Богословские досуги - Алексей Бодров 7 стр.


Богослов: Тупик современной цивилизации в том, что НЕТ СТЫДА! Сто лет назад Владимир Соловьев написал свой труд "Оправдание добра" и сделал вывод, что добра (в сторону Профана) духовного становится больше. И одним из условий моральности человека для русского философа была способность к чувству стыда. Он не мог предвидеть, что это моральное качество редуцируется до полного бесстыдства. Не стыдно лгать, убивать, насильничать, предавать, заголяться, ведь для этого есть какой-то обоснованный мотив, возможно, прецедент, а может быть, мода. Конечно, есть и пуритане, но они должны быть терпимы к тем, кто требует свободы самовыражения. Не стыдно самовыражаться: есть только "Единственный и его собственность"! А что являет собой эта собственность по существу, каковы ее качества?.. При этом и ближних в счет не берем – это обыватели и мещане с отстойной моралью… Прав Ницше по отношению к современному массовому обществу – для него Бог умер. И осталось одно маленькое и жалкое биосоциальное существо, которое уже разложили не только по органам, как в анатомических театрах Ренессанса, а по клеточкам и генам. Скоро найдут еще что-нибудь наноразмерное, но не найдут там ЧЕЛОВЕКА. А ведь на пути технического прогресса можно потерять ЧЕЛОВЕКА безвозвратно. Мы сейчас к этому очень близки: биосоциальные существа в погоне за научными открытиями никто и ничто не может остановить. Ведь если Бога нет, то все дозволено.

Ученый (с сарказмом): Повеяло дымом от костров инквизиции! Вы претендуете вновь обрести право на то, чтобы выдавать индульгенции, только теперь нам, ученым?

Богослов: Не стоит делать такие прямолинейные выводы. Но вы не будете спорить, что результат современной цивилизации таков: человек привык ни в чем себе не отказывать. А здесь, на необитаемом острове, выясняется, как многое из того, к чему он стремится, ему не очень-то и нужно, чтобы спастись.

Профан: У меня, во всяком случае, есть желание поскорее убраться с этого острова.

Богослов: Но чем же здесь плохо?

Ученый: Тем, что заняться нечем, кроме наших бесполезных разговоров. Впрочем, вам, господин Богослов, повезло: у вас все равно есть кому проповедовать, а вот мы с Профа… – с Профи – лишены возможности вернуться к привычным занятиям.

Богослов: Человек свободен! И эта свобода становится очевидной, когда некому его чем-либо занимать. Прогресс – это лучший способ занять человечество до скончания веков: человек будет работать на прогресс, потреблять его плоды, думать, что делать с отходами этого прогресса и его последствиями.

Ученый: Вы скептически относитесь к прогрессу, но у вас был мобильный телефон и ноутбук. Что же это? По-моему, лицемерие.

Богослов: Важно не то, что есть у человека, а как он к этому относится. Для меня это были неизбежные средства коммуникации в современном мире. Но свое общение с людьми я вполне могу строить и без них.

Ученый: Сомневаюсь, что это будет также успешно. Современные технические устройства – это результат человеческого интеллектуального прорыва. Задумайтесь: все ученые сообща создали грандиозную научную картину мира, в которой все меньше становится неизвестных истин. Именно ученые позволили человеку постичь сущность мира, в котором он живет, законы этого мира и понять самого человека и подарить ему новые возможности для благополучной жизни здесь, на земле.

Богослов: Знаете ли, меня очень смущает это понятие "научная картина мира". Как будто кто-то нарисовал мир и повесил эту плоскую картинку на стену. Мир намного сложнее, чем это плоское представление о нем.

Ученый: Могу возразить, что понятие "картина мира" условно. Но наука действительно объяснила очень многое для современного человека, не считаться с этим нельзя.

Богослов: Заметьте, что чаще всего это условные схемы и модели, особенно когда речь идет о сложнейших процессах. Они принимаются на веру как допущения и не могут быть проверены опытным путем. А вы задумайтесь: внял ли человек этим объяснениям или принял их на веру, как некие аксиомы, а то и вовсе зазубрил, чтобы получить положительную оценку и соответствующий документ, без которого невозможна успешная социальная карьера.

Профан: Вы вообще о чем?

Ученый: Об аттестате, дипломе, справке – документе об образовании.

Профан: А я-то думал… Хотя без этих бумажек сложно найти приличную работу.

Ученый: Но посмотрите на современную литературу – она изображает жизнь современного человека многопланово, в разных ракурсах. В ней, конечно, много иронии, но это результат того скепсиса, который должен быть вам понятен.

