Я начинал подумывать об отъезде во Францию, и хотя мысль о том, что я не буду видеть Вилланель каждый день, леденила мне сердце хуже самой лютой зимы, я помнил ее слова в русской избе, когда мы пили дьявольский спирт…
"Какой смысл любить человека, рядом с которым можно проснуться лишь случайно?"
Говорят, этот город может переварить кого угодно. Похоже, здесь каждой твари по паре. Есть мечтатели, поэты, художники с носами, выпачканными краской, и бродяги вроде меня, что оказались здесь случайно и остались навсегда. Они вечно что-то разыскивают, путешествуют по миру, переплывают девять морей, но ищут повод, чтобы остаться здесь. Я ничего не ищу, я нашел то, чего желал, но не могу овладеть им. Если бы я остался, то не из надежды, а из страха. Страха одиночества, страха расставания с женщиной, рядом с которой вся остальная моя жизнь кажется тенью.
Я говорю, что влюблен в нее. Что это значит?
Это значит, что я вижу свое будущее и прошлое при свете этого чувства. Как будто до того писал на неведомом языке - и вдруг стал понимать написанное. Она без слов объясняет меня мне самому. И, как всякий гений, не догадывается, что делает.
Я был плохим солдатом, потому что слишком переживал, что будет дальше. Я не мог забыться ни под огнем пушек, ни в ненависти рукопашной схватки. Разум опережал меня, рисуя пейзажи мертвых полей, которые возделывали годами, а погубили в один день.
Я остался, потому что мне некуда было идти.
Не хочу делать этого снова.
Неужели все влюбленные рядом с любимыми беспомощны и храбры одновременно? Беспомощны - ибо комнатными собачонками хотят опрокинуться на спину. Храбры ибо очутись рядом дракон, могли бы сразить его карманным ножом.
Когда я мечтаю в ее объятиях о будущем, мне кажется: не будет ни пасмурных дней, ни холода. Как ни глупо, но я действительно начинаю верить, что мы будем счастливы вечно, а наши дети изменят мир.
Я говорю так же, как солдаты, мечтавшие о доме…
Нет. Она исчезала бы на несколько дней кряду, а я бы рыдал. Забывала бы о том, что у нас есть дети, и бросала их на меня. Проиграла бы наш дом, а увези я ее во Францию, она бы меня возненавидела.
Я знаю все, но это ничего не меняет.
Она бы никогда не смогла быть верной.
Стала бы смеяться мне в лицо.
Я бы всегда боялся ее тела, что имеет надо мной такую власть.
И все же, все же… При мысли об отъезде у меня в груди ворочались каменья.
Одержимость. Первая любовь. Похоть.
Мою страсть можно было бы объяснить. Но сомневаться не приходится: все, к чему бы она ни прикоснулась, становится явным.
Я постоянно думаю о ее теле. Не о том, как овладеть им, а о том, как оно изгибается во сне. Она не знает покоя - ни в лодках, ни когда она бежит во всю прыть с кочанами капусты под мышками. Нервы здесь ни при чем; для нее сам покой неестественен. Когда я говорил Вилланели, что люблю лежать в ярко-зеленом поле и смотреть в ярко-синее небо, она отвечала:
- Это можно и после смерти, только скажи, чтобы гроб не закрывали.
Но о небе она знает. Я вижу из окна, как она медленно гребет и смотрит в безукоризненную синеву, разыскивая первую звезду.
Она решила научить меня грести. Точнее, грести по-венециански. На рассвете мы сели в красную гондолу, на которых плавает полиция. Я не стал спрашивать, где она ее взяла. В те дни она была очень счастлива, часто клала мою руку себе на грудь, словно больная, которую вернули с того света.
- Если ты все же решишь пасти коз, я, по крайней мере, успею научить тебя чему-то полезному. На досуге смастеришь лодку, будешь плавать по реке, о которой рассказывал, и думать обо мне.
- Если б ты захотела, могла бы поехать со мной.
- Не хочу. Что я буду делать с мешками кротов и без единого игрового стола?
Я знал это, но мне все равно не хотелось этого слышать.
