Нет, князь, ты не на них смотрел, а на Митяя. Висел Митяй. А тот, кто приманил его, да прикормил, да надоумил, тот крепко спит… Может, и не спит, ходит в мягких берестяных ступанцах туда–сюда, туда–сюда по трапезной светлице. Одрейко–раб на стол накрыл - он не притронулся, все ходит, ходит, чует ведь, что господину донесли уже слова его! Да, стоит тот господин одной ногой уже в могиле, но из ума тот господин еще не выжил! И разве станет он, как пес, рвать и крушить то, что ему и сыновьям его от Буса дадено?!
Засмеялся князь, негромко и невесело. Висит Митяй. Висел бы и Любим, да время твое кончилось, Всеслав, и зачем ему висеть, Любиму? Другой придет, он будет не лучше, а хуже, так всегда бывает. А ты уйдешь - другой придет, и тоже…
Нет! Поплотнее запахнулся в шубу. Знобит, от земли тянет холодом. Вон, у костров сидят…
А Хворостень не отходил, рядом стоял. Всех отослал, все у костров, он один рядом с тобой. "Ночь впереди!" Три сам так говорил ему, сам обещал… Теперь стоит он И ждет слов твоих. Смотрит на тебя, прямо в глаза, такой он пес! Все они такие, кощуны, им, кощунам, что?! Здесь их земля,, и что им ты, что им крест - и без креста им сладко, и без…
А звал ты его, князь! И обещал сказать. А сил–то уже нет! Ушли они, их унесли на Заполотье да в Окольный, дозором при церквах поставили. Прости мя, Господи! Нет сил! Игната бы позвать, довел бы он да уложил…
Нет, не лукавь! И ухмыльнулся князь, поманил его. Подошел боярин. И князь тихо сказал:
- А я и вправду чувствовал, что ты придешь. И ждал тебя. И потому спокойно отъезжал на Плес - знал, не сунется Любим. И… знал еще… что ты, боярин, не ко мне идешь, а на дымы. Ведь так?
- Князь!
- Да, боярин, на дымы. Но я на то не гневаюсь. Ты ж мог на те дымы и не сюда, а к ним пойти, прибиться. А не пошел. И почему ты здесь, я тоже знаю. Веришь?
Замер боярин, помертвел. Да, это не та зима тебе. Тогда Иона, повстречав тебя, грозил: "Гореть тебе, ко–щун, всем вам гореть, а святый крест неколебим!" Ты ничего ему не ответил, прошел мимо и пировал с такими же, как ты. Иона, придя домой, встал перед божницей и упал. И слух пошел…
Я грозить не буду. Горят костры на древнем буевище, стоит София в отблесках костров, молчит. Зверь зверя встретил, и принюхиваются. Зверь - волк, зверь - пес… Вдруг князь сказал:
- Да, на дымы ты шел. И если б только на дымы. Ведь приманил–таки тебя!
- Кто?
- Ростислав Всеславич. Давно вы с ним друг к другу послов гоняете, давно! Да было тебе боязно, даже на село ушел. А прибежал–таки! Решился!
- Князь! На что?!
- Все на то же. Все знаю. Но… молчу!
Боярин головой повел, сглотнул слюну… пес, он есть пес!.. Спросил с оглядкою:
- А… почему молчишь?
- А потому, что все в руце Его. Как пожелает, так и будет. Поверь, хоть ты и без креста.
- А ты?
Князь не ответил, засмеялся. А после, помрачнев, сказал:
- И хоть дымы и не по мне… но будет и огонь! Великие дела содеются во среду! . Л
- Князь!.. "'и
- Князь я, князь. Но слаб и немощен. Пойду. А ты смотри!
Повернулся и пошел. Перекрестился на Софию.
А Ростислав, как донесли, кричал в пиру: "А что мне крест? Я на земле стою! Своей земле!" И завтра он придет. И Хворостень с ним станет заодин: решился. Горяй станет за Глеба. Туча - за Бориса. А за Давыда…
Нет, князь, почудилось, не может того быть, не таков он, Давыд, чтобы так вот с Мономахом вместе.
Все в руце Божьей! Всеслав поднялся на крыльцо, еще раз мельком глянул на Митяя, на Софию.
Вошел, посторонились отроки, а' кто - не разобрал. Темно в сенях, ты сам так повелел, сам говорил: "Чтоб ночью - ночь". Прошел к лестнице, там, на седьмой ступени, как всегда, перекрестился. Семь - вот твое число, семь куполов, семь дней, семь помазков тебе!
