Лицо у Олафа широкое, румяное, кожа белая, а в темно–серых глазах иногда вспыхивал такой неистовый огонь, что даже дядя Ярослав смущался и вставал. И уходили дядя и племянник. А Олаф их не провожал. Он даже не кивал им на прощанье. Сын его Магнус однажды не выдержал, сказал:
- Вы на него не гневайтесь. Он хочет умереть.
- Умрет, умрет, - ответил дядя. - Мы все умрем. Вот только кто скорей? - И засмеялся зло.
Магнус пожал плечами. А отец…
Он вдруг почувствовал, что смерть витает где–то рядом. И весь обратный путь был сам не свой.
Мать встретила его, она была здорова. И брат здоров. И не приходил гонец из Полтеска… Начался пир. И дядя вывел сыновей. Тогда их было трое: Владимир, Изяслав и Святослав. Владимиру, старшему, - девять лет, Изя–славу - пять, Святославу - три. А Всеволод, тот самый Всеволод, он был еще в утробе. Владимир вырастет, дядя посадит его в Новгороде, Владимир будет править там, ходить на чудь, поставит златоверхую Софию, и там же первым его похоронят. Ты с ним, Всеслав, не встретишься - он рано умрет.
А младших брат не любил, избегал, играл один. Мать сидела в тереме, ей уже было тяжело, срок подходил, боялась сглаза. Брат рассказывал: проснется он ночью, а она все молится да молится… Днем - опять она всех веселей, добра, кротка. А эта, дядина жена, всегда находилась при ней, но ничего плохого не делала, не замечали. Напротив, как могла, оберегала, говорила:
- Будет сын. Красивый, смелый, как отец. Не бойся! - И смеялась.
А отца увидит - замолчит. При нем она ни разу даже не улыбнулась. А чтоб о прошлом… Ни она, ни дядя - ни словечка.
Жара прошла, дожди пошли, и на Илью решили отъезжать. Тогда в последний раз дядя с отцом отправились в Предславино.
И в этот раз, как и всегда, Олаф сидел в куколе и с четками. Но попросил вина. И мясо ел. Дядя спросил, что это с ним. Олаф ответил:
- Я видел сон.
- Какой?
Он не ответил. И больше ничего не говорил. Ел, пил, как все. Потом, когда дядя собрался уходить, Олаф кивнул ему и попросил, чтобы отец остался. Дядя обиделся, но виду не подал, вышел. Отец сидел не шевелясь. Олаф откинул капюшон, огладил бороду, сказал:
- Я слышал о тебе, князь Вартилаф.
- От Эймунда?
- Нет, Эймунд уже там. - И конунг посмотрел на небо. - Он был отважным воином, и, думаю, они помилуют его. Ярл Эймунд умер хорошо, в бою, с мечом… - Олаф нахмурился, сгреб четки, отбросил их. Проговорил в сердцах: - Завидую! Я и тебе завидую. Ты еще молод, князь, а скальды уже знают о тебе. И говорят добрые слова. А дядя твой… - Конунг замолчал. Долго молчал. Потом спросил: - Его супруга Ингигерда красива, да?
Отец кивнул. Конунг сказал:
- А я так никогда ее не видел. Тогда, в Норвегии, нас сватали, но прибыл Ярислейф, и шведы передумали. Все ждали, я разгневаюсь… А я был рад. И знаешь почему? Я видел сон. И не простой, а вещий. Такие сны, не верь глупцам, совсем не колдовство. Они Божье пророчество, и потому я верю им. Итак… - Он задумался, полуприкрыв глаза… Вновь заговорил: - В ту ночь мне впервые приснился отец. А я ведь никогда живым его не видел. Вначале он ушел, потом родился я. Ты знаешь, где и кем он был убит?
- Да, знаю.
