Ни тьма, ни снег, ни осенний ветер, ни весенний дождь, ни летняя жара - ничто не могло удержать Валленштейна от вдохновенной проповеди, обращенной к скалам, деревьям и кустам, в которых он видел окружавшую его многолюдную толпу: Исайя, Фатима и Христос, слушая его, поедали оливки, Иешуа, Иуда и Иеремия слушали и передавали друг другу бурдюк с вином, Измаил и Мария слушали, держась за руки, Руфь и Авраам сидели на траве и слушали, а над их головами порхал летающий конь Магомета, а Илия и Гарун аль-Рашид придвигались поближе, чтобы не пропустить ни слова, да и все вокруг внимали тому, что исходило из уст его, Мелхиседека, легендарного царя Иерусалимского.
Потому что теперь Валленштейн понял, кто он; эту древнюю тайну тщательно скрывали, но он ее узнал и теперь ходил по открытым галереям замка, благословляя и прорицая, воздевая длань в надежде и наставлении, разводя руками, припоминал бессмысленные пословицы и пересказывал их убедительно и громко - пустому месту, тысяче и одной мечте, толпившимся в его сознании.
Чем больше он поправлялся, тем красноречивее и стремительнее становились эти словесные припадки, речь лилась так быстро, что он уже не успевал произносить слова. Яркие тирады выливались сплошным потоком звуков. Целые проповеди заключались в одном дыхании - и так и исчезали непроизнесенными, невысказанные слоги сливались в неразборчивый шум.
Порой вдруг из внешнего мира доносился чуть слышный звук - пусть даже стук его шагов, - и он терялся. Тогда он осторожно выставлял вперед деревянное ухо, пытаясь понять, где он находится, словно вновь оказывался в глубокой тишине крохотной пещеры у вершины горы Синай.
Но потом его лицо так же неожиданно расплывалось в улыбке. Сотни лиц проступали сквозь камни, тысячи лиц покрывали деревья, и вновь вокруг него волновалось море почитателей.
Валленштейн поправлял деревянный нос, прилаживал ухо. Ну вот, он готов. И он пускался дальше в горячий и еще более невразумительный монолог.
* * *
Когда Валленштейн возвратился в замок, Софии, дочери, было восемь лет. Она прожила все это время затворницей среди развалин, почти ни с кем не общаясь, кроме матери, и не видела причин считать Валленштейна сумасшедшим. У матери было распухшее тело, и она не разговаривала, у Валленштейна - деревянные части лица, и он болтал без умолку. Таков был ее мир, а по характеру она была скромна и необщительна. Со временем она полюбила Валленштейна как отца, а он ощущал ее нежное участие, несмотря на мириады иллюзорных событий, поглощавших его внимание.
Когда София подросла, она стала учиться хитросплетениям бизнеса, надеясь восстановить замок, чтобы в нем стало можно жить. Под имя Валленштейна еще давали ссуды, но бессердечные ростовщики часто унижали ее.
Софией Молчуньей называли ее в деревнях, потому что говорила она очень мало. Люди приписывали это стыдливости, но причиной была простая боязнь влюбленной девушки, заболтавшись, выдать свою счастливую тайну и тем самым спугнуть любовь.
По ночам она плакала в пустынном замке, а днем шла договариваться с ростовщиками, со временем научившись вкладывать деньги с выгодой. Она расплатилась со всеми долгами до последнего гроша, выкупила обратно фермы и деревни, и в конце концов владения Валленштейна стали такими же обширными, как и прежде.
София была еще совсем юной, когда камни разрушили матери почки, и та умерла, оставив дочь с приемным отцом одних в замке. Они почти сразу же стали любовниками и оставались ими двадцать лет. В этот период под действием физической близости, которой он никогда не знал раньше, у Валленштейна бывали моменты просветления, когда он мог вспомнить найденную им подлинную Библию и рассказывал Софии о ее чудесах, а заодно и о подделке, которую он совершил.
Я должен был это сделать, шептал он. У меня не было выбора. Но я когда-нибудь вернусь и разыщу подлинник.
На этих словах его голос надламывался, и он беспомощно плакал в ее объятиях, понимая, что он никогда не вернется, потому что моменты прояснения наступали редко и длились слишком недолго, чтобы успеть совершить что-нибудь важное еще хоть раз.
Армянский квартал, говорил он с надеждой, там я ее оставил. Я смогу ее разыскать, правда?
Конечно, сможешь, отвечала София, крепко обнимая его и утирая ему слезы, не в силах залечить своей простой любовью воспоминания о девятнадцати годах в Святой Земле, ужасах горной пещеры и шрамах на грязном полу иерусалимского подвала.
Ты можешь, говорила она, можешь, можешь, повторяла она с отчаянием, чувствуя, как тело его слабеет и обмякает в ее объятиях, а печальное выражение на лице уже сменяется придурковатой ухмылкой.
