж куда наши мужики зашли, - со вздохом вставила Серафима. - Кого убьют, вот горько на чужбине-то.
- А дома так слаще? - усмехнулась Нюрка.
- Может, и не слаще, а все равно… Пишут там, нет - когда кончится?
- Скоро. И вам недолго осталось мучиться. Скоро победа. Новая жизнь будет, еще лучше, чем до войны. Понимаете, мне кажется, что люди теперь заживут по-другому, лучше станут, красивей.
- Ни хрена не будет, - бухнула Нюрка.
- Почему? Почему не будет?
- Да потому. Мужиков сколько вернется? Раз-два, и обчелся. У нас вон Тятя за мужика. Тебе хорошо говорить, ты вещички собрала и дунула. А нам тут всю поруху поднимать. Кому? Опять бабам. - Нюрка с шумом, глубоко втянула воздух, закричала: - На мою жизнь так пало, что не будет света белого! Проживу - и не жила! За что? Перед кем так согрешила? А ты мне - сказочки!
- Нюра, да ты что?
- Погоди, Серафима, не встревай! Зачем ерунду-то городишь. Отчитала свое, и ладно, спасибо.
- Ну-ка, помолчи, накинулась на человека. Зря ты так, Нюра. Ей-то, думаешь, легко, из родного дому - да в нашу глушь. От книжек - да дрова колоть. С детишками вместе беду делит. Все мы теперь сестры, роднее родных. Зря не кричи… А с нашим хлебом мужики вон куда дошли. Я вот только из-за этого и держусь, вроде совсем кончилась, а вспомню - и держусь. Думаю, пока хлеб посылаю, Иван там живой будет. И Маруськин хлеб до Илюхи дойдет, и твой до кого-нибудь. Пока мы тут - они там. Свалимся - и они упадут. Не пропала твоя жизнь, Нюра, не пропала, дура ты этакая. Еще придет время, гордиться будешь, что так жила.
Дольская смотрела на их лица, неярко освещенные фонарем, и никак не могла собраться с мыслями. Хотелось что-то сказать, но нужных слов не было. А те, которые приходили на ум, казались беспомощными… И вдруг, как бы расчищая перед собой пространство, повела рукой и прерывающимся голосом стала рассказывать, как она жила раньше, как копала противотанковые рвы в холодном осеннем поле, как в поездах, забитых до отказа, ехала в эвакуацию. Рассказывала о том, как ей хочется хоть что-то сделать для них, о своих спорах с Семеном Кирьянычем и о том, что она не убедила его, наоборот, он победил ее. Она исповедовалась, и те, кто сидел в избушке, ее понимали. Понимали, как родного человека. Они и были родными в эту ночь, все четверо.
Рано утром Дольская попрощалась и по той же дороге направилась в деревню. Уже издалека оглянулась, увидела три фигуры возле трактора, посредине большого клина. То ли девки почувствовали ее взгляд, то ли еще как, но они разом обернулись и замахали руками. Она не видела теперь их лиц, но верила, знала, что они улыбаются ей. Всю ночь Дольская не спала, ворочалась на нарах, но сказать о похоронке Серафиме так и не решилась.
12
И снова время проворачивалось медленно-медленно. День не кончался. Хмурое небо опустело - редко проскользит запоздалый клин, и не было вокруг больше никаких звуков, кроме тракторного треска.
Уже давно Маруська должна была сменить Нюрку на плуге, но до сих пор не показывалась. Подъехал Тятя, он остановился возле избушки, толкнулся в дверь, но скоро выбежал обратно. Закричал, размахивая руками. Серафима, почуя неладное, остановила трактор, заспешила, тяжело проваливаясь в пахоте. "Господи, господи, - повторяла одно и то же. - Что там еще, что там еще? Господи".
Тятя, вытаращив глаза, кричал:
- Маруська болеет!
Дверь в избушке отхлобыстнута настежь. Маруська забилась в угол на нарах, лицо у нее было высохшим, белым.
- Что?! Что еще случилось?!
Она чуть приоткрыла глаза и сжалась сильнее.
- Разогнуться не могу. Спину пересекло, живот огнем горит… Вчера бочку поднимала, у меня как порвалось, а седни не разогнуться.