- Хорошо. Итак, каким он уходил, таким мне и привиделся. Его лицо и руки были покрыты страшными ожогами, а поверх почерневшей кольчуги болтался обрывок плаща. Я лежал на траве, укрывшись щитом, а меч держал под головой - у нас так принято в походах. Завидев приближающегося отца, - а я, поверь, сразу узнал его! - я попытался встать… Но отец навалился на меня, сдавил плечи и зло сказал: "Олаф, сын мой, ты никогда не женишься на ней! И, более того, я даже запрещаю тебе видеться с ней, внучкой проклятой Сиг–рид!" Я оробел, я хотел вырваться… Но отец крепко держал меня в своих объятиях и продолжал: "Бойся ее! И всем скажи, пусть все ее боятся!" "Но почему?" - воскликнул я. А он… Исчез! Вот так–то, князь… - Олаф опустил глаза. Помолчал. Потом сказал: - Такой тогда был сон. А утром я сказал, что не пойду на Уппсалу. И повернул обратно, хотя мои бонды были очень недовольны. Я промолчал про сон. Зачем им было это знать? А вдруг я ошибся? Вдруг мой отец был в гневе и погорячился? Хотя я знал… И ждал… И лишь Ярислейф вернулся в Новгород и обвенчался с Ингигердой, сразу все и началось. Князь Бурислейф был славный князь. Он знал - к нему идут, а слуги его бросили, но он не побежал. Он, говорят, стоял у образов и пел псалмы, и ждал… - Олаф нахмурился, закрыл лицо ладонями, открыл. Наконец опять заговорил: - Так, говоришь, она красива? А если бы вернуть все вспять, ты… снова отдал бы ее?
- Да!
- Почему?
- А потому, что вспять я не хожу. Есть у меня жена, есть сын, второго жду. И есть земля, дружина…
- Ого–го! Ого! - смеясь, воскликнул Олаф. - А ты горяч!
- Горяч.
- Завидую. - Конунг усмехнулся. - Да, завидую. - И, помрачнев, сказал: - А я постарел. Кровь как вода. Труслив… Вот я пришел сюда, а больше было некуда, и сразу повелел, чтоб никого ко мне не допускали. И это не оттого, что боюсь кого–то. Я только ее боюсь! И сам потому ни разу не был в Киеве, чтоб не встречать ее. Здесь сижу… И смейся, князь! Но ты был мудр, когда не стал удерживать ее. Ты только оттого и жив до сих пор!
- А он? - Отец кивнул на дверь.
*bss On! Ол"ф–5аймслЛ£Я"жв On разве жОЬ1 iax, текъ одна. Поверь мне, Вартилаф, уж я–то знаю! И да хранит тебя Господь, чтоб ты не поминал меня, когда… - Он спохватился, замолчал. Потом сказал: - Тебе, князь, жить да жить. И не накликать бы беды. А я… - махнул рукой, спросил: - Ты не устал от моих слов?
- Нет, говори.
- Тогда тебе придется выслушать еще один мой сон. Вчерашний. Но, возможно, это был и не сон, ибо я видел и слышал все как наяву. Отужинав, я лег и долго размышлял о своей жизни. Потом мне показалось, что я заснул… Вдруг раскрылась дверь, и ко мне в опочивальню вошел некто в островерхом позолоченном шлеме и длиннополом плаще. Лицо вошедшего было скрыто глубокой тенью… но я почему–то сразу уверился, что это опять мой отец! И не ошибся. Отец неслышно приблизился ко мне, низко склонился надо мной, сказал: "Олаф, сын мой! Все говорят, что ты решил отбросить меч. Но разве конунг вправе совершать такое? Власть, которую ты получил от рождения, дарована тебе Богом, и только Бог может забрать ее, но уже вместе с жизнью!" Услышав такое, я рассердился и с горячностью ответил: "Так ты хочешь, чтобы я вернулся? Но мои бонды предали меня! И там никто меня не ждет! А здесь… Предаться Ярис–лейфу? И добывать ему уделы?! Ему - и ей…" "Нет–нет! - вскричал отец, - Конечно нет! Негоже конунгу служить и получать владения из чужих рук, когда у него есть собственные наследные земли. А ждут тебя там или нет, об этом пусть потом расскажут скальды. Их слава - в их словах. А слава конунга в том, чтоб побеждать врагов, а самая славная смерть - пасть в битве во главе своих воинов. А посему я говорю тебе: бери свой меч, иди!" И я проснулся! Но, клянусь Словом Христовым, я еще успел заметить тень уходящего в дверь человека! Вот ^ак–то, Вартилаф, такой был сон. Что скажешь?
Отец сказал:
- Ты все уже решил. А я не чародей, я не даю советов.
Тут Олаф рассмеялся и сказал:
- Да, правильно. Но я пришел на Русь кружным путем, через Финнмарк и Ладогу. А говорят, есть другой, короткий путь.
- Их даже два, - подтвердил отец. - По рекам Двине и Неману. Если пойдешь по Неману, придешь в Поморье, а если по Двине - на Готланд. И тот, и этот путь лежат в моей земле.
- А велика* она, твоя–Земля? ' *
- Вот здесь все помещается, - сказал отец и сжал кулак.
