Покров заступницы - Щукин Михаил Николаевич 34 стр.


Сразу же и захотелось - слаб, сердешный, характером - похвалить самого себя, с утречка, - вот ведь, нашел время, выгадал три дня, на заботы-хлопоты плюнул, сумку с гостинцами на плечо и поехал, "радуясь, - по словам поэта, - бешеной гонке, побегу в родные края, побегу из недолгой неволи, на отдых, на мед с молоком…"

И-и-эх!

Скинул стеженое одеяло, тяжеленное, как ямщицкий тулуп, высвободился из жарких объятий пуховой перины, прошлепал босиком к окну, опушенному блескучим инеем, а в лицо мне, в глаза, прямо в самую душу - летит по белому снегу каленое солнце. Искрит, стелется режущим светом по ровному лугу, по речке с пологими берегами, по садику и - через окно - в избу. Ну, чем не праздник?! А тут еще и Анна Семеновна:

- С Рождеством тебя, со Христовым.

- А тебя с днем рождения!

Поцеловал ее в дряблую, мукой измазанную щеку, стал корить, что не разбудила, вон до каких пор провалялся, а сама чуть свет на ногах, а работы много, а гости вот-вот явятся.

- Ничо, и погодят немного, ежели не управимся, погодят, не изопреют. Шибко уж спал прилежно - грешно будить.

И то верно. Когда еще доведется так сладко выспаться в родном доме, где уже давно нет родных, по крови, людей. Анна Семеновна - моя мачеха. В нашу семью, выйдя за овдовевшего отца, пришла она, когда мне было шесть лет. А вскорости - девять лет разве срок? - судьба распорядилась так, что и отца не стало. Всякое у нас с мачехой случалось, чего уж грех на душу брать, но хорошее с годами просеивалось, как чистая мука через сито, все отруби в стороне оставались, а в памяти, как на выскобленном столе, - белая горка. С каждым годом, наверное потому, что становлюсь старше и худо-бедно умнею, она все дороже мне, просеянная моя память, как и сама Анна Семеновна.

А сегодня тем более, сегодня - праздник.

Раз в год, в день рождения, Анна Семеновна скликает своих подружек и к приему гостей готовится старательно и задолго. Вчера доставали с ней из погреба банки с соленьями, сегодня она с утра напекла хлеба и пирогов, в сенках, в кастрюле, примерзли, дожидаясь своего часа, пельмени, а хозяйка все снует возле печки, гремит ухватом, и я всерьез побаиваюсь, что старенький круглый стол в горнице, на который нужно перетаскать угощения, не выдержит тяжести и разломится.

- Никого ему не сделатся, дюжит, по осени белила, так залезала - кряхтит, а дюжит. Ты таскай, таскай, за голый-то стол и садиться неча, разе людей посмешить. Они, мужики-то, нонче все поголовно пьяницы - отчего, думаешь? А не жрут ни черта, по-за углам ошиваются, рукавами закусывают - вот и картина. Нет, я люблю, чтоб на столе полно было, а если уж пусто, то и гостей неча зазывать.

Гости легки на помине. Первыми Фрося с Полей пришли. Постучались, шагнули через порог и остановились. Фрося очки с морозу протерла, шубу не сняла, шаль не скинула, на иконы в переднем углу перекрестилась и затянула:

- Рождество Твое, Христе, Боже наш, пассия мира и свет разума, небо звездою служащее и звездою учахуся. Тебя славим, солнце красное, и тебя видим с высоты востока…

В детстве - а я еще захватил краешком, когда ходили по домам и колядовали по-настоящему, - мне всегда слышалось не "волхв по звезде", а "волк на звезде путешествует…" и всегда было жаль зверя, ведь звезда-то горячая, поди все лапы обжег, пока за нее держался.

Голос у Фроси пресекается - не отдышалась после улицы, но марку не уронила, до конца допела. Перекрестилась в последний раз, правую руку опустила, левой - за грудь и давай отдыхиваться.

Поля махом пальтишко скинула, шаленку - в рукав и, обходя Фросю, незлобиво пихнула ее локтем:

- Во, распыхтелась, как корова в деннике. Она ить, знаете, куда меня седни звала? На поминки. Подем, дескать, Тоню Ветелину помянем, год как померла. Не, думаю, девка, не заманывай, в добры-то времена меня туда не звали, а раз ране не звали, то и нонче ногой не ступлю. Тоня-то с мужиком своим, с Ветелиным, да с Шумкиным, с начальником нашим, - это она уже ко мне обращается, - всю жись как колобочки в масле катались. Ветелины завхозничают, Шумкин начальствует, и знать меня, худобу, не знали, а теперя на-ка, явлюсь, не запылилась. Я уж обещала Ане проздравить ее, вот и проздравлю.