Прирожденным гребцом я не был и несколько раз опрокидывал лодку. Когда мы оказывались в воде, Вилланель хваталась за мой воротник и кричала, что тонет.
- Ты ведь живешь на воде, - отвечал я, когда она топила меня и орала во всю мочь.
- Верно. На воде, но не в воде.
Как ни странно, плавать она не умела.
- Лодочникам не нужно уметь плавать. Они никогда не падают в воду. Мы не можем вернуться домой, пока не высохнем. Иначе нас засмеют.
Однако даже ее рвения не хватало, чтобы я все научился делать правильно, и вечером она выхватила у меня весла, тряхнула еще влажными волосами и сказала:
- Лучше пойдем в Игорный дом. Может, там тебе повезет больше.
Раньше я в Игорном доме не был, и он разочаровал меня, как некогда бордель. Воображение рисует злачные места греха куда более греховными, чем они есть на самом деле. Красный плюш оказывается совсем не таким ошеломляюще красным, как представлялось. Ноги у женщин - совсем не такие длинные, как ты думал. Кроме того, в воображении такие места всегда бесплатны.
- Если тебе это интересно, наверху есть комната для бичеваний, - сказала она.
Нет. Это меня не интересовало. Я знал, что такое бичевания. Слыхал от своего друга кюре. Святым нравится, когда их бичуют; я видел множество картин, на которых мученики со страстными взглядами покрыты экстатическими шрамами. Бичевать обычного человека - совсем другое дело. Плоть святых нежна, бела и вечно скрыта от солнечного света. Миг наслаждения наступает, когда до этого тела добирается плеть; именно в этот миг все скрытое становится явным.
Я предоставил ее самой себе, а когда увидел весь этот холодный мрамор, ледяные бокалы, побитое сукно, отошел к окну, сел в кресло и задумался о сверкавшем внизу канале.
Итак, с прошлым покончено. Я сбежал. Такое возможно.
Я думал о своей деревне и том костре, что мы устраивали в конце зимы, избавляясь от кучи ненужных вещей и радуясь предстоящей жизни. Восемь лет солдатчины канули в канал вместе с бородой, которая мне не шла. Восемь лет Бонапарта. Я видел свое отражение в стекле; то было лицо человека, которым я стал. За своим отражением я видел Вилланель - она вжалась спиной в стену, а какой-то мужчина преграждал ей путь. Вилланель наблюдала за ним спокойно, но ее плечи напряглись, и я понял, что она боится.
Его огромная черная фигура напоминала распахнутый плащ матадора.
Он стоял, расставив ноги. Одной рукой опирался о стену, а вторая лежала в кармане. Внезапно она быстро оттолкнула его; его рука так же стремительно вылетела из кармана и ударила ее по лицу. Услышав пощечину, я вскочил. Она нырнула под его руку, пролетела мимо и кинулась вниз по лестнице. Думая только о том, что обязан опередить его, я открыл окно и прыгнул в канал.
Я с шумом плюхнулся в воду, вынырнул весь в водорослях, поплыл к лодке и отвязал веревку. Когда Вилланель прыгнула в нее, как кошка, я велел ей грести и попытался перевалиться через борт. Она гребла, не обращая на меня внимания, а я волочился за лодкой, как ручной дельфин, которого держит человек с Риальто.
- Это он, - сказала она, когда я наконец залез в лодку и рухнул к ее ногам. - Я думала, он еще не вернулся; на моих шпионов можно положиться.
- Твой муж?
Она плюнула.
- Да, муж. Сальный и жирный мудак.
Я приподнялся.
- Он плывет за нами.
- Я знаю дорогу; как-никак, я дочь лодочника.
От поворотов и скорости у меня закружилась голова. Мышцы на ее руках бугрились так, что грозили прорвать кожу, а когда мы плыли мимо фонаря, я видел ее вздувшиеся вены. Она тяжело дышала и вскоре вымокла так же, как и я. Протока становилась все уже, и мы наконец уперлись в глухую белую стену. В последнюю секунду, когда я думал, что лодка треснет и развалится, как куча плавника, Вилланель описала немыслимую кривую и направила гондолу в узкую дыру мокрого тоннеля.