Олаф опять рассмеялся и воскликнул:
- Как жаль, что я только сегодня заговорил с тобой! - Потом спросил: - Ты завтра уезжаешь?
- Да.
- Тогда у нас еще довольно времени!
И Олаф приказал подать вина и мяса. И они много пили и ели, и разговор их был весел и шумен. Когда же Бьорн, окольничий, пришел к столу и что–то прошептал на ухо Олафу, тот рассмеялся:
- Да, Ярислейф может уехать, я не держу его. Но пусть и он не держит на нас зла, ибо мы не собираемся затевать здесь худые дела против него, мы просто пьем и веселимся.
И дядя Ярослав уехал. Отец стоял возле окна и видел, как он выезжал, чуть сгорбившись, из ворот…
И снова шел веселый разговор, и было много съедено и еще больше выпито. Когда же и отец собрался уезжать, то Олаф проводил его до самой нижней ступеньки крыльца, и уже во дворе они еще долго беседовали и громко смеялись, лица у них были красны от вина, бороды всклокочены. И продолжалось это до тех пор, пока Бьорн, окольничий конунга, не подвел отцу коня, а воины не помогли Олафу вернуться в дом. Так они распрощались в тот раз…
Когда отец вернулся в Киев, стояла глубокая ночь, и даже в дядиных окнах не было видно огней. И мать спала, и брат. Было спокойно, тихо…
Но в ту, последнюю ночь в Киеве отец глаз не сомкнул. Лежал и слушал. Ему казалось, вот–вот кто–то войдет в дверь…
Нет, это не хмель гулял в нем, хмель выветрился весь еще в пути. И страшно не было. Наоборот, пускай бы он вошел, высокий и благообразный, ведь он, говорят, и был таким, его отец, князь Изяслав. Пусть бы что–нибудь посоветовал, наставил бы. А так неизвестно, как дальше жить? Приехал он в Киев, прожил здесь недолго, в словах ни зла, ни обиды. Да, дядя щедр и добр, гости, пируй, принимай дары. Даже терем он племяннику поставил, назвали Брячиславовым подворьем. "Все здесь, - сказал дядя, - твое, владей, приезжай, когда захочешь, всегда приму и буду рад". Да, так оно и есть, дядя не лжет, он рад племяннику - ведь он один у него. Мстислав И Судислав ему давно чужие, вот и зовет племянника, и Олафа зовет. И одарит, чем только пожелаешь. А эта, дядина жена…
Нет, пусто здесь! И холодно, мрак. Домой, скорей домой!
Назавтра и уехали. Брат говорил, что дядя был угрюм, он ничего не спрашивал об Олафе, отец не рассказывал. А день стоял солнечный. Сошли они к Днепру. Простились с дядей, с младшими. А эта, дядина жена, ее и вовсе не было, сказали, что хворает. Мать только что была так весела, смешлива, а тут неожиданно разобиделась, сказала, что все не по чести. Насилу успокоили. Сам дядя увещевал, даже руку ей поцеловал, словно владыке. Мать унялась, порозовела. Поднялись на ладью. Отец и дядя, через борт уже, под колокольный звон, еще раз обнялись, облобызались троекратно.
И - по Днепру, вверх, вверх. А после - волоки, Двина. Вернулись все здоровые. А лето уже кончилось. Лист пожелтел и полетел. Мать округлилась и отяжелела. Уже не ходит, не поет. Лежит, спит по целым дням. Или скучает. Но сама она ничего не говорила. Разве что все поминала Киев. И храмы там светлей, хоромы краше, и люд богаче, и умней, и расторопней. А здесь что ни прикажи, тут же норовят схитрить да увильнуть. И гневалась на челядь, на отца, недобро поминала бабушку, мол, это все ее порядки! Терпел отец. И челядь не роптала. А что сказать? Княгиня вот–вот родить должна, тут грех перечить. И сносили, ждали.
И срок настал. Еще с утра пошли готовить мыльню. Отец послал к Илье богатые дары и повелел служить, пока не разродится. Призвали Лушку Криворотую - ту самую, что брата принимала. Она потом пять лет еще жила.
Сперва все было чин по чину: хлеб с солью и отвар на воробьином семени подали, съела, запила. И, помолясь, в мыльню пошла, отец и Лушка взяли ее под руки. И вдруг схватило! Так схватило, что обмерла она. Снесли обратно, положили. Ждали. Отец еще послал дары.