* * *
Через двадцать лет София забеременела. Она не хотела оставлять ребенка, но Валленштейн упрашивал ее, и в конце концов она согласилась. Согласилась она и назвать дитя Екатериной в честь монастыря, где он открыл свою новую религию.
Родился мальчик, и София исправно назвала его Екатерином, но рождение его стало для нее огромной трагедией. С того самого дня Валленштейн больше не разговаривал с ней, не прикасался, в упор не видел. Она не знала, что со своей обычной ухмылкой он обдумывает возможность того, что он все-таки не Мелхиседек, хоть тот и был августейшим первосвященником древности.
Уже не впервые приходила ему мысль о том, что он, наверное, Бог.
Теперь, после рождения сына, он был так ошеломлен собственной смелостью, что его ум, и без того донельзя смятенный, окончательно погрузился в неизбывный первозданный хаос. Екатерин стал Христом, а сам он пустился в безудержные прорицания из той Библии, которую закопал в Иерусалиме, и возврата из этих видений уже не было.
Теперь, когда он был Бог, и легионы его творений стали столь многочисленны, и протяженность Вселенной столь невероятно велика, - он не мог перестать говорить ни на мгновение. Но он также чувствовал, что продолжать разговаривать с камнями, деревьями и кустами было ниже его достоинства. То была обязанность Мелхиседека, носителя божественного послания.
Несомненно, Бог проводил время как-то иначе, но как?
Валленштейн навострил деревянное ухо, надеясь услышать какой-нибудь знакомый звук. Неудивительно, что, став Богом, он сразу же понял, что Бог тоже ни на минуту не умолкал. Да, Бог болтал так же непрерывно, как он, когда был Валленштейном, что ж тут удивительного. Но что такого важного мог сказать лишь он один?
Имя? Имя, которое он оглашал годами в своих стремительных речах? Имя, произносимое так благоговейно и так быстро, что уже не хватало времени включить в него какие-нибудь гласные звуки? Значит, такое, которое мог произнести только он? Имя, которое любому другому казалось бы бессмысленным набором звуков?
Валленштейн попытался произнести его отчетливо.
YHWH.
Получилось правильно, и он повторил его еще раз, пораженный тем, что ему удалось выразить все мироздание и описать все его содержимое, просто назвав себя; именно это слово он искал долгие годы в речах, одно непроизносимое апокалиптическое слово, свое собственное имя.
YHWH.
Да, он уловил его тембр, и это был превосходный способ утверждения правды.
Он вдруг осклабился. Разгадав секрет слепца с пыльных дорог Ханаана, жившего три тысячи лет назад, он одним махом постиг и тайну полоумного писца. Он больше не станет тратить силы на речи, обращенные к камням, деревьям и кустам. Никогда больше не будет он есть, спать, надевать и снимать одежду, даже ходить по коридорам и садам, подыскивая разные слова в погоне за правдой. Отныне для него не будет ни зимы, ни лета, ни дня, ни ночи у подножия горы.
Он закончил автобиографическую справку, глаголет кончаться конец из концов конец, и теперь ему можно спокойно и вечно стоять не двигаясь, повторяя лишь собственное имя.
София печально слушала, как он выкрикивал эти бессмысленные звуки, понимая, что у нее остался лишь один способ спасти его, продлить его существование, и она взяла его за руку и повела в самый глубокий, глухой и темный тайник замка, вырезанный в скале на глубине нескольких сотен футов, усадила его на койку и заперла железную дверь; впоследствии она трижды в день преданно приносила ему воду и пищу и проводила с ним пару часов, любовно гладя его, пока он выкрикивал свое непостижимое имя всему множеству произведенных им миров, она поправляла ему деревянные нос и ухо, перед тем как поцеловать его на прощание, закрыть дверь и оставить его в полной тьме и тишине, чтобы он мог хотя бы на несколько секунд отвлечься от многочисленных обязанностей творца всех вещей и помолчать, осознав, что для того, чтобы жить, нужны еда и сон, а прожил бывший отшельник и мистификатор еще тридцать лет, дотянув в своем подземелье аж до 1906 года; любовь Софии помогла ему дожить до ста четырех лет, оставаясь глубоко захороненным в беспредельной тьме света, который Бог открыл для себя во Вселенной своей пещеры.
Глава 7
Тивериадские телеграммы
Странника влечет родина. Поспеши домой, странник.
Известие о победоносном сожжении своей книги в Базеле и направленном против него чрезвычайном парламентском акте Стронгбоу прочел в римской газете с опозданием на несколько месяцев.
Жил он тогда в Сафаде, центре каббалистики и каббалистов, и как-то утром пошел порыбачить к Тивериадскому озеру. Прохладный воздух, спокойная вода, вокруг тихо. Долго ли, коротко ли, а рыбу он поймал и стал искать в карманах халата, во что бы ее завернуть, но с собой у него оказался лишь потрепанный томик "Зохара".