- Спокойно, Анри. Скоро будем дома.
"Спокойно"… Я никогда не слышал от нее такого слова.
Мы проплыли в ворота и уже собирались привязать лодку, как вдруг из темноты беззвучно выскользнул нос гондолы и я уставился в лицо повара.
Повар.
Складки, окружавшие его рот, раздвинулись в подобии улыбки. За прошедшие годы он стал намного толще; дряблые щеки напоминали дохлых кротов, а голова уходила в жирные плечи. Глаза превратились в щелки, а брови, и прежде широкие, стали напоминать пиявок. Он положил руки на борт лодки - пухлые руки, с натянутыми на костяшки перстнями. Красные руки.
- Анри, - сказал он. - Какая честь.
Вилланель удивленно посмотрела на меня; но побороть отвращения при взгляде на него она не смогла. Он заметил эту борьбу, прикоснулся ее руки - она поморщилась - и промолвил:
- Можно сказать, что Анри принес мне удачу. Благодаря ему и его маленьким фокусам меня взашей выперли из Булони и отправили в Париж присматривать за складами. Но я никогда ни за чем не присматривал без выгоды для себя. Анри, неужели ты не рад встрече со старым другом, которому повезло?
- Я не хочу иметь с тобой ничего общего, - ответил я.
Он снова улыбнулся, и на этот раз я увидел его зубы. Вернее, то, что от них осталось.
- Однако имеешь. Тебе явно приглянулась моя жена. Моя жена, - с нажимом повторил он. Потом его лицо приняло прежнее выражение, хорошо мне знакомое. Анри, ты удивил меня. Разве ты не должен быть в своем полку? Сейчас неподходящее время для отпуска. Даже если ты любимчик самого Бонапарта.
- Это не твое дело.
- Верно. Но ты ведь не будешь возражать, если я расскажу о тебе кое-кому из своих друзей, правда?
Он повернулся к Вилланели.
- У меня есть и другие друзья, которые будут рады узнать, что случилось с тобой. Друзья, которые заплатили кучу денег за то, чтобы с тобой познакомиться. Думаю, будет проще, если ты сейчас пойдешь со мной.
Она плюнула ему в лицо.
То, что случилось потом, я не могу понять до сих пор, хотя для раздумий у меня было много лет. Спокойных лет, когда меня ничто не отвлекало. Помню, после плевка он наклонился и попробовал поцеловать ее. Помню, он открыл рот и потянулся к ней. Его руки отпустили борт лодки, тело изогнулось. Его рука прошлась по ее груди. Его рот. Лучше всего я помню его рот. Бледно-розовый рот, пещера плоти; а там шевелится язык - точно червяка, показавшийся из дыры. Она оттолкнула его; повар, распластавшийся между двумя лодками, потерял равновесие, навалился на меня и чуть не раздавил. Он схватил меня за горло; Вилланель вскрикнула и бросила мне свой нож. Венецианский стилет, тонкий и жестокий.
- Бей в мякоть, Анри, как портовые!
Я схватил нож и вонзил его в мягкий бок. Повар откатился в сторону, я ударил его в живот и услышал, как нож пробил кишки. Клинок разозлился, что его вырвали из плоти, и я снова всадил его в тело, разжиревшее от долгих лет сытой жизни. Тело, вскормленное гусятиной и вспоенное кларетом, вскоре обмякло. Моя рубашка промокла от крови. Вилланель стащила его с меня - вернее, стащила наполовину, и я встал, твердо держась на ногах. Попросил Вилланель помочь перевернуть его; при этом она не спускала с меня глаз.
Когда мы перевалили повара окровавленным брюхом вверх, я разорвал крахмальную рубашку и посмотрел на его грудь. Такая же белая и безволосая, как плоть святых. Неужели святые и демоны так похожи? Соски у него - такие же, как губы.
- Вилланель, ты говорила, что у него нет сердца. Сейчас увидим.
Она выставила было руку, но я уже вспорол кожу своим серебряным дружком, таким охочим до крови. Вырезал в нужном месте треугольник и сунул в дыру руку - словно вынимал сердцевину из яблока.