Игнат спиной к двери стоял, не повернулся на шаги. Святоша. Тьфу! Всеслав сказал ему:
- Нагар сними. Коптит.
Снял. И опять повернулся спиной. А на столе уже остыло. Князь сел, взял ложку, повертел ее. Игнат не пошевелился, казалось, не дышал.
- Сядь! Князь велит.
Сел.
- На меня смотри!
Взглянул.
- Вот то–то же.
Брал кашу ложкой, стряхивал, глотал, не шло в горло, колом стояла, липкая, холодная. В Степи земля сейчас такая же, как эта каша, которую Игнат сварил. А там земли этой! Щедр Мономах, он накормит… Тьфу! Плюнул, ложку бросил.
Игнат зажмурился.
Отец как–то сказал: "Все есть земля, и мы с тобой - земля, из земли мы приходим и в землю уходим, и если землю чуешь, то тогда пора уже - зовет Она". Ты побелел. Он засмеялся: "Чего бояться? Зовет Она, и это хорошо.
Вот если принимать не станет - худо… Ведь там, в земле, и я уже буду лежать, ждать тебя. Как будет Она звать тебя, Всеслав, знай, это я тебя зову и дед твой, прадед… все, от Буса начиная". Зовет уже. А этот… зверем смотрит! Амбары пожалел. "Грешно при храме стражу ставить" - так скажешь, если я спрошу. А в храме прятать чужое - не грех? А прикрываться словом Божьим? Если говорят "отдай", а ты глумишься - это что? То сам грешишь и меня в грех ввергаешь. Ждешь, пес Любим, что я, осатанев от твоей дерзости, меч обнажу. Только зачем мне это? И так грехов на мне не перечесть, придет среда, взвалю я их… А этот грех уже не унести, он сыновьям останется, на них падет, сойдется град и спросит с них… Вот так–то, пес Любим! А посему кидайся, лай до хрипоты - я все стерплю, правда при мне, с ней я и приду на вече, ты же, амбарами придавленный, не придешь, приползешь, и будет все по уговору, ибо увидит град: как князь сказал - так оно и есть; князь слова не нарушил, врата не затворил, мир сохранил, и, выходит, правда с ним, а не с тобой, Любим.
Нет, этак подавиться можно! Отставил еду, сказал:
- Иди отдай ему.
- Кому это?
- Ему. Под печь.
Игнат не шелохнулся. Князь помрачнел.
- Ты что это, не слышишь?!
- Да, не слышу, - тихо, но твердо ответил Игнат. - Устал я, князь, такое слушать. Сам аки бес, так чтоб и я…
- Устал? - Князь засмеялся. - Так отдохни, Игнат. Иди! Совсем уходи,, ты мне усталый не нужен. И не трясись! Никто тебя не тронет, не позволю. Ступай, пожитки собирай. И серебра дам–и земли, построишься. А хочешь, так велю - и женят. Хочешь?
Не отвечал Игнат, смотрел прямо в глаза, сказал:
- А ты и впрямь не человек. Волк ты!
- Да, волк. - Всеслав кивнул, - Сам знаю. И бес я, сатана. Зачем же сатане служить? Грех это, смертный грех. Вот я и говорю: иди, душу спасай. Чего стоишь?
- А ведь уйду!
- Иди. Только это убери. - И отодвинул кашу. - Землей разит! И книгу принеси. Читать хочу.
- Князь, шел бы, лег. Лица на тебе нет.
- Нет - и не надо.
Вздохнул Игнат, ушел, книгу принес и положил перед Всеславом. А к миске не притронулся. Сказал: о- Ночь. Спать хочу. Окликнешь, если что.
- Нет! - зло выкрикнул Всеслав, - Как я сказал, так будет! Сойдешь в подклеть, возьмешь, что пожелаешь. А хоть и все бери! И уходи. Совсем! Ключи отдашь Бажену. Чего стоишь?! Смерти хочешь?
Отступил Игнат, головою покачал, руку поднял, персты уже сложил… да опустил. И, сгорбившись, вышел из гридницы.
