Человек в маске только одну минуту оставался в нерешительности, потом, обменявшись какими-то таинственными жестами с другими замаскированными, он сказал:
- Ну, слушайте. Мы хотим, чтобы вы избавились от всяких сомнений в ваших действиях и в наших намерениях. И, хотя уставы наши требуют от вас безответного повиновения, мы, тем не менее, соглашаемся разъяснить вам все дело до конца. Слушайте же. Семь месяцев тому назад был подписан Венский трактат. Франция торжествует. В настоящее время во всей Германии стоят друг против друга только две действительных силы: император Наполеон и Тугендбунд. Официальные правительства Австрии и Пруссии согнули шеи и подставили головы под сапог победителя. Тугендбунд же продолжает свое дело. Там, где шпага перестает действовать, начинает действовать нож, Фридрих Стапс пожертвовал собой, его кинжал едва не сделал из Шенбруна алтаря независимости. Он погиб, но кровь мучеников производит крещение идей и порождает преданность долгу. Наполеон это знает и не сводит глаз с нашего союза. Он распорядился шпионить за ним. Отто Дормаген и Франц Риттер продались ему. Мы имеем положительные доказательства этого. Пользуясь своими членскими правами, они рассчитывают присутствовать на нашем общем собрании первого июня для того, чтобы узнать те важные решения, которые будут приняты на этом собрании, и затем продать их Наполеону. Надо помешать им присутствовать на этом собрании. Но как это сделать? Убить их, скажете вы? Но наполеоновская полиция поспешит заменить их другими. А между тем в наших интересах знать шпионов для того, чтобы не доверяться им и, в случае надобности, сообщать через них врагу ложные известия. Поэтому-то нам нет никакой выгоды убивать их. Достаточно серьезной раны, которая на несколько дней удержит их в постели, а когда они выздоровят, день общего собрания уже минует. Ради пущей предосторожности мы дали им роль зачинщиков. Таким образом, они ничего не подозревают и будут сообщать французам то, что мы найдем полезным им доверить. Теперь вы понимаете, почему мы поручаем вам не убивать их, а только ранить.
- Ну а если не мы их, а они нас ранят? - осведомился Самуил.
- Тогда законы о дуэлях вынудят их в течение нескольких дней скрываться, а мы в то же время через наших влиятельных друзей постараемся натравить на них законное преследование. Их арестуют и продержат под арестом по крайней мере две недели.
- Да, конечно, в обоих случаях выгода будет на стороне… на стороне Тугендбунда, - заметил Самуил.
Шестеро замаскированных сделали жесты нетерпения. Тот из них, который до сих пор говорил, снова начал речь на этот раз гораздо более суровым тоном:
- Самуил Гельб, мы дали вам разъяснения, хотя в действительности, вместо всяких объяснений могли отдать вам простой приказ. Больше разговаривать нечего. Будете ли вы повиноваться или нет?
- Я не говорю, что я отказываюсь, - ответил Самуил. - Но, - прибавил он, решившись, наконец, обнаружить свою тайную мысль, - мне кажется несколько странным и даже слегка унизительным, что Тугендбунд делает нам такое ничтожное поручение. Можно было бы подумать, что нас не очень-то дорого ценят, и что нас не очень-то скупо расходуют. Я выскажусь совершенно откровенно: моя гордость побуждает меня думать, что я стою несколько больше того, во что меня ценят. В Гейдельберге я первый, а в союзе я все еще на третьей ступени. Я не знаю, кто вы, но готов охотно верить, что между вами есть люди лучше меня. Я охотно преклоняюсь перед теми, кто говорил от вашего имени, и чей голос, как мне кажется, я уже слышал сегодня вечером. Но я решаюсь утверждать, что среди вас, стоящих на высших ступенях союза, найдется немало таких, с которыми я, по меньшей мере, могу считать себя равным. Поэтому мне и показалось, что вы могли бы найти для нас какое-нибудь дело посерьезнее, что вы пускаете в дело руку там, где надо было бы пользоваться головой. Я сказал, что хотел. Завтра я буду действовать.