У него было сердце.
- Вилланель, оно тебе нужно?
Она покачала головой и заплакала. Я никогда не видел ее в слезах - ни в ту лютую зиму, ни когда умирал наш друг. Ни в пасти униженья, ни когда она рассказывала о нем. Но теперь она плакала, и я обнял ее, уронив сердце между нами, и рассказал о принцессе, чьи слезы становились драгоценными камнями.
- Я испачкал тебе одежду, - сказал я, заметив на ней пятна крови. Посмотри на мои руки.
Она кивнула, а окровавленный кусок синего мяса лежал между нами.
- Анри, нам нужно отогнать лодки.
Но в борьбе мы потеряли оба своих весла и одно его. Она обхватила меня за голову, словно взвешивая ее, а потом крепко взяла за подбородок.
- Сиди спокойно. Ты сделал все, что мог. Теперь моя очередь.
Я сел, уронил голову в колени и уставился на дно лодки, залитое кровью. Мои ноги покоились в крови.
Повар лежал лицом вверх, не сводя глаз с Господа.
Лодки двинулись. Его гондола скользнула вперед первой; моя двинулась следом на буксире - так мальчишки связывают на пруду свои кораблики.
Мы плыли. Куда?
Я резко поднял голову и увидел Вилланель - спиной ко мне, она перекинула канат через плечо и шла по воде, таща за собой наши гондолы.
Ее сапоги аккуратно лежали на дне лодки. Ее волосы были распущены.
Я в красном лесу, и она вела меня домой.
Скала
Говорят, что мертвые молчат. Говорят, нем как могила. Это неправда. Мертвые говорят всегда. Я слышу их, когда на мою скалу налетает ветер.
Я слышу Бонапарта; он недолго протянул на своей скале. Похудел, простудился, и, пережив египетскую чуму и лютую зиму, умер там, где было тепло и сыро.
Русские вошли в Париж; мы не сожгли его, мы махнули на него рукой. Они взяли его и восстановили монархию.
Его сердце пело. Пело на пустынном острове, где дует ветер и живут чайки. Он ждал своего часа, как третий сын, уверенный в том, что вероломные братья не смогут его перехитрить. Этот час настал. Под просоленным конвоем бесшумных кораблей он вернулся на сто дней и встретил свое Ватерлоо.
Что они могли с ним сделать? Эти победоносные генералы и праведные нации?
Ты играешь, выигрываешь, играешь, проигрываешь. Играешь.
Конец каждой игры - опустошение. Ты не чувствуешь того, что надеялся; то, что ты считал важным, теряет значение. Возбуждает только сама игра.
А если выиграешь?
Не бывает ограниченной победы. Ты должен защищать завоеванное. Должен относиться к этому всерьез.
Победители проигрывают, когда устают побеждать. Может, потом они об этом жалеют, но внезапное желание поставить на кон нечто неслыханно ценное слишком сильно. Внезапное желание снова стать безрассудным, пройтись по земле босиком, как ходил, когда еще не получил в наследство все сапоги на свете.
Он никогда не спал, у него была язва, он развелся с Жозефиной и женился на самовлюбленной суке (впрочем, ничего лучшего он и не заслуживал), поскольку стремился основать династию, способную защитить его империю. У него не было друзей. На секс уходило не больше трех минут; при этом он даже не удосуживался отстегнуть шпагу. Европа его ненавидела. А французы устали воевать, воевать и воевать.
Он был самым могущественным человеком в мире.
Вернувшись со своего первого острова, он вновь почувствовал себя мальчиком. Героем, которому нечего терять. Спасителем с одной сменой белья.
Когда они победили его во второй раз и выбрали для него скалу помрачнее, где свирепствует прилив и не с кем поговорить, он оказался погребенным заживо.
Третья коалиция. Сила, которая должна была сдержать безумца.
Я ненавидел его, но они были не лучше. Мертвые мертвы, на какой бы стороне ни сражались.
Трое безумцев против одного. Побеждает число. А не праведность.