Вытащила из полиэтиленового мешка подарок - красенький полушалок, тряхнула им, полюбовалась и подала товарке:

- На-ка вот, Аня, примерь…

- Делать тебе некого, рубли-то зря фугуешь! - Аня лукавит: говорит одно, а по глазам видно - довольна. - Куда старухам наряжаться, помирать скоро.

- Не-е-т, я еще поживу! - Поля поднимает указательный палец, перебитый у основания и похожий на вопросительный знак. - Я еще не нажилася…

И сердито машет знаком вопроса, словно грозит кому-то невидимому.

- Размахалась, дай слово сказать. - Фрося достает из того же мешка отрез цветастой материи. - С днем рожденья, Аннушка, счастья тебе да благополучия.

- Да како уж нам счастье, Фрося, здоровьишка бы немного.

- Будет, будет тебе здоровье, гимнастику зачнешь делать, как моя сноха, да святу воду от телевизора пить, вот и здоровье явится. На снохе-то на моей пахать можно. - Поля крутнулась - куда бы руки приложить, и к хозяйке: - Давай, Аня, чо-нить помогать станем. Раз уж первы припороли, добры-то люди только собираются, так уж давай работу. Подмести разве?

Ухватила веник и взялась подметать. Фрося тоже дело нашла - картошку чистить, и как их хозяйка ни отговаривала, в горницу, где стоял уже почти накрытый стол, не прошли. Перебирали деревенские новости, гостя, то есть меня, про жизнь расспрашивали и про политику.

- В городе-то, слышала, церковь новую поставили - правда ай нет? - Фрося даже картошку чистить перестала. Услышав, что новость, действительно, верная, облегченно вздохнула:

- Слава те господи, одумались, к Богу стали поворачивать. А то уж совсем как конец света - там взорвут, там потонут, а то заразу каку-нибудь подцепят, вылечить не могут. Во "Взгляде"-то видел, священника намедни показывали. При бороде при седой, а баской да разумный, я глянула, так аж всплакнула…

- Запе-е-ла, запе-е-ла! Попа ей показали, дуре старой, а она в слезы кинулась. Видала я таких попов, видала! Девчонкой-то была, у нас церковь в деревне большуща - хвати, так полтыщи народу входило. Кинет каждый по копеечке, сколько будет? И робить не надо. Поп на Пасху поедет, ему как надают добра, как навалят выше глаз, а куда девать? А хлеб-то стряпали - булку не обхватишь, так попадья булки эти - свиньям, свиньям! Помелькивают только! А соседка наша в полюбовницах у него, у попа, была, он придет, ногу на ногу вот эдак закинет и папиросы курит, запаши-ы-сты папиросы…

Фрося глуховата и не расслышала:

- Кто курит-то? Бог, чо ли?

Поля бросила веник и крикнула подружке прямо на ухо:

- Поп, поп, тетеря глуха!

- Да чтоб у тебя помело-то отсохло! Несусветицу таку городишь. Батюшка, он никого не неволил, сами ему дары давали. Тятя, помню, перед смертью телушку ему отказал, потому что чтил батюшку. Святы люди были, не чета нынешнему начальству. А язык у тебя, Поля… Господи, прости меня, связалась же с грешницей.

- Это еще поглядеть надо! - Поля подняла над головой руку с изуродованным пальцем и снова погрозила кому-то невидимому. - Это еще поглядеть надо, кто грешник, а кто святой!

- Ты вон мети, мети чишше, не оставляй мусор. Козырев жених симпатичный, безрукую не возьмет, раз мести не можешь.

- А подь ты к чомеру!

Старик Козырев, с юности густо испятнанный оспой да вдобавок и кривой на один глаз, недавно овдовел. Живет он рядом с Полей, по-стариковски рыбачит на Оби и подкармливает соседку рыбой, а она, в свою очередь, то бельишко состирнет, то в избе помоет.

- Ты, Фрося, зря не наговаривай, - вступается Аня, хитровато щуря маленькие глазки. - По-нонешнему это не любовь, а кооператив называется.