Ну, вот и все. Ушел. А завтра сыновья сойдутся, завтра Важен будет служить, он глуп, Важен, еще глупей Игната, а ты, князь, - волк. Ночь, темно вокруг, что в углах, не видно, здесь только и светло, здесь только ты да книга. Сидишь ты, князь, как волхв, и книга перед тобой - греховная, писал ее тот, кто креста не знал, и про таких же писал, про некрещеных. Открыть ее? Зачем? Ты, князь, ее и так знаешь, вон затрепал, зачитал всю. Царь Александр был не Филиппов сын, но Некто–навов. От него Александр и обрел ту силу и мудрость, которыми и Дарий был сражен, и по сей день умы наши смущаются. Был Нектонав владыкою египетским, телом немощен, рати вовсе не имел, но всех побил! Лишь только узнавал тот Нектонав, что ополчились на него враги, как облачался в ризы сатанинские и запирался в потаенной горнице, браЛ воду из заветного источника, наливал ее в медную лохань, потом в ту лохань бросал человечков из воска, которые корчились, словно живые. А Нектонав топил их посохом и приговаривал… И тотчас умирали все, кто шел в тот день войной на Нектонава! Долго он властвовал, тот Нектонав, пока не отвернулись от него силы поганские, ибо всему на этом свете есть предел, и устрашился Нектонав, и убежал за море, в Пеллу македонскую, взяв себе облик…
Тьфу! Зачем тебе вся эта чушь, князь? Не Александр ты, не волхв египетский, не волк даже - ложь все это. Стефан тебя благословлял, Антоний. Да если б волком был, то разве б ты тогда ушел, когда звал тебя Новгород?! А им все - волк да волк. Вот Ярополк пришел сюда, здесь сидел и пил твое вино, и ел твой хлеб, и говорил, мол, у меня есть дочь, а у тебя есть сын, и мы с тобою заодин, а Мономах есть пес, и Святополк есть пес, и Всеволод, все они псы! Он охмелел тогда, брат Ярополк, и сорвалось у него слово. Одни вы оставались в гриднице, все прочие ушли, и сказал он, Ярополк:
- Вот каковы они! Что я даже с тобой… - И поперхнулся! Замолчал, глянул на тебя.
А ты словно не расслышал, князь, вроде не по^ял, ты как будто пьян был, шумлив и говорлив, и гостю своему не внимал, и бровью не повел на те слова его, наливал ему, поддакивал. И то, как не подлить, веда он даже с тобой… Ох–хЫ Вот каково оно, то слово "даже"! Кабы ножом он полоснул, и то бы легче было, чем то "даже". Весь он, пес, в этом коротком, злобном слове. Но смеялся, пил, весел был, и лик твой открыт и чист… А зверь в душе твоей метался, топотал, цепь рвал, кричал: "Скажи ему! Скажи!" Но ты молчал. Зачем то ворошить? И пусть он верит, не он один такой, вся Русь верит, что ты волк. И бес. И искуситель. И что тогда на Льту это ты накликал полову. И Святослава уморил опять же ты. И Нежатина Нива - твоя, ибо ты надоумил Бориса. И Коснячко, который находился при нем, значит, тоже - ты. А вот сказать бы!..
Да зачем? Лежит Борис неприбранный, лежит и Коснячко, мертвые сраму не имут. Да и быльем все поросло, семь лет с тех пор прошло, зачем теперь о Ниве вспоминать и о тебе, Всеслав, когда уже иные поднялись, и не чета они тебе, да и Борису не чета - куда свирепее! Вот и пришел он, Ярополк, к тебе - даже к тебе! - и ест твой хлеб, князь–волк, пьет твое вино, дочь свою за сына твоего сватает, вот грех какой, думает, что, породнившись, ты заодин с ним выступишь и Туров вместе отстоите. Град Туров был дан не тебе, брат Ярополк, но сироте, Давыду, Игореву сыну, чтоб сирота Русь не мутил. А ты ссадил его! И Всеволод, Великий князь, смолчал. Да Давыд не смолчал! И на тебя пошел, а ты его побил, а он опять пошел - да не один уже, к нему присоединились Всеволод и Мономах… Вот и грызитесь, русичи, а я–то здесь при чем? Мы, полочане, сами по себе, довольно, находились мы, стар я уже, слаб, устал, и КиеЁ мне давно уже не снится. А породниться… Что ж! Ты и сказал за Глеба - "да". И по рукам ударили. И целовали крест! Ты не хотел того, Всеслав, но ведь от дедов и прадедов заведено, пришлось целовать. И он уехал, Ярополк. И бил их Ярополк, и били Ярополка, и бегал в ляхи он и ляхов наводил - и снова бил, и сам был бит…
А ты сидел на Полтеске и ждал, ты и подмогу Яро–полку обещал, да не давал. Но и не предавал! Другие свата предали - отродье Ростиславово: Василько, он еще зрячий тогда был, и братья его старшие, Рюрик и Володарь. Брат Ярополк их взял когда–то, несмышленышей, пригрел, выкормил, воспитал в дому своем, каь сыновей родных, ничем не отличал от своих детей.