Богослов: У нас много говорят о Шелевине и Ворокине, спорят, восхищаются, ругают. Но ведь их творчество – комфортная ниша на литературном склоне. Впрочем, нет! Склон предполагает верх и низ, а здесь ровное пространство – поле. Только это не то поле, которое "сердца человеческие, на котором Дьявол с Богом борется", это поле равных возможностей для самореализации себя любимого. Нужно только найти место, на котором растут "спросовые" идеи, поставить трубу и качать по ней то, что, простите за выражение, "пипл схавает". Шелевинский прием очень однообразен: реализованная метафора, которую можно заполнить парой-тройкой занимательных сюжетов с идеями поруганного патриотизма. Его роман "Освященная книга ню" – очередная насмешка над системой, но не очень смешно: к ЛЮДЯМ это не имеет никакого отношения. Очередные шелевинские "маски-шоу". Что-то человеческое промелькнуло в его "ПДД" и рассказах того времени, но, видимо, "люди кончились" для модного автора, а масок еще много осталось.

Ученый: Не любите вы современную литературу, а еще больше литераторов. А как же Великие Дедушки?

Богослов: Великие Дедушки почили на каменистых склонах трудного и нелегкого пути из Ада в Рай. Нам тот каньон уже недоступен: господство плоскости. Все, что выходит за ее измерения, – какой-нибудь страшный ИЗМ. Даже реализм опасен: ведь патриотизм будет идти рука об руку с национализмом, героизм с терроризмом, далее по списку. Но, на наше счастье, все знаки уже расставлены! Мы прекрасно знаем, где плюс, а где минус. Следовательно, неизбежно, что более скучного, чем современный реализм, придумать нельзя.

Профан: Почему? Мне, например, очень нравятся реалити-шоу.

Богослов: Это к искусству отношения не имеет. Реализм предполагает изображение человеческого характера в его развитии, взаимообусловленность человека и среды, но в русском классическом реализме человек всегда был больше того, что отводила ему среда, условности эпохи, этим и был интересен. Человек велик только в сопоставлении с Богом или дьяволом, при условии, что между этими полюсами бездна. В такой проекции и Макбет велик, так же как и князь Мышкин. А современные герои теряются на бесконечной плоскости фэнтези.

Профан: Меня достали ваши умные разговоры. Лучше подремлю, только сильно не кричите. До рукоприкладства, я надеюсь, не дойдет.

Ученый (кивнув в сторону уснувшего Профана): А знаете, что сближает нас? Мы имеем мало шансов быть понятыми. Можем ли мы говорить на одном языке с профанами? А найти общий язык весьма проблематично. Для большинства познание мира и себя не выходит за рамки здравого смысла, но наука не может оперировать языком обыденности. Следовательно, современному ученому трудно быть понятым.

Богослов: Для нас это тоже проблема. Ведь язык богослужения не всем понятен.

Ученый: По-моему, эта проблема легко решаема: переведите тексты на современный язык.

Богослов: Язык обыденности не может нести сакральный смысл, без него обряд церковный становится лишь функцией, а не таинством.

Ученый: Очевидно, что у нас нема ло общего: науку и богословие объединяет иерархичность, традиционность, авторитет. К тому же и науке, и богословию не чужд пафос бескорыстного служения истине.

Богослов: И не забудьте, что вера в науке столь же сильный импульс, как и в богословии. При этом одно не противоречит другому.

Ученый: С этим действительно сложно спорить.

Профан (потягиваясь): Надо бросать споры и заняться делом. Я знаю, как мы можем спастись. Надо сделать плот! Я смогу, если поможете, господин Богослов. И желательно не только молитвой.

Богослов: Конечно, я в детстве жил в деревне, и физический труд мне хорошо знаком. Но уверен, что молитва нам не помешает.

Ученый: Я тоже могу помочь.

Профан: Да куда уж вам!

Ученый: Прошу не оскорблять меня на том основании, что я женщина. Я увлекаюсь экстремальным туризмом, так что мои навыки тоже пригодятся, не сомневайтесь. К тому же я смогу высчитать направление пути. Главное – успеть до сезона штормов.

Профан (с добродушным смехом): Оказывается, нас объединяет одно общее желание спастись.

Ученый: Вся история человечества – это одна большая метафора спасения. Не так ли, господин Богослов?

Богослов: Безусловно! Но думаю, что это не метафора, а смысл человеческого бытия.

Проблемы перевода
Наталья Трауберг
Профессия – переписчик

Наверное, многие подумают: "Это называется рирайтер" – и ошибутся. Так называется не "это", а что-то значительно более логичное. Какой-то человек, разбирающийся в своем непосредственном деле, коряво говорит или пишет. Другой придает его речи внятность, а то и блеск. В пределе – Моисей и Аарон.