Серафима уперлась лбом в косяк.
- Надсадилась. - Нюрка вдруг шепотом стала материться.
Серафима негромко скомандовала:
- Хватит, давай одевай ее. Тятя, на плуг пойдешь. И смотри, не дури у меня. А ты Маруську отвезешь сейчас домой.
Нюрка кошкой подскочила к ней, уцепилась за плечи:
- Да что ты за человек! Вам дай с начальником волю, вы всех людей поугробите! Лошадям и то отдых дают. Подыхать на этом проклятом клине собралась?
- Как проснется, так отвезешь. И назад сразу.
- В гробу я твой клин видела! Поняла ты, нет?! В гробу! И тебя тоже! Всех! Поняла?
Нюрка, оскалившись, трясла Серафиму за плечи, и в глазах у нее, как у пьяного мужика, была дикая злоба.
А бедный Тятя ничего не понимал, испугался, он еще ни разу не видел такой злобы, даже когда его били бабы, они были не такими, и он, приседая, закричал:
- Милые! Не деритесь! Не надо драться!
По-детски беспомощным был его голос, Нюрка отпустила Серафиму и отскочила в сторону.
- Прямо сейчас отвезешь. Пошли, Тятя.
Падера свалилась на Журавлиху внезапно. Упруго, напористо загудела и пошла рвать сложенную в кучи ботву картошки, хлопала ставнями, столбами закручивала пыль на дороге, загоняла куда попало испуганно кудахтающих кур. На полях бросали работу, бежали укрывать зерно на току, плотнее захлопывали амбары и дома, загоняли скотину. Падера набирала силу, ворочалась, поддавая направо и налево, вот уже кое-где полетели с крыш гнилые доски, враз, до конца, облысели деревенские тополя, и с хряском, обнажив желтую середину столбов, завалилась ограда у МТС, трухлявая солома пылью разлетелась со скотных дворов, и торчали теперь одни жерди, как худые ребра.
По крыше дома бухало, как бревном, каталось по ограде, дребезжало старое ведро. И всякий раз, когда бухало, ресницы у Маруськи вздрагивали, она переводила взгляд с матери на Нюрку, и в ее глазах светились боль и непонимание. Тихо и глухо было в горнице, яростно и грохотно за стенами.
- Мама, ты не плачь. Это ведь пройдет. Нюра, правда, пройдет? Ну скажи, - она с надеждой, испуганно смотрела на нее.
- Пройдет, все пройдет. Ты усни, спи.
Нюрка поднялась, мать Маруськи проводила ее до кухни. И там, пряча глаза, словно была виновата, сказала:
- Серафиме - похоронка. Соседка своими глазами у Кирьяныча видела. Скажи ей. Все равно правду узнает.
Нюрка выскочила на улицу. Конь, привязанный у заплота, дергал головой, испуганно пятился, и при каждом порыве ветра на нем дыбом вставала грива. Мелкий песок хлестал по глазам. Нюрка запрыгнула в телегу, пошире расставила ноги и, раскрутив над головой конец вожжей, перетянула по крупу коня. Тот, ошалелый от страха, подстегнутый, рванул в намет, заколотилась на кочках телега. По деревне, как привидение, летела растрепанная Нюрка и все ждала, что вот перевернется телега и она полетит с нее на землю, хряснется - и все будет кончено. Но конь вынесся из деревни в поле, на знакомую дорогу, где ветер был еще сильней, крепче и глуше запели копыта по сухой земле.
А с запада, будто с той, с самой большой грозы, доползли не видные в потемках громоздкие тучи. Притащили с собой через реки и горы уже выцветшую, но все еще жуткую в своих отблесках, изломанную молнию. Она полыхнула над Журавлихой, распластала темноту, упала отвесно с неба на землю и затерялась где-то в жнивье, в березовых колках, затерялась, но долго еще стоял после нее в глазах яркий свет, резал и пугал. Следом за молнией рыкнул гром, редкий сентябрьский гром, медленно раскатился по небу, стал глохнуть. Рык еще не затерялся в тучах, как полетели вниз сломанные ветром струи дождя. Они хлестали со всех сторон, больно и резко, как сухой снег в морозную метель.