Расшумелись, развеселились мои подружки, но и дела не забывают: картошка почищена и варить приставлена, на полу - ни пылинки, и стол праздничный - в полном порядке, хоть сейчас садись и угощайся, но гости еще не все подошли, ждем, а веселье не утихает.

- Нету Коли на нас, - тихо говорит Аня. - Шумнул, так враз бы примолкли.

Слышу, как наяву, батин голос и вижу, стоит лишь глаза прикрыть, как подъехал родитель к дому на своем лесовозе, а соседские бабы с ведрами и корзинами в руках галдят, спорят - боятся, что на полике всем места не хватит и тогда придется кому-то в бор, за ягодами, добираться пешком. Батя терпеть бабьего галдежа не может. Фуражку на затылок сдвинет, как гаркнет:

- Тиха, бабы! Все уедем! Шуметь будете - пешком пойдете!

И - тишина. До тех пор, пока места для всех не найдется, пока старенький лесовоз не тронется и не потянет за прицепом длиннющую ленту пыли. А уж тогда - песня… Взовьется, ударит лебединым крылом, и нету ей никакого удержу. Ох, как же они пели, бабы на полике! Больше мне такого пения не услышать, потерялось оно, растворилось в деревенских окрестностях, и, похоже, навсегда. Особенно Вера Иванова старалась, запоет и гул мотора запросто глушит. "Во дает, во дает, не хуже Руслановой!" - говаривал батя и ехал потише.

- Некому, некому на нас шумнуть… - Договорить Фрося не успела - в дверь постучали. Новые гости на пороге - Мария да Вера. Вера - та самая, певунья, а Мария - старшая сестра отца. Вот уж точно говорят: не из родни, а в родню. Отец даже прихрамывал на ту же самую ногу, на правую. А про характер и говорить нечего - кремень. У Марии он за долгие годы не стерся и не обломился даже на капельку. Ну да это разговор отдельный и долгий, доберемся как-нибудь. А пока - подрумяненные рождественским морозом, раздеваются гости, проходят к столу, поздравляют хозяйку с днем рождения.

А уж Аня цветет, принимая подарки: чашки большие, новенькие, чай пить, красенькие ягодки и зеленые листочки прямо горят на них, да еще отрез на платье.

- Во, зима длинна, - смеется Поля. - Делать все равно нечего, сиди да шей.

- Спасибо, спасибо, за стол садитесь, гости дорогие, угощайтесь, небогато, правда, не обессудьте уж…

- Вот так небогато. - Мария оглядела стол. - Палец некуда поставить.

Расселись. Подружки на меня смотрят - слова ждут. Как-никак, а единственный мужик за столом. Поднялся, оглядел их всех по очереди, вспомнил их всех еще молодыми, и горло мне заклинил горький комок. Пока судорожно проглатывал его, понял - не надо много и высоко говорить, ибо будет это фальшиво, нету у меня сейчас таких слов, которые бы всё, что на душе, выразили. И сказал я просто:

- Живите долго… и счастливо…

Сказал, и пронзило - ведь все они, до единой, вдовы. Кто раньше, кто позже, а кто и по два раза отведал этого горького бабьего хлеба. Ну да ладно, ладно, не будем про горькое, все-таки праздник сегодня - радоваться надо. Сижу закусываю, жду светлой минуты, когда подружки заведут песню, но их, как назло, на политику растащило.

Ох уж эта политика! От московских квартир и сердитых писательских собраний до глухой деревни, до этой вот избы - об одном и том же… На колу мочало, начинай сначала.

- Вот уж Сталин кровушки-то попил. По телевизору теперь все сказывают про него, сказывают, как зачнут, аж сердце заходится. Тут вот передавали… - Фрося передохнула, очки на лоб подняла, глаза вытерла. - Недавно передавали. Женщина, пожилая уж, рассказывала. Отец у нее командиром был, шибко большим командиром, в Москве, ну и забрали его, по линии энкавэдэ, а ее с матерью на кирпичный завод отправили, они два года кирпичи на носилках таскали. Так жалко, так жалко, я все смотрю да реву, реву да смотрю…

Подружки захлюпали, пригорюнились, только Поля хмыкнула, работая над рыбным пирогом, хотела, видно, что-то сказать, да некогда - рот занят. Головой лишь тряхнула и поморщилась.