А ей час от часу все хуже. Горит! Бредит. Бросились отпаивать. Травы курили. Заклинания творили. Мать то придет в себя, то снова в жар. В озноб. Прибили Лушку, выгнали, других нашли. И звон по всем церквам. А мать - жива ли, нет… Отец хотел послать за бабушкой.
Мать услыхала - вскинулась.
- Нет! Нет! - закричала.
Не стали звать бабушку. И брата увезли. Обманом вызвали во двор, а Там. как РЛегщгц 3&1лйй0е0Ту 5 .ССДДй, Отец так повелел. А матери то легче, то хуже, то плачет, то молчит.
И в ночь никто уже не спал, решили - княгиня помирает! Ночь прошла. И день. И снова ночь. А третья ночь наступила - мать уже совсем извелась: стала белой, холодной. Накрыли шубой, все равно дрожала.
За окном - зарницы, гром. А небо чистое. И звезды с неба сыпались. Отец сидел у изголовья, молчал. Причащать не дал, надеялся еще. Владыка просил, увещевал - отец не слушал. Владыка отошел и встал под образа.
И вдруг… Явилась бабушка, вся в черном. Мать, увидав ее, зажмурилась и зашептала что–то, никто не разобрал. Отец вскочил, хотел остановить… Да не решился, замер. Бабушка к невестке подошла, склонилась, посмотрела, к шубе рукой притронулась. И словно обожглась! Опять притронулась - и снова пальцы скрючило. Тогда она сказала:
- Уйдите все. Оставьте нас.
Мать застонала, замотала головой - не уходите! Не ушли. Отец стоял, замерли, не знали, как и быть. И так умрет, и так…
А бабушка опять:
- Оставьте нас! Грех на себя беру!
Стоят. Тогда она к отцу оборотилась, говорит:
- Ты что, не слышишь? Сын будет у тебя, сын, настоящий сын!
Гром загремел! И ливень хлынул! Только небо было чистое, а тут стеной, как из ведра! И в дымоходе загудело. Все оробели, крестятся. Один отец стоит, не шелохнется. А бабушка снова грозно:
- Уйдите! Все уйдите!
И тут владыка выступил вперед и с гневом выкрикнул:
- Не кощунствуй! Бог дал, Бог взял. Смирись!
А бабушка в ответ ему:
- Ваш - взял, а мой - отдаст! - И засмеялась зловеще.
И снова гром! Грохочет кругом, трясется. Владьпса поднял крест - и к бабушке… Но тут отец схватил его, к себе прижал и молча, ничего не говоря, повел к дверям. И все - за ними…
Вышли. Остались только мать да бабушка…
Ждали в гриднице. Гроза не унималась. Такая ночь раз в год лишь и бывает, когда рябина наливается.
И внезапно… Крик! Детский крик! Распахнулась дверь, Ьышла бабушка и вынесла младенца. Возвестила:
- Сын! В сорочке. Смотрите все!
В сорочке, да потом из той сорочки тебе сделали оберег, и ты его носил, и был в битвах яр, меч не брал тебя и яд не брал, мор обходил, огонь не жег. Носил - до той поры, пока позавчера Она…
А мать скончалась родами. Убили ее ты да бабушка, так брат сказал. Бабушка–то клялась:
- Внучек, не верь! Тебя спасала я, а не ее губила.
- Как?
- Так. Не спрашивай.
- Не скажешь? Никогда?
- Скажу. Потом, как подрастешь.
- А если я не доживу? А если, как и матушку…
- Нет, - бабушка улыбнулась, - ты будешь долго, очень долго жить. Никто тебя не изведет, ты сам себе предел положишь…
И положил! Два дня уже прошло, осталось пять. И в них надо многое успеть. Гонцов нужно послать к сыновьям, вече собрать…
Почернел Всеслав. Долго молчал, крепился, не выдержал, позвал:
- Игнат!.. Игнат!..
- Иду!
Пришел и, не спросясь, - к печи, к дровам.
- Не надо!
- А чего?
- Того! - Помолчав, сдержал себя: - Ты не серчай, Игнат, я… это… А! - махнул рукой, спросил: - Ты крепко спишь?
- Как повелишь.
Сидел Игнат на корточках возле печи, смотрел… а как смотрел, не разберешь; темно. "Как повелишь…" Так и Любим сказал! Князь усмехнулся, сказал:
- Ты, если вдруг увидишь что–нибудь, буди меня.
- Ты про видение?
- Да, про него. А то, что днем я говорил, так ты тому не верь, Игнат. Я это так, со зла. Ко мне Она идет, а не к тебе.