Его внимание привлек шум на пригорке; туда забиралась говорливая компания паломников из Италии, чтобы сесть позавтракать как раз там, где Христос произнес Нагорную проповедь. Когда они проходили мимо, один пилигрим нетерпеливо разломил большой кусок салями и впился в него зубами, отшвырнув бумажную обертку, которую понесло ветерком вниз к Стронгбоу.
Стронгбоу уже собирался завернуть рыбу в эту газетную страницу, когда увидел свое имя - в заголовке, жирным шрифтом, - чуть ли не во рту у рыбы. Официальное сообщение было выдержано в оскорбительном тоне, но содержало все основные факты.
Стронгбоу тут же приторочил тяжелые бронзовые солнечные часы к поясу и зашагал по берегу к Тиверии, где квартировал небольшой турецкий гарнизон. Не говоря ни слова, он оттолкнул часовых и вломился в квартиру турецкого коменданта, молодого человека, который прихлебывал утренний кофе, не успев еще одеться.
Комендант схватил с ночного столика пистолет и от испуга выпустил все девять пуль в того, кого он принял за невероятно рослого араба с рыбой, гномоном и книжкой по еврейскому мистицизму. Когда все пули ушли в стену, араб спокойно положил на ночной столик рыбу, а рядом с ней - крону Марии Терезии.
Я только что поймал травоядную рыбу, питающуюся морскими водорослями, и хочу сообщить об этом улове в Англию.
Что?
Рыба Святого Петра, довольно костлявая, но вкусная. У вас есть телеграфная связь с Константинополем?
Да, прошептал перепуганный турок, переводя взгляд с рыбы на книгу, а с нее на золотой, затем на таинственные арабские афоризмы, выгравированные на солнечных часах.
Хорошо. Отправьте две моих телеграммы в Константинополь, кому-нибудь, кому вы доверяете или кого можете подкупить, укажите, чтобы их отнесли на гражданский телеграф и отправили в Лондон по адресу, который я вам назову.
Но я даже не знаю, кто вы.
Стронгбоу положил на стол возле рыбы вторую золотую монету. Турок прищурился.
Как я могу быть уверен, что улов ваш подлинный и ваша рыболовная экспедиция не наносит ущерба Османской Империи?
Стронгбоу выложил на стол еще одну монету; турок вытаращил глаза на шесть блестящих золотых грудей бывшей австрийской императрицы, изрядно обнаженных и весьма впечатляющих после выкармливания шестнадцати детей.
А вдруг ваша цель - уничтожение Империи?
Стронгбоу положил четвертую и последнюю монету на стол, окружив рыбу золотом со всех сторон. Он поднял свои часы и посмотрел на них.
В данный момент вашей жизни пророк подарил вам возможность сделать выбор.
Да? Между чем и чем?
Прикарманить эти деньги, отправить мои телеграммы, позавтракать этой рыбой и застрелить любого из ваших людей, кто не подчинится. Или, если хотите, откажитесь от денег, тогда я убью вас и всех ваших подчиненных, сам отправлю телеграммы, и рыба тоже достанется мне.
Долговязый араб снова посмотрел на солнечные часы. Этот дух пустыни такой высокий и самоуверенный, что, может быть, это сам Пророк, подумал турок, и тогда какая разница, что я выберу. И хотя он очень боялся отправлять телеграммы по армейской связи, восемь огромных титек Марии Терезы составляли немалую сумму.
Время, произнес дух, прерывая размышления турка. Тот сразу же полез в столик за бумагой и ручкой.
Должно быть, такова воля Аллаха, вздохнул он.
Похоже, что так и есть, пробормотал Стронгбоу, который уже начал строчить печатными буквами непонятные четырехбуквенные комбинации.
* * *
Разгадать шифры Стронгбоу было, конечно, невозможно; прочитать их мог только его лондонский поверенный, который хранил у себя в сейфе несколько специальных запечатанных конвертов, использовавшихся для дешифровки.
В первой телеграмме содержался приказ продать поместье Стронгбоу в Дорсете со всеми землями и прочими владениями. Кроме того, поверенный должен был ликвидировать все активы, рассеянные по промышленному Северу, по Ирландии, Шотландии и Уэльсу, через сотни посредников, чтобы масштаб этих финансовых трансакций остался незамеченным.
Огромные суммы денег, вырученные от продаж, надлежало тайно перевести в пражские банки и в конечном итоге вложить в турецкий консорциум. Раскодировать вторую присланную из Тиверии телеграмму поверенный должен был лишь после того, как все состояние Стронгбоу до последнего шиллинга окажется за пределами Англии.