Тут один из семи, тот, который сидел повыше других и который до сих пор не сказал ни слова и не сделал ни одного движения, важным голосом медленно произнес:
- Самуил Гельб, мы тебя знаем. Тебя приняли в Тугендбунд после надлежащих испытаний. Почем ты знаешь? Быть может, то, что теперь готовится, является новым необходимым испытанием? Мы знаем твой высокий ум и знаем твою крепкую волю. Ты можешь, и ты хочешь. Но тебе достает сердца, веры, самоотречения. Самуил Гельб, ты внушаешь мне страх тем, что, вступив в наши ряды, ты руководствовался не жаждой общей свободы, а своей личной гордостью, что ты стремишься служить не общей нашей цели, а хочешь только воспользоваться нашей силой ради собственных интересов. Но мы боремся не из-за личных амбиций, мы тратим наши силы и терпим страдания ради религии. У нас нет ни малых, ни великих дел, ибо все у нас направлено к одной цели. У нас последний стоит первого. У нас есть только верующие. И предпочтение отдается только мученикам. Тебе отдают преимущество, потому что тебя предназначают на гибельное дело. Мы указываем тебе службу, ты же говоришь на это: зачем, почему? А ты должен был бы сказать: благодарю. Ты во всем сомневаешься, только в самом себе не сомневаешься. Мы нисколько не сомневаемся в твоей отваге, но сомневаемся в твоей добродетели. Вот из-за этого-то, быть может, ты так мало и продвинулся в "Союзе добродетели" (т. е. в Tugendbund).
Самуил с глубоким вниманием слушал эту важную речь. Она, видимо, поразила его, потому что после непродолжительного молчания он ответил на нее, но уже далеко не прежним тоном:
- Вы не так меня поняли. Если я сделал попытку дать себе перед вами надлежащую оценку, то это было сделано в интересах дела, а не в интересах деятеля. Отныне я предоставляю говорить за себя своим делам. Завтра я буду простым вашим воином, и ничем более.
- Хорошо, - сказал президент. - Мы рассчитываем на тебя. А ты сам положись на бога.
По знаку председательствующего человек, который ввел Самуила и Юлиуса, подошел к ним и повел их обратно. Они поднялись по тропинке, перебрались через развалины, вновь прошли мимо трех дозорных и вернулись в глубоко спящий Город. Через полчаса оба были в комнате Самуила в гостинице Лебедя.
Глава десятая На жизнь и на смерть
Теплый воздух майской ночи струился в открытое окно, и звезды, как влюбленные, утопали в мягком и тихом лунном сиянии.
Самуил и Юлиус молчали, они все еще были под впечатлением той таинственной сцены, при которой они присутствовали. У Юлиуса с этим впечатлением была неразрывно связана мысль об отце и о Христине. Самуил же думал только о самом себе.
Казалось, трудно было смутить надменного ученого, но, несомненно, глава этого верховного клуба почти произвел на него впечатление. Самуил думал: кто бы такой мог быть этот человек, говорящий так необычайно властно, начальник над начальниками, глава целого, члены которого исключительно принцы крови? Под этой маской Самуилу мерещился чуть не император.
О, стать со временем самому главой этой верховной ассоциации - вот цель, к которой надо стремиться. Держать в своих руках судьбу не каких-нибудь жалких созданий, а целых народов - какая завидная участь!
Так думал Самуил, вот почему строгое предупреждение незнакомого главаря так глубоко поразило его.
К ужасу и стыду своему Самуил сделал следующее открытие: он думал, что у него есть все выдающиеся пороки, на проверку оказалось, что у него одного из них не хватало, и даже довольно крупного: лицемерия. Неужели он является только полусилой? Как? Он позволил себе поступить неосторожно, гордо обнаружив свои надежды и свое значение перед людьми, которые, обладая сами властью, очевидно, не особенно желали принять в свое общество алчное и властолюбивое лицо. Какое ребячество, какая глупость!
- Решительно, - думал Самуил, - Яго - великий человек. Черт возьми! Когда играешь в карты, дело идет только о выигрыше во что бы то ни стало!