Переписчик – совсем другое, странное, новое занятие. Берешь текст, полный ошибок, особенно – связанных с реалиями; синтаксически – рыхлый, если не хуже; лексически – насыщенный иностранными словами, а то и чем-то вроде фени. Смотришь на оригинал, сначала надеешься править, потом, махнув рукой, переводишь… С той помехой, что права на ошибку уже нет, себя править негде, надо вписывать между строк или на полях.

Если оставить, как было, так и напечатают. Некоторых писателей уж очень жалко! Конечно, всех не перепишешь, но – пытаешься.

Кто же и как создает первоначальный текст? Этого я еще не поняла. Почти все они – очень милые; почти все – настороженно-обиженные. Это прискорбное качество способствует тому, что большое невежество пробуют погасить большими претензиями.

Претензии приводят к достаточно печальным результатам: человек, не знающий что Неро – это Нерон, Фило – Филон, Дувер – Дувр (все примеры из жизни), берется не за чтиво для лотков, а за любой, просто любой текст – религиозный, философский, сложнейшего писателя. Текст требует огромного опыта, сомнений, самопроверок, тончайшего вслушивания, – а его гонят на компьютере, часто даже не прочитав (тоже из жизни).

Прямые ошибки, все эти "голос черепахи" (turtle в данном случае "горлица"), "король Саул из Тарса" ("Савл Тарсянин"), "у Нанка Димиттиса" (Nunc Dimittis – "ныне отпущаеши") – далеко не самое страшное. Ошибки есть у всех, пусть не такие дикие. Много десятилетий в прекрасных переводах мы читали о "кролике по-валлийски", думая, что это блюдо из кролика, а не гренки с сыром. Недавно я перевела crêpe suzzete как "шелк", тогда как это "блинчик". Ничего хорошего здесь нет, проверять надо все, но нужен в этих случаях не переписчик, а обычный редактор.

Страшное начинается (да и кончается) в ткани текста, в его синтаксисе. Желая сделать текст живым, современным и т. п., уснащают его "крутыми" словами, и отсутствие слуха мгновенно мстит, поскольку даже в этом стиль не выдержан. Больше всего украшений – из лексикона контркультуры (который, как сказала бы Тэффи, уже "прошлогодний стиль нуво"), но есть и феня в прямом смысле слова, и говорок 50-60-х с отсылками к "Двенадцати стульям", и что угодно. А фраза висит, она несоразмерно длинна, в ней есть пассивы, цепочки родительных падежей, глаголы-связки, все признаки канцелярита, и венец его – комки отглагольных имен. Сюда уже никакой сленг ни живости, ни блеска привнести не может.

Перевод – профессия, которой долго и тяжко учатся, прочищая слух, ставя голос или, если хотите, разрабатывая руку. Переводчика можно сравнить не только с певцом или пианистом, но и с актером или с очень кропотливым реставратором. Ни у одного из этих людей при любом даровании искусство без ремесла не устоит.

Диапазон этого ремесла располагался между очень вольным пересказом и подстрочником (как труд Кирилла и Мефодия), авторство же особой значимости не имело. Когда-то люди помнили, что выпячивать себя неловко, стыдновато. Если кто-то и хотел, чтобы все его заметили, приходилось это скрывать или прикрывать. Даже пересказ часто не подписывали. Сейчас таких желаний не скрывают. Но, с другой стороны, и перевод уже той роли не играет (каждый может писать и читать что угодно), а заметных людей стало столько, что они как бы и незаметны.

Существует и более чистое побуждение – заработать на детей и зверей. Однако и это невозможно. Переводчики (как поэты в современных западных странах) должны иметь еще и другую профессию; я вот – переписчик для иностранных издательств. Могут спросить: значит, оттуда такие переводчики не уйдут? Да, наверное, но там часто и фамилий наших не пишут, а в русских издательствах скоро останутся только те, кто жить не может, если какой-то писатель не зазвучит по-русски. Но тут и темп работы иной, и вообще все. Издательства наши платят все меньше и все реже, становясь чем-то вроде хорошо оснащенного и безопасного самиздата.

"Малый остаток", то есть переводчики ради перевода, сохраняется, особенно здесь. Мы еще не отвыкли от своей особой роли – вроде миссионеров. Когда и кто отвыкнет, не знаю, но пока этого нет. Часто говорят, что на Западе вообще нет таких миссионеров, и снова ошибаются. Один из них – Дороти Сэйерс, последние 13 лет своей жизни (с 1944-го по 1957-й) переводившая Данте, чтобы англичане прочитали "Божественную комедию" не только со всей ее мудростью, но и со всей смиренностью, со всем юмором. Глубоко почитая Дороти Сэйерс, закончу свою заметку ее словами о ремесле: "Вспомним, что средневековая гильдия подчеркивала не только долг хозяина по отношению к работнику, но и долг работника по отношению к работе".