Когда поднимается ветер, я слышу его плач. Он приходит ко мне, не успев вымыть руки после трапезы, и спрашивает, люблю ли я его. Его лицо умоляет сказать "да", а я думаю о тех, кто отправился с ним в ссылку и один за другим уплыли домой на крошечных корабликах.
Почти все они везли с собой тетради. Его биографии, его чувства на той скале. Собирались нажить состояния, выставляя напоказ это охромевшее чудовище.
Даже его слуги научились писать.
Он как одержимый говорит о своем прошлом, потому что у мертвых нет будущего, а их настоящее - лишь в воспоминаниях. Они обитают в вечности, поскольку время остановилось.
Жозефина еще жива и недавно ввезла во Францию герань. Я сказал ему об этом, но он ответил, что не любит цветы.
Моя комната очень мала. Если я ложусь, чего предпочитаю не делать по причинам, которые объясню позже, то достаю до каждого угла. Достаточно вытянуться. Впрочем, у меня есть окно; в отличие от большинства здешних окон, оно не зарешечено. Полностью открыто; в нем нет стекла. Я могу высовываться в него, обводить взглядом лагуну, а иногда вижу Вилланель в лодке.
Она машет мне носовым платком.
Зимой я занавешиваю окно плотной шторой из мешковины в два слоя и прижимаю ее к полу стульчаком. Помогает неплохо (особенно если завернуться в одеяло), и все же я страдаю от катара. Видите, я стал настоящим венецианцем. Пол устлан соломой, как у меня дома: иногда я просыпаюсь от запаха овсянки, густой и черной. Я люблю такие дни; это значит, что мама здесь. Она выглядит как обычно, может только, чуть помоложе. Слегка припадает на ногу, которую сломала лошадь, но комната так мала, что ходить особенно некуда.
К завтраку у нас будет теплый хлеб.
Кровати здесь нет, но есть две больших подушки. Когда-то в них тоже было сено. Но за прошедшие годы я набил их перьями чаек и теперь сплю, сидя на одной, а другую подложив под спину. Во-первых, это удобно; во-вторых, так он не сможет меня задушить.
Когда я только прибыл сюда (не помню, сколько лет прошло с тех пор), он пытался душить меня каждую ночь. Я лежал в комнате, которую делил с другими, чувствовал прикосновение его рук к моей шее, ощущал его дыхание, вонявшее рвотой, и видел его пухлый розовый, ядовито-розовый рот, тянувшийся ко мне, чтобы поцеловать.
Через некоторое время мне дали отдельную комнату. Я мешал остальным.
Здесь только еще у одного человека есть своя комната. Он прожил здесь почти всю жизнь и несколько раз сбегал. Его привозят обратно полуживого: он думает, что может ходить по воде. У него есть деньги, и поэтому его комната очень удобна. У меня бы тоже могли быть деньги, но я не хочу брать их у нее.
Мы спрятали лодки в вонючем тоннеле, куда свозят мешки с мусором, и Вилланель снова надела сапоги. Именно тогда я в первый и последний раз видел ее ступни… если их можно назвать ступнями. Она раскладывает их, как веер, и складывает так же. Я хотел их потрогать, но руки у меня были в крови. Мы оставили его лежать лицом вверх, бросили рядом сердце и ушли. По дороге Вилланель обнимала меня - чтобы утешить и прикрыть кровь на одежде. Когда кто-то шел мимо, она прижимала меня к стене и страстно целовала, заслоняя собой. Так мы и любили друг друга.
Она рассказала обо всем родителям; потом все трое принесли горячей воды, вымыли меня и сожгли мою одежду.
- Я видела во сне смерть, - сказала ее мать.
- Помалкивай, - велел отец.
Они закутали меня в руно, уложили рядом с печью на матрас ее брата, и я уснул невинным сном, не подозревая, что Вилланель всю ночь молча сторожила меня. Сквозь сон я слышал, как они говорили:
- Что будем делать?
- Сюда придет полиция. Я его жена. Вы сюда не лезьте.
- А как быть с Анри? Даже если он ни в чем не виноват, он француз.
- Я позабочусь об Анри.
Услышав эти слова, я уснул как младенец.
Наверное, мы знали, что нас схватят.