Он быстро вскочил с кресла, на котором сидел, и начал ходить по комнате крупными шагами.
- Нет, ни за что, - говорил он сам с собой, откинув голову, сжав кулаки и сверкая глазами, - нет: лучше неудача, чем лицемерие! В сущности, дерзость имеет большие преимущества перед низостью. Все-таки я подожду еще несколько лет, пока решусь сделаться Тартюфом. Останусь себе Титаном и попробую взять небо приступом, прежде чем попасть на него мошенническим образом.
Он остановился перед Юлиусом, который, закрыв лицо руками, казалось, был погружен в глубокую думу.
- Что ж ты не спишь? - спросил Самуил, кладя руку ему на плечо. Юлиус очнулся.
- Нет, нет, - заговорил он, - мне надо сначала написать письмо.
- Кому же? Христине, что ли?
- О, это невозможно. Под каким предлогом и по какому праву стал бы я писать ей? Нет, я собираюсь писать отцу.
- Но ведь ты страшно теперь утомлен. Ты ему напишешь и завтра.
- Нет, Самуил, мне нельзя откладывать этого, я сейчас же сажусь писать.
- Хорошо, - сказал Самуил. - В таком случае и я тоже напишу письмо этому великому человеку по тому же самому поводу. И напишу свое письмо, - прошипел он сквозь зубы, - теми чернилами, которые употреблял Хам, когда писал Ною. Для начала сожжем эти корабли.
И он продолжал уже вслух:
- Но сперва, Юлиус, мы должны условиться с тобой насчет одного важного пункта.
- Какого?
- Завтра мы деремся с Францем и Отто. Хотя решено, что они должны нас задеть, но мы можем, однако, заранее сами избрать себе противника - тем, что каждый из нас сам попадется своему избраннику, или будет избегать чужого. Самый сильный из них, безусловно, Отто Дормаген.
- Дальше?
- С нашей же стороны - твоя скромность может тебя в этом убедить - если кто из нас увереннее в своей шпаге, так это я.
- Возможно. А затем?
- Затем, мой дорогой, я думаю, что будет справедливо, если я займусь Отто Дормагеном, и я беру его себе. Следовательно, тебе остается Риттер.
- Иными словами, ты не вполне уверен во мне? Спасибо!
- Пожалуйста, не дурачься! Хотя бы в интересах Тугендбунда, если не в твоих личных, я желаю, чтобы все выгоды были на нашей стороне, вот и все. Тебе даже не за что быть мне обязанным. Помни, что Дормаген обладает одним, очень опасным приемом борьбы.
- Тем более! Я, во всяком случае, отказываюсь от неравномерного дележа опасности.
- Ах! Так ты еще и спесив? На здоровье! - сказал Самуил. - Но, разумеется, и я завтра также покажу свой гонор. Выйдет, что мы оба будем считать себя обязанными столкнуться именно с более опасным противником, каждый из нас будет стараться опередить другого и произойдет неловкая поспешность в вызове на ссору Отто. Окажется, что зачинщиками-то будем мы, роли перепутаются, и мы явимся ослушниками Союза…
- В таком случае, бери Франца и оставь мне Отто.
- Право, ты точно ребенок, - сказал Самуил. - Слушай, давай лучше кинем жребий.
- На это я согласен.
- Слава богу!
Самуил написал имена Франца и Отто на двух клочках бумаги.
- Честное слово, то, что ты заставляешь меня делать, просто дико, - говорил он, скатывая в трубочку билетики и мешая их в фуражке. - Как хочешь, но я все-таки не могу понять, чтобы человек ставил свою разумную и свободную волю в зависимости от какого-то слепого и глупого случая. Бери свой билетик. Если только ты вынешь Дормагена, то, вероятно, это твой смертный приговор. Ты сам, что называется, прешь на рожон, как баран под нож мясника, нечего сказать: славный первый шаг!
Юлиус уже начал было развертывать взятый им билетик, как вдруг остановился.
- Нет, - сказал он, - лучше я прочту его после того, как напишу отцу.
И он вложил билетик в библию.
- И я, пожалуй, сделаю то же самое, но только просто из равнодушия.