- А Горбачев-то хороший, - вступила Аня. - С людями вон как разговариват, куда ни поедет, все с людями разговариват. Ране их никого так, правителей, не видели. И с водочкой опять же поприжал, хоть чуть потрезвели, и то ладно. Только не изурочали бы, аварии вон все да аварии…

- А я молюсь за его, - сообщила вдруг Фрося. - За здравие, за здравие молюсь.

- Вот перепиши молитву Михаила-архангела да пошли ему, - посоветовала Мария. - Молитва, она охранит.

- Дак он ить партейный, не возьмет.

- Ничо, - твердо возразила Мария. - Партейный али не партейный - все под одним началом ходим. Да и то сказать - крестили-то, поди, ране, чем в партию принимали.

Мария говорит, как гвозди забивает, по самую шляпку, ей и возражать боязно.

- Надо, надо будет послать, - охотно соглашается Фрося. - Вот соберусь с духом и пошлю. Пусть она охранит. Адреса, правда, не знаю. Ты, парень, не подскажешь?

- А чтобыть вам! Тьфу! - Поля с досады чуть не подавилась рыбьей костью, выплюнула прямо на стол непрожеванный кусок пирога, вскочила с табуретки и повела перед собой изуродованным пальцем, словно готовила пространство для тех слов, которые у нее закипели. - Си-и-дят, рассопли-и-вились! А то ты про Сталина вчера узнала, по телевизору сказали! А когда в колхозе за палочки робила - не знала? А когда ребятишкам лебеду варила - не знала? А когда Марию вон в Нарым отправили, со свадьбы прямо, - тоже не слышала? Ну-у-у, ду-у-ры! Учит вас жись, учит, а ничему путнему не научит. Кирпичики там, понимаешь, на носилках потаскали… А я как день в бору отмантулю, да в уброд, в снегу по титьки, приду в барак, на мне все колом замерзнет, и посушиться нельзя, штаны снять боюсь - нам как раз шпану каку-то нагнали, сидят, целу ночь в карты режутся, а зазеваешься, так и прижучат сразу… Все жилы надорвала, суну руку в штаны, выну - а она в кровище, как с овечки недорезанной. И каки там месячны, каки недельны - ничо не знаю, хлещет, и все. Тут бабы наши приезжают, Онька, говорят, старшенька, захворала, не подыматся, посинела уж. Давай я на побывку проситься - не пущают, на колени вставала - не пущают. Так я сучки обрубала, примерилась да ровно бы невзначай по пальцу шваркнула, вот он, до сих пор изогнутый. Покалеченну-то, думаю, отпустят. Держи карман шире - не отпустили. А уж как Онька выжила - ума не приложу. Не ссылали, а хуже ссылки. Чо-то не торопятся про меня плакать. И в телевизор показывать не зовут. А как вдовой в двадцать-то шесть лет осталась, да с тремя ребятишками на руках, да четвертый-то в пузе заряжен. Куда идти, кому голову прислонить? Не-е-т, я и тогда все знала, а нынче меня и вовсе на мякине не проведешь, всякой веры наелась, до икоты, и земной, и небесной. Горбачеву оне молитовки собрались посылать. С водочкой поприжал, славуте навуте. А как тебя, Фрося, за самогонку судили - забыла? - Поля поворачивается ко мне, словно ищет поддержки, чувствует, что подружки не очень с ней соглашаются. - Она же в колхозе робила, а дрова у нас только ветеранам леспромхозу да войны выписывают. А? Куда бедной старухе? Заводи брагу да самогонку ставь, если без дров сидеть неохота. За самогонку все сделают. И привезут, и расколют. Участковый унюхал, прихватил, суд товарищеский, дак страмили старуху да страмили, страмили да страмили…

- Это наша, местна, власть вольничат, а Горбачев в Москве, он за их не ответчик, - спорит, не сдается Фрося. - За всеми не уследишь.

- Про Сталина тоже так говорили, он не знат да он не слышит. Все, оказыватся, знал. Да и какой ты, к лешему, правитель, ежели не знаешь, чего у тебя в стране творится! Все они одним миром мазаны, выгоду да славу при своей жизни ищут, а нам хорошу жись обещают, семьдесят с лишним лет прожила - мне все хорошу жись обещают. Где она? Посмотрю вечером телевизор, усну, проснусь, а время два часа, вот и лежу - стены съедают. Лежу да вспоминаю. А вспомнить неча - слезы да работа. И жить с гулькин нос осталось. Нет уж! - хряп кулаком по столу. - Никому не верю! Ни Богу, ни Сталину, ни Хрущеву, ни Горбачеву! Наверилась, хватит, под саму завязку!