Если первая телеграмма была длинной и подробной, то вторая короткой. И хотя Стронгбоу не пожелал использовать официальное титулование, адресована она была королеве Виктории.
Во второй телеграмме, ссылаясь в качестве примера на свое семейство, Стронгбоу отмечал, что качество сексуальной жизни в Англии за последние семьсот лет катастрофически ухудшилось. Он признавал, что сделать что-то с этим, возможно, не входит в компетенцию королевы, но в то же время заявлял, что чувство собственного достоинства не позволяет ему далее участвовать в столь ужасающем процессе деградации.
Посему он отказывался от британского гражданства и уверял, что ноги его больше не будет к западу от Красного моря. Завершал же он телеграмму множеством скабрезных заявлений, превосходивших даже непристойности "Левантийского секса".
МАДАМ, ВЫ МАЛЕНЬКАЯ ЧОПОРНАЯ МАМАШКА, ПРАВЯЩАЯ МАЛЕНЬКОЙ ЧОПОРНОЙ СТРАНОЙ. КОНЕЧНО, ЭТО ГОСПОДЬ СОЗДАЛ ВАС ОБЕИХ МАЛЕНЬКИМИ, НО КОГО ВИНИТЬ ЗА ЧОПОРНОСТЬ?
Я НЕ УДИВЛЮСЬ, ЕСЛИ В БУДУЩЕМ ВАШЕ ИМЯ СТАНЕТ СИНОНИМОМ УРОДЛИВО ГРОМОЗДКОЙ, МРАЧНОЙ И ТЯЖЕЛОЙ МЕБЕЛИ, СКРЫТЫХ ЗЛОБНЫХ МЫСЛЕЙ, ВЫСОКОМЕРНОЙ НАПЫЩЕННОСТИ, А ТАКЖЕ ДЕТСКОЙ ПРОСТИТУЦИИ И ЦЕЛОГО СОНМА ДРУГИХ ГРЯЗНЫХ ИЗВРАЩЕНИЙ.
КОРОЧЕ, МАДАМ, ВАШИМ ИМЕНЕМ СТАНУТ ОБОЗНАЧАТЬ ХУДШИЙ ВИД СЕКСУАЛЬНОГО ЗАБОЛЕВАНИЯ, ЛИЦЕМЕРНОЕ ХАНЖЕСТВО, ОМЕРЗИТЕЛЬНОСТЬ КОТОРОГО НЕ СКРЫТЬ ДУХАМИ С ТЯЖЕЛЫМ ЗАПАХОМ ЛАВАНДЫ.
Адрес на телеграмме гласил: Ганновером, Англия. Обратный адрес: Плантагенет, Аравия.
Итак, глухой мальчик с копьем в руке, очистивший некогда фамильное поместье от шестисотпятидесятилетней бестолковой истории, почувствовал наконец призвание. Гигантское увеличительное стекло и бронзовые солнечные часы остались в прошлом. Дожив до шестидесяти лет, он решил стать хакимом, то есть целителем, и лечить бедняков в пустыне.
Конечно, он не мог предвидеть, что переток огромного состояния в безнадежно коррумпированный Константинополь, откуда управлялись в те дни пустынные регионы, повлечет за собой необратимые последствия далеко за пределами этого города, и к концу девятнадцатого века не только пустыня, но и весь Ближний Восток фактически будут принадлежать одному человеку, худому босоногому великану, который говорил смиренно, как араб, а порой терпел унижения, как еврей, и который к тому времени стал и арабом, и евреем одновременно, неопределенным семитом, что живет в открытом потрепанном шатре и занимается разведением овец.
* * *
Из Галилеи он пошел в Константинополь и начал учреждать банки, концессии и дочерние компании, чтобы его состояние управлялось без его участия. Сегодня он был персидским сердаром, завтра египетским эмиром, на третий день - банкиром из Багдада.
Он приобрел контрольный пакет в системе почт и телеграфа, выкупил все правительственные облигации и выпустил новые, стал тайным казначеем турецкой армии и флота, он подкупал потомков янычаров, совещался с пашами и министрами и делал именные вклады на их внуков, он приобрел права на колодцы в Мекке и на всех ведущих в Мекку дорогах, купил двести из двухсот сорока четырех существовавших в турецких владениях промышленных предприятий; он снимал и назначал патриархов армянской, греческой, римско-греческой и сирийско-греческой церквей в Иерусалиме и коптского патриарха в Александрии, он взял в концессию четыре тысячи километров железных дорог, учреждал фонды приданого для дочерей крупных землевладельцев от Персидского залива до Анатолийского нагорья, он реставрировал мозаику из золота и многоцветного мрамора в Софийском соборе, - так что к тому времени, когда он решил уехать из города, всякий, кто имел хоть какое-то влияние в этой части мира, находился под его контролем.
Втайне ото всех он купил Османскую империю.