И Самуил опустил свой билетик в карман.
Потом оба сели друг против друга за письменный стол и при свете лампы стали писать.
Письмо часто служит характеристикой писавшего его. Прочтем же оба письма.
Вот письмо Юлиуса:
"Бесконечно дорогой и глубокоуважаемый батюшка. Я прекрасно сознаю и искренне чувствую все то, чем обязан вам. Не только знаменитым именем величайшего современного химика, не только значительным состоянием, приобретенным со славой работами, известными по всей Европе, но еще, и это главное, той безграничной и неисчерпаемой нежностью, которой Вы скрасили печальное мое существование, никогда не ведавшее материнской ласки. Верьте, что сердце мое преисполнено к Вам чувством признательности за Ваше обо мне попечение и за Вашу снисходительность. Благодаря им, я всегда сознавал себя вдвойне Вашим сыном и люблю Вас вдвойне: как отца и как мать.
У меня появилась потребность высказать Вам все это в ту минуту, когда мой внезапный отъезд из Франкфурта, несмотря на Ваши распоряжения, как бы обвиняет меня перед Вами в равнодушии и неблагодарности. Уезжая в Кассель, Вы запретили мне возвращаться в Гейдельберг. Вы желали послать меня в Иенский университет, где бы около меня не было Самуила, так как Вы боитесь его влияния на меня. Когда Вы вернетесь во Франкфурт, Вы будете сердиться на меня за то, что я воспользовался Вашим отсутствием, чтобы уехать сюда. Но сначала выслушайте меня, мой добрый батюшка, и тогда Вы меня, быть может, простите.
Сказать Вам, что меня снова привело в Гейдельберг? Отнюдь не неблагодарность или желание ускользнуть, но неотступный долг. В чем именно он состоит, я не могу Вам этого открыть. Ответственность занимаемого Вами положения в обществе, и Ваши служебные обязанности не позволяют мне говорить, оттого, быть может, что они же не позволили бы Вам и молчать.
Что же касается влияния на меня Самуила, то я его и не отрицаю. Он, действительно, так умеет подчинить себе мою волю, что я чувствую свое бессилие противостоять ему. Его влияние, быть может, - и неотразимое, и дурное, и даже роковое, но оно мне необходимо. Я, как и Вы, знаю его недостатки, но моих недостатков Вы не видите, я сам их чувствую. Я смирнее и мягче его, но у меня не хватает ни решительности, ни твердости духа. Все мне быстро надоедает и становится скучным, я часто устаю. Я спокоен вследствие малодушия, а нежен по флегматичности. Ну вот Самуил и заставляет меня встряхиваться.
Мне кажется, страшно даже выговорить, что Самуил со своей неутомимой энергией, со страстной настойчивостью даже необходим для моей апатичной натуры. Мне кажется что я только тогда чувствую, что живу, когда он бывает со мной. Когда же его нет, я едва прозябаю. Его власть надо мной безгранична. Первый толчок моим действиям всегда дает он. Без него у меня опускаются руки. Его язвительная веселость, его злой сарказм, как-то волнуют мою кровь. Он точно опьяняет меня. Он это знает и злоупотребляет этим потому, что в его сердце нет места ни любви, ни преданности. Но что поделаешь? Разве можно укорять в жестокости проводника, который старается растолкать замерзающего путешественника, занесенного снегом? Разве можно сердиться на горькое питье, которое жжет вам губы, когда только оно одно может вывести вас из оцепенения? И что бы Вы предпочли для меня: смерть или водоворот жизни?
