Капитан Ришар - Александр Дюма 20 стр.


Пастор посмотрел на нее с еще более веселым выражением:

- Что я принес?

- Да.

Он поднял свою сумку повыше:

- Твое приданое, дитя мое.

- Мое приданое? - удивленно спросила Лизхен.

Пастор протянул ей сумку.

- Ну-ка, подними, - сказал он.

Девушка чуть было не выронила сумку, которую отец опустил ей в руки.

- Ой! Какая она тяжелая! - воскликнула она.

- Еще бы! - с торжеством ответил старик. - В ней две тысячи талеров!

- Две тысячи талеров! - повторила девушка столь же грустно, сколь весело говорил это ее отец. - Две тысячи талеров! Так вот почему вы терпите столько лишений?

- Каких лишений? - спросил старик.

- Вот почему вы работаете сверх своих сил?

- Не говори об этом! Откуда ты взяла, что я работаю сверх сил, девочка?

- Вы один обрабатываете весь наш виноградник.

- Дитя мое, - улыбнулся старик, - о винограднике говорит одна из притч Евангелия, и потому никакой уход за моим виноградником не был бы хорош сверх меры.

- Вы всем жертвуете ради меня, отец мой, и ваша дочь упрекает вас за это, - сказала Лизхен почти сурово.

- Меня?

- Да. Вы слишком любите ее!

- Не говори мне этого, дитя мое, - подхватил старик, привлекая ее к себе. - Я мог бы привести тебе доказательства иного.

- Какие, например, отец? Я хотела бы послушать!

- Разве ты не помнишь, что три года назад я уже собрал такое же приданое?

- Да, и что же?

- Точно такое же, там было две тысячи талеров… Но наступила страшная зима тысяча восемьсот двенадцатого-тринадцатого года. Тогда я подумал, дорогая Лизхен, - тебе было в ту пору только четырнадцать лет, - что бедные люди тоже мои дети, а ты можешь подождать, Господь Бог ведь давал тебе пищу каждый день, а они голодали! Хотели пить! Им было холодно!

- Добрый мой отец!

- Помнишь, - продолжал старик, еще нежнее прижимая свою дочь к груди, - как в один из ноябрьских вечеров, в один из таких вечеров, когда на Рейне и в Шварцвальде так холодно: ветер свистел, ледяной дождь хлестал за окнами, а мы в теплой одежде сидели тут, возле весело пылающего очага, ты на этом месте, я - на том… Помнишь, Лизхен?

- О да, отец.

- Я погрузился в раздумья, ты остановила прялку и сказала мне: "О чем вы думаете, отец?" - "Ах! - ответил я. - Я думаю о тех, кому холодно и голодно, о тех, у кого нет ни хлеба, ни тепла". Тогда ты встала, подошла к шкафу, взяла оттуда мешок с двумя тысячами талеров и принесла его мне… Мы поняли друг друга, мое дорогое дитя! Я взял мешок из твоих рук и ушел… На следующий день у тебя не было приданого, моя прекрасная Лизхен, но шестьдесят бедняков имели хлеб, дрова и одежду на всю зиму!

- Да, мой дорогой отец, - сказала девушка, обнимая старика. - И они благодарили нас, вознося хвалу Господу Богу!

- И это возрадовало его, так как через два года он дал мне возможность вновь собрать те же деньги; только на сей раз, дитя мое, поскольку тебе уже не четырнадцать, а семнадцатый год, я тебе обещаю, что эта сумма непременно будет потрачена по назначению… если только ты не покоришь какого-нибудь богатого рыцаря или прекрасного сеньора, как это случается иногда в наших немецких легендах…

- Вы полагаете, что это возможно, отец? - живо спросила молодая девушка.

- А почему нет? Разве ты не так же разумна, добра и хороша, как Гризельда, а Гризельда разве не вышла в свое время замуж за графа Персеваля?

- А чтобы не ходить так далеко, отец, разве в нашей семье не было такого примера, разве мою бедную сестру Маргариту не любили сначала Ульрих, гейдельбергский студент, затем Вильгельм, сын банкира из Франкфурта, и, наконец, граф… граф Рудольф фон Оффенбург?

- Увы! - прошептал пастор, помрачнев.