И они же его и уели! Кто говорил, что не они, а Мономах. Кто - что это сделал Всеволод. А кто - что–де Давыд, сын Игорев, изгой. А кто и на тебя грешил.
Что произошло - на самом деле никто ничего не знает! А было так: он, брат Ярополк, замирился–таки с Мономахом, ушел брат Мономах к отцу на Киев. Давыд же затворился в Луцке и молчал. Одни лишь Ростиславичи ярились, ибо Волынь, кричали Ростиславичи, их отчинаь–и не отступятся они! И вышел Ярополк из града своего, шел на Звенигород, вместе с дружиной, сам он на возу лежал, без кольчуги, накрыли его шубой, он заснул. Отрок его Радко потом рассказывал: "Спал князь, мы рядом ехали, я и Нерядец, молчали, грязь была, дорога вся разбитая, чую я, подпруга ослабела, хотел остановиться, да, повернув голову, вдруг вижу: Нерядец меч выхватил - и в грудь его, князя, тот вскинулся, захрипел, а он его еще! Бил молча, не кричал, а после - в ночь…"
Так и ушел Нерядец, бывший сватов отрок, пропал во тьме, а после, по весне уже, его, говорят, видали в Перемышле, у Рюрика, старшего из Ростиславичей.
Но то весной уже было. Как снег сойдет, все и открывается, даже кости по весне белей - ибо земля черна.
Угрим Глебову привез к тебе еще зимой, в Крещенье, в самые морозы. И не было на нем лица, бел был Угрим, глаза были пусты, понимал Угрим: помер Ярополк, с того света не возвращаются, и что с того, что сватались, что целовали крест, Ярополка ведь нет, и нет того креста, и сыновья его теперь изгои, а дочь его даже не изгой.
Да кабы так! Ты многое бы отдал, Всеслав, за то! Вон сколько лет уже прошло и сколько было с той поры видано–перевидано, когда она, еще не Глебова, совсем тогда никто, стояла на коленях у печи. Того, князь, не забыть! Такую ты ее и унесешь с собой Туда. Ибо никто, даже отец родной и родной брат, никто так не держал тебя, как Глебова. И держит. Не отпустит. Для всех ты волк и сатана, но для нее…
Бог не дал дочерей! Дал только Глебову. И вот теперь хоть плачь, хоть смейся. Кротка она, тиха, слова поперек вовек не скажет, а при ней ты и постишься, князь, и сдержан на язык, и судишь праведно, и милостив к гостям. И тот, кто ведает о ее приезде, идут к тебе, когда она сюда является, выходит и садится на крыльце в той самой шубе из белых соболей. Ты этой шубой одарил ее в тот день, когда прибыл гонец от Глеба и передал слова его: "Быть так, как крест велит, она - моя, отец". Вышел ты, она стояла и смотрела на тебя, брови чуть свела, лоб наморщила, ждала решения своей судьбы, она ведь ничего еще не знала, а ты, как раб, вдруг оробел, велел Игнату подать белую шубу, накинул ее ей на плечи слабые, сиротские, и заструился мех, и засверкал, и просветлела Глебова, и едва слышно прошептала: "Господи, жива!" Поддержал ты дочь свою и не дал ей упасть, и закричал Ишат, и набежали служки, девки, бабы - тогда их еще полон терем был, - к ней кинулись. Ты стоял у печи, нем был, не знал, кому молиться, и ждал, похолодев, что сейчас проснется зверь, зарычит, завизжит… Но не проснулся зверь, и ожила она, очи раскрылись, щеки зарумянились, только губы белыми остались.
И ты упал пред нею на колени, князь. Вот сколько их, грехов да черных дум, накопилось, что и не удержал ты их, не устоял! Исходило от нее, от Глебовой, тепло и свет, и легко было при ней, и зверь не ел. И потом так всегда было: она приедет - зверь замрет, затаится, кроток ты становишься и весел, Глеб, глядя на тебя, говаривал, когда Давыда рядом не было: "Вот видишь, как все ко двору пришлось, все - Ярополков крест и целование твое".