Наталья Трауберг
Королевский злодей

Недавно я написала, что перевод умирает, но вскоре одумалась. Скорее он сохраняется на крохотном островке, а может ли и должен ли распространиться, не знает никто. Сейчас вокруг него резво бурлит море плохого, непрофессионального, массового перевода.

Наверное, вы помните присказку: "На скрипке играешь?" – "Не знаю, не пробовал". Конечно, подобие не полное; человек, никогда не переводивший, может перевести блестяще – но только в том случае, если он хорошо пишет на своем языке. Правило это действует в одну сторону. Люди, неплохо пишущие, иногда переводят ужасно, их держит буква оригинала. И другое: как любой мастер, ремесленник, на одном вдохновении переводчик не продержится.

Всякому ясно, что неуклюжая речь мучительна, она мешает и раздражает, даже если читающий не понял, в чем дело. Не стоит говорить и о том, что проповедь или что-то ей подобное такая речь гасит напрочь. А вот несомненно стоит – об особом сходстве переводческого ремесла с "духовным деланием".

Перевод труден, просто физически тяжек. Перевод требует редкой собранности и отрешенности, а за неокупленные взлеты жестко мстит. Перевод – борьба с энтропией, круг по лицу бездны. Перевод предельно смиренен; если мы сами не распыхтимся, он не превозносится и не ищет своего. Наконец, перевод сочетает полное подчинение с полной, летящей свободой. Он – как хождение по канату, достаточно узкому пути.

Один литовский священник говорил, что Евангелие не принимают впрямую, потому что это "накладно". Накладно и всерьез переводить, то есть начать, решиться, дальше, кроме трудов, будет несравненная радость. Как и с Евангелием, в крохотном подобии, люди честно не знают, что надо идти путем зерна. Что там, сел – и чеши! Получается текст, неприятный, как поддельная вера. Никакие сердца он жечь не может.

Свойства его назвать нетрудно. Если мы переводим с европейских языков, появятся скопления отглагольных имен, пассивы, связки, цепочки родительных падежей. Не будет воздуха русской фразы – личной формы глагола, но переводчик об этом не знает.

Узнать он может, этому учат. Проверив слух, читают лекции, которые мы в Библейско-богословском институте называли апофатическими – как не надо. Это – предел, закон. Перевод живет благодатью – ритм, например, просто слышишь, – но есть сетка, ниже которой падать нельзя. Если привыкнуть к ней или хотя бы помнить о ней, статьи переводить можно.

Теперь – самое важное. Относить это надо к себе. Вот притча, рассказанная Промыслом. Один человек просто пылал, возмущаясь чужим переводом. Спорили, призывали к милости – ничего! Тут его собственный перевод попал к редактору, и тот с удивлением увидел слова "королевский злодей Лоурдес". Значило это вот что: перечисляя чудесные исцеления, автор вспомнил "королевскую болезнь", золотуху, которую лечили наложением рук, и Лурд ("king’s evil, Lourdes"). Презрев запятую и смысл, переводчик написал про злодея.

Нет, дело не в ошибке, они бывают у всех. Слова легко заменить, дыхание текста – в синтаксисе, а человек нелеп и слаб. Но помни хотя бы, что сам ни от чего не застрахован! Прежде, чем начнешь негодовать, оглянись на себя.

Евгения Смагина
Дом, который построил Джон Буль
(О некоторых особенностях перевода с современных западных языков)

Наталье Леонидовне Трауберг с почтением к юбилею.

16 октября 1998 г.

Вот дом, который построил Джон Буль.
А вот – перевода незыблемый принцип,
который глубоко в основе таится
дома, который построил Джон Буль.
А вот – ужасное слово "который",
которое портит всю фразу повтором.
который допустит плохой переводчик
который упорно усвоить не хочет –
который уж год! – тот незыблемый принцип,
который в которой основе таится
дома, который построил Джон Буль.

А вот – докучное слово "что"
что тоже нельзя повторять ни за что,
что так исказит предложение сложное,
что будет его и понять невозможно, и
что критик воскликнет, забыв про манеры:
"Что с вами стряслось, досточтимые сэры,
что вы позабыли незыблемый принцип,
что издавна в самой основе таится
дома, что тоже построил Джон Буль?"

Назад Дальше