Удивительно ли, что век, умудрившийся свести смех к мраку и злобе, утерял дар смеха? В нашей литературе и искусстве, может быть, больше юмора, но смеха в них меньше. По вине ли недоброй теории или чего другого, веселье стало печальней, стало суше, если не злее. В наше время не возражают против улыбки, но терпеть не могут смеха. Разница между улыбкой и смехом сводится к трем пунктам. Во-первых, улыбка легко переходит в усмешку. Во-вторых, улыбка – дело частное, даже субъективное, а смех совместен и объективен; может быть, смех – один из последних пережитков свободной воли. И наконец, смех беззащитен, смешон, человечен до смирения. Нашу стадию культуры можно определить так: люди улыбающиеся критикуют людей смеющихся. В любом современном романе вы прочитаете: "Григсби вздернул подбородок и высокомерно улыбнулся". Но долго придется вам искать роман, в котором написано: "Григсби откинул голову и высокомерно захохотал". В ту минуту, когда Григсби настолько забудет о своем достоинстве, что захохочет, он потеряет хоть часть своего пресловутого высокомерия, за которое его так ценят в лучшем обществе и так хотят отлупить в худшем. Ошибается тот, кто думает, что в мире стало меньше жестокости с тех пор, как стало меньше старых добрых драк. Просто теперь только Григсби имеет право на жестокость, а люди попроще и посмирнее не имеют права побить его. В уме улыбающегося Григсби во много раз больше жестокости – больше злости, попросту говоря, чем в душе замахнувшегося сапогом Уэллера или пишущего к нигу Дик кенса. В том-то и дело, что см ягчение манер не смягчило чувств. Приходится признать, что в наши дни и в помине нет того дружелюбия, которое звенело в грубом кабацком хохоте. В те времена люди могли, конечно, невзлюбить чужака или изгоя. Но друг друга они любили куда сильнее, чем наши интеллектуалы. В стране бретгартовских головорезов, размахивающих ножами и пистолетами, или в погребке, где м-ра Бардла треснули бутылкой по голове, было больше чувств, или, если хотите, сантиментов, чем в наших интеллектуальных кружках, где души одиноки, как головы в дантовом аду, вмерзшие в лед. Да, в споре Улыбки и Смеха я – на стороне Смеха. В нем сохранилось что-то от древних уз вдохновения и веры, он размораживает гордых, рассеивает мрак тайны, и люди забывают о себе перед лицом того, что выше их, того, перед чем они не могут устоять. Святой любит хорошие вещи и отказывается от них; сноб принимает их и презирает. Но когда он услышит что-нибудь уж очень хорошее, даже он не может сохранить презрение. В этом чудовищном случае даже он, сноб, не улыбается, а хохочет.
Перевела с английского Наталья Трауберг
Пепем Г. Вудхауз
Несколько слов о юморе
Внимательный читатель, конечно, заметил, что рассказы мои в сущности – юмористические; и теперь самое время предложить ему очерк о юморе, который просто обязан рано или поздно написать каждый член нашей гильдии.
В XVI веке "юмор" определяли как "смущение в крови" и, хотя делали это, скорей всего, из вредности, не так уж ошибались. Правда, я бы сказал "смещение". Чтобы стать юмористом, надо видеть мир не в фокусе, другими словами – страдать небольшим косоглазием. Тем самым вы относитесь несерьезно к очень важным установлениям, а люди хотят в них верить и тоже смотрят на вас искоса. Статистика говорит нам, что 87,03 % косых взглядов обращены на юмористов. Солидный человек все время боится, как бы мы чего не выкинули, словно нянька, чей питомец проявляет склонность к преступности. Возникает та напряженная неловкость, какая царила в замке, когда по нему бродили шуты. Полагалось их как-то использовать, но особой любви они не вызывали.
– И что он порет? – шептал жене король или, скажем, граф. – А ты еще его подначиваешь! Вот утром, с этими воронами…
– Я просто спросила, сколько ворон уместится в жилете бакалейщика. Так, для разговора.
– А что вышло? Звякая, как ксилофон, он покрякал – ненавижу эту манеру! – и ответил: "С утра – добрая дюжина, а если светит Сириус – поменьше, роса вредна при цинге". Ну что это такое?
– Это юмор.
– Кто тебе сказал?
– Шекспир.
– Какой еще Шекспир?
– Ладно, Джордж, успокойся.
– В жизни не слышал ни про каких Шекспиров!
– Хорошо, хорошо. Неважно.
– В общем, ты ему скажи, чтобы он ко мне не лез. А если еще раз треснет этим поганым пузырем, я за себя не отвечаю.