- Да чо ты, чо ты разбулькалась, - взялась урезонивать Фрося. - Поговорить больше не о чем? Вот дак хорошо будет, собрались да поругались.

- Нет, погоди, пусть вот парень скажет, он в Москве быват, скажи, правду я говорю или нет?

Ох, милая ты моя, самому бы мне кто разъяснил, кто бы самого меня на путь истинный наставил. Сам как в потемках живу, на ощупь, все меньше верю зазывным и громким речам, все чаще ловлю в сегодняшнем дне тревогу и боязливо заглядываю в день завтрашний. Все чудится, что мало чему научились, что тянутся по-прежнему руки переломить жизнь, как палку через колено… Так ведь было уже это, было…

Сидел я в архиве, читал до рези в глазах, до слезы, старые документы и передачу по телевизору, с которой весь сыр-бор разгорелся, тоже видел, знаю теперь, что тот большой командир из Москвы, взятый по линии энкавэдэ, проводил в наших сибирских краях коллективизацию, призывал к борьбе с кулаком и карал твердой рукой неразворотливых. Был он накрепко связан с моим дедом, с тетей Марией, с моим отцом и еще с дядей Ильей, который погиб на фронте, хотя ни они его, ни он их никогда не видели. Но - было. Из песни слов не выкинешь. Железный приказ, спущенный из центра, подпитывал рвение на местах, спускался еще ниже, до сельсоветского уровня, и здесь, выпрямляясь со свистом, как сжатая до отказа пружина, бил по дворам и усадьбам с такой силой, что пыль и щепки летят и повизгивают до сегодняшнего дня. Среди тех, кто исполнял приказ, не в последних числился и командир из Москвы, а дочка его, которая после таскала носилки с кирпичами, отдыхала в тот год на Черном море, в санатории. В тот самый год, о котором я не раз просил рассказать Марию. А она все отнекивалась и вспоминала другое, совсем другое:

- Шибко уж тятя коней любил. Испокон веку ямщину гоняли, как не прикипишь. Ночью, бывало, встанет и бежит коней проведать, да по три-четыре раза, сон, говорит, дурной приснится, я и бегу. С пашни или с покосу едем, он вот эдак вот привстанет, вожжи перехватит рукой, а другу-то - пальцы в рот, да как полохнет свистом - лошади уши прижмут со страху и мчат. Мало ему, так он привскочит да заблажит: "Гра-а-бя-а-ят!" Ну, кони и вовсе - скорее ласточки. А когда коней отобрали, он в колхоз не пошел, конюхом в лесоучастке работал. Сама-то уж не видела, а рассказывали. Выпьет вина, кобылку казенну запрягет, выедет на луг, разгонит ее, а не то уж… Незавидна кобылка, доходная. Остановит ее, лягет в телегу и плачет, плачет… больше и сказывать не надо.

И все-таки, по кусочкам да по крохам, свел я те дни воедино в такой вот рассказ.

Раскулачивать деда пришли утром. Председатель сельсовета, по заглазной кличке "Умру за колхоз", был в боярковых пимах, то есть катанных из белой шерсти, а по ним - красная строчка. Пимы он за три дня до этого у деда забрал, вызвал того в сельсовет и говорит:

- Разувайся. Равенство надо навести, у тебя еще пимы есть, а у меня ни одних. Умру за колхоз, а не отступлюсь.

Снял дед пимы, домой вернулся босым, в руке - портянки. А когда-то от пятерых лихих варнаков, ночью напавших на его кошевку, сумел отбиться. Но там варнаки были, с них спросу нет, а тут, как ни крути, - власть. Может, поэтому подчинился? Или из-за детей? Теперь уже не узнаешь. Скорее всего, потому мужик дрогнул, что обрушилась эта напасть разом, оглушила, ошарашила, и не смог он с ней совладать, одеревенел, глядя на открытый грабеж посреди белого дня.

Грабеж, между тем, катился во всю ивановскую. Расхристали, расколотили усадьбу и дом наизнанку вывернули еще до обеда.

Назад Дальше