- Как знать… - сказал задумчиво Игнат, - никто…
- Никто! Из вас! А я… - Князь спохватился, замолчал. Сказал потом: - Ида. И спи. Но чутко! - Повернулся и ушел к себе. Лег. Сложил руки на груди, глаза закрыл, прошептал: "Отче наш!.." И…
Словно провалился!
ДЕНЬ ТРЕТИЙ
1
В Предславино прибыл гонец, Гюрд Однобровый, и сказал, что Торир Собака времени даром не теряет. Вое это лето он провел на севере, в горах, и много говорил на тингах, и бонды взяли его сторону. Теперь, собрав большое войско, Торир сошелся с Хареком из Тьотты. И Эйнар Брюхотряс за них. И Кальв, сын Арни. И менее достойные люди из Рогаланда, Хёрдаланда, Согда, Фьордов. А еще говорят, некий человек доставил Ториру двенадцать заколдованных оленьих шкур. Торир повелел сшить из них латы, и они оказались крепче любой кольчуги: это все видели!
Услышав об оленьих шкурах Торира, Олаф долго смеялся, а потом сказал:
- Ну что ж, тогда пора идти его проведать. С Божьей помощью!
И Олаф начал собираться в путь. Сперва князь Ярослав пытался отговорить конунга от этой затеи или хотя бы повременить с отъездом до йоля - варяжского Рождества, но Олаф говорил:
- Я видел сон! А в знак доверия к тебе я оставляю здесь Магнуса, сына.
Убедившись в том, что конунг непреклонен, князь Ярослав велел снабдить Олафа всем необходимым и даже кликнул клич, обещав снарядить за свой счет всякого, кто пожелает разделить с норвежским конунгом славу его будущих побед. Но, к сожалению, охотников нашлось не много.
Когда ж все приготовления были закончены, Олаф в самых дружеских словах поблагодарил Ярослава за гостеприимство - и двинулся вверх по Днепру.
Корабль у Олафа был не такой, как у других конунгов: спереди его украшала не драконья, я человеческая голова. Говорили, сам конунг вырезал ее. А воинов в тот день у Олафа было шестьдесят пять, и на всех надеты кольчуги и вальские шлемы, а на щитах синей краской начертаны святые кресты. Стяг на корабле - белый, с оскаленным красным драконом. Дружинники гребли, Бьорн, окольничий, стоял у руля, а Олаф у мачты. На голове у конунга надет золоченый шлем, в одной руке он держал шит с золоченым крестом на белом поле, в другой копье. Потом это копье сын его брата, Олаф Тихий, велит поставить в алтаре церкви Христа.
Меч был у пояса. Он звался Хнейтиром. Олаф гордился им - ведь меч был до того остер и крепок, что люди говорили шепотом: "В нем скрыт Белый Огонь!" Конунг гневался: он не любил языческих поверий. И никогда, ни при каких обстоятельствах, не прибегал к колдовству и другим запрещал делать это. И даже поминать о колдовстве при нем было нельзя. Так и тогда, отправляясь в поход, никто и словом не обмолвился о новых латах Торира.
Олаф прошел сначала по Днепру, потом по волокам, а после по Двине. И вышел к Полтеску на третий день после того, как мать похоронили. Отец в это время вернулся от Ильи: он там стоял обедню. Узнав о корабле, сошел к реке. Обнялись они. Но ни о чем не говорили. Через двор прошли в ворота. А на крыльце, ступив на первую ступеньку, Олаф застыл и посмотрел на бабушку. И бабушка смотрела на него. Она сидела, он стоял. Смотрели они пристально и долго… Наконец она сказала:
- Вот наш дом. Входи. - И поднялась, и протянула руку.
И Олаф, осенив себя крестом, взошел по лестнице.
За скорбным столом Олаф молчал. Бабушка с него глаз не сводила. Потом, когда все поднялись, конунг спросил, нельзя ли провести его к младенцу. Отец и бабушка провели. Когда они вошли, младенец закричал. Кормилица вскочила.
- Сядь! - приказал ей конунг.
Подошел, склонился к колыбели. Младенец сразу замолчал. Кормилица сказала:
- Испугался.
- Нет, - возразил Олаф. - Ждет. Дай хлеба.
Она подала. Он выдрал из горбушки мякиш, размял его, смочив слюной, слепил крест…
- Он не крещен еще, - сказал отец.
- А кто же он пока?
- Всеслав.
- Всеслав! - Конунг улыбнулся, - Держи, Всеслав!