Юмористы чаще всего – люди мрачные. Причина в том, что они ощущают себя изгоями или, скажем так, экземой на теле общества. Интеллектуалы презирают их, критики кое-как терпят, ставя вне литературы. Люди серьезны, и на писателя, не принимающего их всерьез, смотрят с подозрением.
– Вам все шуточки, а Рим-то горит! – укоризненно замечают они.
Лучше бы жалеть юмористов, лелеять, они ведь очень ранимы. Огорчить вы их можете в одну секунду, спросив: "Что тут смешного?", а если все-таки засмеялись – сказав, что они, в конце концов, "просто юмористы". Слова эти бьют их наповал. Засунув руки в карманы, выпятив губу, они поддают ногой камешки, сопоставляя свою участь с участью бродячей собаки.
Вот почему в наше серое время трудно найти смешной рассказ, не говоря о пьесах. Драматурги соревнуются в мрачности. Поскольку десять пьес из двенадцати с треском проваливаются, можно предположить, что они неправы. Если бы, поступившись весом и важностью, они стали помягче и повеселей, всем было бы лучше. Нет, я не против кровосмешений и безумия, но всему своя мера. Смех тоже не повредит.
В театре давно уже не смеются. Там слышишь только тихий, свистящий звук, который издают встающие дыбом волосы, да резкое кряканье, когда актеры произнесут одно из тех коротких слов, какие прежде употребляли в кабаках низшего пошиба. Вспомнить смешно, что, когда слово "черт" впервые прозвучало на Нью-Йоркской сцене (если не ошибаюсь, в пьесе Клайда Фитча), поднялось Бог знает что: вызвали полицию, а может, и войска.
Конечно, переход будет медленным и нелегким. Поначалу, услышав смех, зрители решат, что кому-то стало плохо, и зашепчутся: "Врача, врача!" Но понемногу привыкнут, и мы снова ощутим в зале не похоронную атмосферу, а что-то более приятное.
Самый печальный юмор в наши дни, я думаю, русский. Чего вы хотите? Когда живешь в стране, где всю зиму надо тереть снегом посиневший нос, особенно не разрезвишься, даже при помощи водки.
Хрущева, по-видимому, считали заправским шутником (тот, кто так не считал, живя при этом в Москве, таил свои чувства), но ограничивался он эйзенхауэровской шуткой о гольфе и русскими поговорками. Если есть на свете что-то безрадостней русской поговорки, прошу мне об этом сказать. "У нас, – сообщал он своим соратникам, – говорят: курица переходит дорогу, а умный человек боится разбойников". Тут лицо его трескалось поперек, глаза исчезали, как устрицы, когда их тушат – и соратники догадывались, что, если на секунду запоздают со смехом, следующая их работа будет в Сибири. Может быть, придет время, когда Россия обратится к историям о муже и жене или двух ирландцах на Бродвее, но я в этом не уверен.
Перечитал – и заметил, что, по забывчивости, так и не определил, что такое юмор. (Авторы и лекторы вечно спрашивают: "Почему мы смеемся?" Если я отвечу, хорошенький у них будет вид!) Итак, определить я забыл. Лучше приведу слова из книги д-ра Эдмунда Берглера "Чувство юмора".
Вот, пожалуйста: "Смех – защита против защиты. Обеими реакциями мы обязаны неосознанному эго. Жестокость суперэго снимается тем, что мы обращаем кару в удовольствие. Суперэго упрекает эго и за такую подмену, а это создает новую защиту, образуя тем самым триаду, в которую входит смех".
То есть как – непонятно? Ну знаете! Молодец, Эдмунд. Так и держи, и не дай тебе Бог засмеяться.
Перевела с английского Наталья Трауберг
Религия и наука
Александра Семенова
Вынужденные диалоги
Предыстория: на необитаемом острове в ожидании спасения оказываются Богослов, Ученый и Профан. Так как природа позаботилась об их крове и пище, то в свободное время герои позволяют себе порассуждать, так как иных развлечений немного.
Профан: Скучновато! Хоть бы с нами оказался Малахия Андреев…
Ученый: Сомневаюсь, что он просто так, без гонорара, стал бы Вас веселить.
Профан (удивленно): Да?! (подумав) Очень может быть… А жаль… Я привык после трудового дня отдохнуть на фоне телевизора.
Богослов: У вас есть уникальный шанс отдохнуть на фоне этого великолепного пейзажа. Нечасто, думаю, вам приходилось днями ничего не делать и наслаждаться свободой от суеты и будничных забот.
Профан: Знаете ли я – профи! (Ученый и Богослов переглянулись.) Я зарабатываю, чтобы потом интересно отдохнуть, а здесь вынужден тупо смотреть на этот океан и ждать спасения.