Возле избушки Нюрка остановила коня и выпала из телеги. Лежала в холодной грязи, зажав ладонями лицо, а дождь колотил и колотил сверху, словно хотел вбить в землю и смешать с ней.
Надо было подняться, надо было сделать несколько шагов до избушки, толкнуть дверь, переступить через сонного Тятю, сказать Серафиме. И она поднялась, толкнула дверь, запнулась за Тятю, подрезанным голосом взвыла:
- Серафима! Сестра моя родная! Не сберегла! Погиб Иван! П-о-огиб!
13
Окруженный бабами Семен Кирьяныч стоял у крыльца конторы и отдавал распоряжения на день. Еще валялись на земле сорванные с крыши доски, ветер еще гонял по двору клочки сена, и тихо поскрипывала на сваленном заборе наполовину оторванная жердь. Березы на дальних увалах были совсем голыми.
Шумевшие бабы вдруг смолкли, Семен Кирьяныч поднял голову и тоже осекся на полуслове. По двору, согнувшись, шла Серафима. Бабы перед ней тихо расступились. Семен Кирьяныч стащил с потной головы фуражку и дернулся от тихого голоса:
- Дай похоронку.
Никак не расстегивалась пуговица на кармане кителя, он не мог захватить ее пальцами, а Серафима стояла с протянутой рукой и ждала. Тогда рванул изо всех сил, выдрал пуговицу с мясом, достал мятую казенную бумажку, отдал. Та крепкость, которая всегда была в нем, уходила. Дрогнули колени, тяжелая боль медленно обняла поясницу и стиснула так, что не удержался и упал на колени.
- Бабы, простите меня, простите! Не я ведь этого хотел! Не я! Не хотел я!
Не читая, Серафима сжала в кулаке похоронку, едва разомкнула сухие, потрескавшиеся губы:
- Встань, Семен Кирьяныч, виноватых тут нет.
Она повернулась и пошла по двору МТС, выбираясь на дорогу, которая вела к Дальнему клину.
Они пахали день, еще день, еще и еще, прихватывая длинные, темные ночи. Плуг пластовал траву у подножия бора, резал корни, вывертывая их наверх. Вот уже весь Дальний клин покрылся зябью, он словно раздался в плечах, распрямился, и сосны, в который раз, бессильно отступили, недовольно шумя тяжелыми лапами. Покойно, уверенно лежал клин, на самой середине его дрожала осинка, облетевшая до последнего листика.
Когда трактор выехал из своей последней борозды, он заглох. Серафима, надсаживаясь, крутила рукоятку, а Нюрка брела от плуга и говорила:
- Плюнь, хрен с ним. Потом заведем.
Серафима уперлась руками в радиатор, дышала керосиновым перегаром, чувствовала, как дрожат у нее колени от напряжения. Последние силы ушли в это холодное, ненавистное железо. Она откачнулась от мотора, пьяно ступила несколько шагов, ткнулась в борозду и выпрямила ноги. Нюрка присела рядом, обняла ее, и они сразу уснули.
Круглый стол
Сначала был сон.
Неведомые руки властно взяли за плечи, повернули лицом на закатное солнце и легонько толкнули вперед. Тяжесть легла на спину, словно возложили железный крест. Ноги дрогнули и прилипли к земле. Неведомый же голос шепнул: "Иди, не оглядывайся…" Я пошел, сгибаясь под ношей. Тянул взгляд к горизонту, но солнце там уже не светило. Метались красные пожары, уходили черные дымы в небо, и рушились деревянные избы. Я испугался, но тут явилась спасительная догадка: "Это же сон, видение, оно исчезнет, как только проснешься". И видение исчезло, хотя я не проснулся. Исчезло и забылось - я вообще плохо помню сны.
Пробудился же, забыв дымы и пожары, от запаха хлеба.
Лежал, не открывая глаз, слышал, как мягко похрустывают булки, видел, как с железного листа, только что вытащенного из печки, перекладывались они на стол и укутывались в чистые полотенца. Именно так: видел пышные булки, чуял рукой, как полотенца, горячие от них, становятся волглыми.
И заиграл на душе праздник. Светлый. Давненько его у меня не было, давненько.