Впрочем, мое путешествие нельзя назвать бесцельным. Я возвращался через Оденвальд и посетил великолепную местность, которую никогда не видал до сей поры. В следующем письме я Вам опишу впечатления, оставшиеся у меня после этой восхитительной поездки. Я поверю Вам все свои тайны, Вам, моему лучшему другу. В Оденвальде я нашел один домик, а в домике… Надо ли Вам говорить об этом? Не будете ли Вы также смеяться надо мной? Тем более, что именно в настоящее время я не хочу, вернее, не должен воскрешать в своей памяти этот образ…
Возвращаюсь к сути моего письма. Простите мне мое непослушание, батюшка. Уверяю Вас, что в эту минуту мне необходимо знать, что Вы меня прощаете. Боже мой! Мои таинственные намеки, вероятно, взволнуют Вас? Дорогой батюшка! Если наша судьба действительно в руках божьих, то я прибавлю к этому письму успокаивающее Вас слово. Если же я ничего не прибавлю… если я ничего не прибавлю, то Вы меня простите, не правда ли?…"
Уже давно Юлиус боролся с одолевавшей его усталостью. Но на этой фразе перо выскользнуло у него из пальцев, голова склонилась на левую руку, глаза закрылись, и он заснул.
- Э! Юлиус! - окликнул его Самуил, заметивший все это.
Но Юлиус спал.
- Слабая натура! - пробормотал Самуил, отрываясь от письма. - Какие-нибудь восемнадцать часов, проведенных без сна, могут его вконец обессилить. Закончил ли он, по крайней мере, свое послание? Ну-ка, посмотрим, что он пишет отцу?
И он без церемонии взял письмо Юлиуса и прочел его. Когда он дошел до того места, где говорилось о нем, на его губах появилась злая усмешка.
- Да, - сказал он, - ты принадлежишь мне, Юлиус, и даже в большей степени, чем вы оба полагаете, ты и твой отец - вот уже два года, как я властвую над твоей душой, а в настоящую минуту, может быть, и над жизнью. Кстати, можно сейчас же и проверить это. Он вынул из кармана свой билетик и прочел: Франц Риттер.
Он захохотал.
- Выходит, что жизнь и смерть этого мальчика в моих руках. Стоит мне только оставить все в прежнем положении, и Отто Дормаген зарежет его, как цыпленка. Он спит, я могу вытащить из библии его билетик, а на место его положить свой, тогда с Францем он еще справится. Сделать это? Или нет? Черт знает! Ничего не могу придумать! Вот такое именно положение в моем вкусе! Держать в руках своих, как какой-нибудь стакан с костями, жизнь человеческого существа, вести игру на жизнь и на смерть - это интересно! Будем продолжать это упоение богов. Прежде чем решиться на что-нибудь, я допишу письмо, разумеется, менее почтительное, чем письмо Юлиуса, хотя у меня естественные причины для почтительного отношения к знаменитому барону точно такие же, как и у Юлиуса.
Письмо Самуила, действительно, было довольно дерзкое.
Глава одиннадцатая Credo in hominem…
Вот отрывок из письма Самуила:
"Есть во Франкфурте узкая, темная и грязная улица с прескверной мостовой, улицу эту сдавили два ряда полуразвалившихся домов, которые шатаются, как пьяные, и касаются друг друга верхними этажами. Пустые лавки ее выходят на задние дворы, заваленные ломом железа и битыми горшками. Эту улицу к ночи запирают накрепко, как притон зачумленных: это еврейский квартал.
Даже солнце никогда туда не заглядывает. Ну а Вы оказались менее брезгливым, чем солнце. Однажды, каких-нибудь двадцать лет тому назад, Вы забрели туда и, проходя увидели поразительно красивую молодую девушку, сидевшую с шитьем на пороге одного дома. Вы, разумеется, начали туда наведываться.
В то время Вы еще не были известным ученым, которого прославила и обогатила Германия, но Вы были молоды и очень умны. А у еврейки было очень нежное сердце. Разумеется, не Вы скажете мне, какой получился результат от соединения ее сердца с Вашим умом.
Но я-то знаю, что я родился год спустя после Вашего знакомства, и что я - незаконный.
Впоследствии мать моя вышла замуж и умерла где-то в Венгрии. Я же знал только своего деда, старика Самуила Гельба, который воспитывал сына своей единственной дочери.
Что же касается моего отца, то, вероятно, я встречал его, но он вида никогда не подавал, что знает, кто я такой. Никогда, ни при ком, даже наедине со мной, он не признавал меня за сына, и не раскрывал мне своих объятий. Никогда, ни разу не шептал мне слов: дитя мое.