Ученый: Зачем же ждать спасения, можно самим выбраться отсюда, надо только подумать как. Вы не согласны, господин Богослов?
Богослов: Спасение – это духовный путь человека от его рождения и до скончания дней. Его нельзя ждать, к нему можно только стремиться, постоянными усилиями приобретая хотя бы малый шанс на него.
Ученый: Тогда мы никогда не выберемся с этого острова, а надежда на то, что нас спасут, очень мала, судя по высоте солнца, мы находимся далеко в стороне от путей сообщения. А в огромном океане этот островок может быть не замечен никем. Так что наше спасение зависит только от нас. Или в стремлении к спасению души Вы готовы пожертвовать своим телом?
Богослов: Зачем же делать столь категоричные выводы?! Наше спасение с этого острова – лишь малый эпизод нашей жизни, в которой человек чаще всего не помнит самого себя. И может быть, этот остров – это подарок свыше, чтобы мы постигли всю красоту и благолепие жизни.
Профан: Благо чего? Лепки?
(Ученый расхохотался)
Богослов (вздохнув, терпеливо пояснил): Благолепие жизни. Благолепие – это величественная красота.
Профан: Как-то мудрено вы изъясняетесь. У меня вообще впечатление, что мы, простые люди, вас вовсе не интересуем. Живете в своем замкнутом мире какими-то своими отжившими представлениями.
Ученый: Наследие Средневековья… Странно, что в XXI веке оно преследует нас и даже претендует на авторитетность и значимость. Возможности современной науки восхищают любой просвещенный ум. Еще немного, и биотехнологии подарят человеку вечную жизнь на земле, зачем же нам тогда Бог, а тем более дьявол.
Бог ослов: Но ведь современная наука как смертельно опасная игрушка!
Ученый (снисходительно улыбаясь): Вы не правы, коллега по несчастью. Это суеверие и страхи, порожденные невежеством.
Бог ослов (с жаром): Конечно, для вас – это суеверие! Но что мы видим?! Век инженерных технологий сменился информационным, а теперь на пороге биотехнологии: да здравствует СТЯЖАТЕЛЬСТВО вечной жизни на земле! Зачем вам Бог, а тем более дьявол…
Ученый: Нам действительно ни Бог, ни дьявол не помогут. Можно согласиться с гипотезой, что Бог создал этот мир, неважный, надо сказать, с болезнями и катастрофами и тому подобным, но преобразить мир и сделать совершенным должны мы. Это прекрасная цель для человечества, стремящегося к прогрессу.
Профан: (раздраженно): Этот ваш прогресс у меня в печенках: только разоришься и освоишься с какой-нибудь штуковиной, как тут же предлагают что-нибудь новое, усовершенствованное: сам черт ногу сломит.
Богослов (поморщившись): Ученые, к сожалению, никогда не задумывались, что все их блестящие открытия ничего не меняют в сущности: люди все так же потребляют ноу-хау и даже не знают, как много интеллекта и труда в них заложено. Для большинства это все та же дубина или палка-копалка, которой они раньше осваивали мир, а теперь решают свои бытовые проблемы. Их современные дома по существу ничем не отличаются от первобытных пещер: там находится семья, там есть очаг, еда, одежда. Там можно укрыться от непогоды и неприятеля. Что же меняется по существу?! Ничего, к сожалению. Даже способы войны стали изощреннее и чудовищнее в своем цинизме. Наши первобытные предки были намного гуманнее, он и не мечтали уничтожить полмира, а то и весь мир, как об этом красочно повествуют блокбастеры.
Ученый: Вы предлагаете вернуться в пещеры?
Богослов: В катакомбах укрывались первые христиане от преследования римской властью. В антиутопиях люди прячутся от тотального комфорта и назойливости цивилизации. Важно не где человек живет, а как. Жизнь первых христиан была наполнена светом веры. Их духовное подвижничество, описанное в житиях, восхищает.
Профан: По мне так скучища и тот же ужастик!
Богослов: Вы читали жития?
Профан: Нет, ну что вы! Это я по фильмам о том времени: красочно, конечно, но как-то неразумно.
Ученый: Господин Богослов, нельзя не считаться с тем, что мы существуем в условиях массовой культуры, которая неотделима от постмодернизма с его отказом от иерархичности, от авторитета, от примата моральности. "Ризомный" менталитет находит место всему: от блага до злодеяния, он весьма толерантен и к святым, и к злодеям. Главное – проблема локализации: святому – монастырь, злодею – пожизненное заключение, а добропорядочному ГРАЖДАНИНУ – равенство возможностей на ниве потребления всего, именно ВСЕГО. Все продается и все покупается – закон рынка. Каждый находит свою нишу и обустраивает ее по мере сил и возможностей.