Глуп Глеб! И слеп. Что тебе свет, когда жизнь наша - тьма, когда обречены блуждать мы и грешить, а после каяться и вновь грешить. А что слова и крестоцелование? Слова вьются, словно веревка, веревкой задушить можно, а целовать… так и Иуда целовал. Меч - тот же крест, доля княжья - быть распятым на мече, от веку так было, и так будет до веку, вот почему князь - настоящий князь! - не свет ищет, но меч, и не должно быть у него ни братьев, ни друзей, ни дочерей, Всеслав. Прав Мономах, давно бы ты ушел, забыл бы Русь, если б не Глебова. А так ты все цепляешься, признайся хоть сейчас! - все еще надеешься. Не на себя уже - на них, ведь для того ты и женил его. Прав Мономах! Родился на Руси, на Руси умрешь, хоть сам не Русь, но держит тебя Глебова, такая маленькая, слабая и кроткая. Даже зверь, с которым самому тебе не сладить, при ней молчит…
Слава Богу, жив пока. Но головы не повернуть, рта не раскрыть. Лежишь, как пес побитый, под столом. Ночь, все спят. Спит и Любим. Митяй висит. А что Она? Она не подойдет, не пособит, не заберет тебя - ведь не среда еще; лежи себе, князь, жди часа своего, не встать уже тебе, позвать - нет сил. Пресвятый Боже! Вот весь я перед тобой, наг, слеп, а ведь не раскаялся, не унял 1©ебя, надеюсь все еще, исхитряюсь, гневом полон я, гичего не боюсь: ни их суда, ни Твоего. Прости мя, Господа, но кто они и кто даже Иона, раб Твой, а мой зладыка… И кто Никифор, Господи? Он что, Никифор, впрямь митрополит? Он что, ходил в Царьград и патриарх его признал? Нет ведь! Он… Знаешь ведь Ты, Господи, как был Никифор тот посажен - хищницки! Когда Ефрем преставился, брат мой Великий князь своею волею, своим хотением все и решил, ибо милее прочих был ему Никифор, враг мой и враг земли моей, оттого он и избрал его, он единолично, не епископы, они лишь покорились брату моему, перечить не осмелились. И возвели Никифора, и теперь Никифор - наш священнейший, он - вседержитель и опора веры, он - наш митрополит; вот каковы дела творятся на Руси, пресвятый Боже! И если такое творится и не наказуется, то как тут, Господи, быть кротким, как не замышлять козней на брата моего, как не стать за Ярослава Ярополчича против того, кто надругался над всем?! Лежу я, Господи, словно пес, может, и умру без покаяния - пусть так, на все Твоя воля и промысел Твой, но Святополку я не покорюсь, Никифора я не признаю, перед вечем не склонюсь, потому что есть у меня день, а там еще полдня, и верю, Господи, что не оставишь Ты меня, поднимешь Ты меня с колен, дашь в руки меч…
Ох–х, душит как! Ох–х, жар!.. Скосил глаза…
Игнат в дверях стоит. Совсем уже одет, с котомкою. Уходишь, стало быть, уходи. Чего стоишь? Не жди, не срок еще, мне еще и завтра маяться, только послезавтра за полдень Она придет. И не кривись, я ж не кривлюсь, совсем это не боязно, чего Ее бояться. Она не хуже вас и не страшнее вас, Никифор вон куда страшней, отлучить грозился, но разве я тогда кривился? Нет. Кто Никифор? Это для вас он вседержитель и митрополит, а для меня как был испуганным мальчонкою, которого я подобрал на менском пепелище, таким для меня остался и сейчас, Никифор–Николай. Это он тогда кричал, когда Альдону хоронили. Это он Бориса сглазил - и пал Борис на Ниве. Это он тогда не проклял тех, кто Неряд–цу меч вложил - и пал брат Ярополк. А кабы сват был жив, так бы и сел он в Киеве, и я б тогда…
Иди, иди, Игнат, не стой, я не держу тебя. А покатилась слеза, так это не моя слеза, просто бес попутал, бесу ты не верь, сейчас руку подниму, утру слезу… Да смотри, бес каков: навалился, рукой не шевельнуть, рта не раскрыть, не позвать тебя… А если не отпустит он, как исповедаться буду тогда? эд
А он, Игнат, котомку на пол - бряк. Подошел. Склонился, обхватил, поднимает. И несет. И все молчком. Кругом все плывет. И давит - затхлым и сырым - землей…