Профан: Сложно понять ваши рассуждения, господин Ученый, но согласен, что необходимо каждому отвести свое место, и весьма разумно святому найти место в монастыре, а преступника упечь за решетку. Или вы предполагаете, что возможны другие варианты? Что касается святых, то это мне не интересно. Да и потом нет нужды в тех страстях, о которых показывают в фильмах. Вы же сами сказали, что теперь все равны: и верующие, и атеисты, и сатанисты, и (смущенно замявшись)…ну вы понимаете меня. Да вообще не считаю себя большим грешником, нуждающимся в покаянии и наставлении.
Богослов: Сын мой, вы глубоко заблуждаетесь. Только ежедневным покаянием достигается духовная свобода и нравственная гармония.
Профан: Господин Богослов, ваше обращение ко мне кажется мне странным и неуместным. Это старо и нарушает наши равноправные отношения: я не согласен с тем, что вы претендуете на роль отца и считаете себя вправе поучать меня. Я, между прочим, буду постарше вас, пожил немало и могу вполне судить о том, что хорошо, а что плохо.
Ученый: Каковы же критерии добра и зла, по-вашему?
Профан: Это вы о чем?
Богослов: Хотелось бы понять, как вы различаете доброе от злого. (Ученый кивнул богослову с признательностью.)
Профан: Так что здесь сложного: все, что полезно для дела, – это добро, все, что вредит, – это зло.
Ученый (с иронией): Прекрасно! Да здравствует расхожий прагматизм!
Богослов (сделав паузу, чтобы подобрать обращение): Друг мой (Профан подозрительно посмотрел на Богослова), вы не пробовали поразмышлять о том, что не все можно измерить пользой. Ведь благотворительность – это пожертвование и бескорыстная помощь нуждающимся людям. Или вы никогда не помогали другим?
Профан (весело рассмеявшись): Поражаюсь вашей наивности. (Богослов не смог скрыть удивления.) Благотворительность – это очень полезно! Я читал в газете! Этим мы можем обезопасить себя от беспорядков тех, кто остался обделенным по нерасторопности своей. И покой стоит того, чтобы изредка пожертвовать пару монет на какое-нибудь благое дело.
Ученый (с некоторым самодовольством): Скажите, а современная наука – это благо?
Профан: Да как вам сказать… Не знаю я. Очень уж там у вас все непонятно. Птичий язык какой-то. Иногда кажется, что вы друг друга-то плохо понимаете.
Ученый: Вы хотите сказать, что физик навряд ли поймет химика, а философ – лингвиста?
Профан: Именно! И потом, мне важнее, что я могу получить от науки в свое пользование здесь и сейчас или в ближайшей перспективе, а всякие там черные дыры мне лично параллельно.
Богослов (с сожалением): Вот об этом я только что и говорил! А в Бога вы верите?
Профан (замявшись): Как же можно не верить, только… Я за современные отношения между… людьми. И церковь должна к этому относиться с пониманием.
Богослов: Исходя из моральных догматов, скорее с состраданием. И молиться о заблудших душах.
Профан: Опять этот поучительный тон, это высокомерие…
Богослов: Друг мой, вы не правы. У мен я был вполне дружелюбный тон, но я не могу поступаться принципами – это мое кредо.
Профан: Что?
Ученый: Вера.
Профан (с некоторым смущением): Если вы, господин Богослов, столь доброжелательны, то можете мне стать близким другом? Вы мне очень симпатичны как человек молодой и горячий.
Ученый: Господа, я вам не мешаю?
Профан: Да нет, просто… извините, но вы не в моем вкусе!
Богослов (растерянно): Дружбу я лично понимаю как духовную близость людей, и никакого другого смысла это слово для меня не предполагает.
Профан: Это отказ?
Богослов: Я готов быть вам другом, но только в моем понимании.
Профан: Да что ты вообще понимаешь?! Ты, живущий в мире своих фантазий. А тут, может быть, личная трагедия!
Ученый: Как утверждает наука, для большинства это не трагедия, а… мода. Свобода самовыражения, реализация каких-то скрытых комплексов, что-то еще, но никак не трагедия!
Профан: Вы хотите сказать, что я… не имею права на трагедию, на сочувствие, на ответные чувства?
Богослов: Вы говорите об этом так, как будто речь идет о том, без чего вы не сможете существовать.
Профан: Да!
Ученый: Тогда вы обречены: я не в вашем вкусе, а Богослов вам вежливо отказал. Что же вы будете делать?
Профан (с досадой посмотрев на собеседников): Да уж как-нибудь проживу.