- О! Обещаю вам, дорогой отец, - продолжала девушка, не замечая облачка, пробежавшего по лицу старика. - Я обещаю вам, что не буду так требовательна!

- Да, да, - ответил со вздохом пастор, - ты выйдешь замуж, дитя мое, с помощью Всевышнего мы найдем тебе достойного мужа. А пока возьми этот мешок, хотя он и тяжел, пойди запри его в шкафу, который стоит у изголовья моей постели… Вот ключ.

- И это будет моим приданым, - смеясь подхватила девушка, - если только, как вы только что говорили…

- … если только в качестве приданого не окажется достаточным твоего милого улыбчивого личика, твоих прелестных ясных глаз и твоей свежести, подобной майской розе; в этом случае твое приданое будет уже не от меня, а от самого Господа Бога.

Девушка зажгла свечу и вышла, с трудом подняв мешок, оттягивавший ей руки.

Пастор, глубоко растроганный, проводил ее взглядом, каким обычно отец смотрит на свое дитя.

Затем, обращаясь к самому себе, он сказал:

- Я не признался ей, что там не хватает трех талеров: я дал один талер старой женщине, а два - бедному паралитику, не услышавшему от Господа нашего: "Вставай! Брось свои костыли и иди!" Но до конца недели я надеюсь возместить их, и приданое будет полным. И пусть появится человек, достойный этого сокровища, полного доброты и благоразумия, тогда моя Лизхен будет счастлива!

Затем, подняв глаза к небу, словно искал там отражения той, кого потерял, он добавил:

- Провидение должно мне многое возместить!

Он улыбнулся, и в этой улыбке были одновременно и мольба и сомнение.

В эту минуту девушка вернулась.

- Отец, - сказала она, - деньги в шкафу, вот ключ.

- Хорошо, дитя мое! А теперь, не знаю уж, согласна ли ты со мной, но по-моему, пора ужинать; что ты об этом скажешь?

- Да, отец, - рассеянно ответила девушка.

Она сделала три шага и остановилась в задумчивости.

Отец следил за ней взглядом.

- Что с тобой? - спросил он.

- Со мной? Ничего, - ответила Лизхен и прошла еще несколько шагов.

Начав ставить приборы, она вдруг, опершись обеими руками на стол, с некоторым беспокойством в свою очередь посмотрела на старика.

- Лизхен? - произнес тот.

- Отец! - откликнулась молодая девушка.

Старик поманил дочь к себе.

- Подойди же сюда! - сказал он.

Лизхен быстро подошла, словно этот приказ соответствовал ее желанию.

- Да, отец мой, я тут.

- Ты заболела? - спросил ее пастор.

Девушка отрицательно покачала головой.

- Нет, - сказала она.

- Ты чем-то озабочена, не так ли?

- Да, мне надо кое-что вам сказать; но я впервые не могу решиться, я в затруднении…

- Ну-ну, говори! - с беспокойством сказал пастор. - Разве я для тебя не снисходительный отец? Ты ведь не можешь упрекнуть себя ни в чем серьезном, дитя мое?

- Кто знает? - ответила Лизхен. - Может быть, в добром деле!

- В добром деле? Но как же ты можешь упрекнуть себя за доброе дело?

- О! - сказала она. - Не в самом добром деле, а в тайне, что его окружает, из-за человека, ради кого оно совершается.

- Что же это такое? Говори же, наконец!

- Послушай, отец.

- А! Теперь ты обращаешься ко мне на "ты"?

- Вы запрещаете мне это?

- Нет, но когда ты была ребенком, ты говорила так только тогда, когда тебе надо было за что-либо попросить прощения.

- Я ведь предупредила вас, что виновата, не так ли?

- Хорошо, я слушаю тебя.

- Вы часто говорили мне, - продолжала Лизхен, - что отцы наших отцов претерпели долгие и жестокие преследования за свою веру…

- Да, такое случалось во времена Лютера и Тридцатилетней войны.

- И часто, со слезами на глазах, вы рассказывали мне о тех людях, кто ценой своей свободы, своего состояния, даже своей жизни, давали убежище этим отверженным.

- Да, но в возмещение того, чем они рисковали на земле, Бог, как я надеюсь, приготовил им на небе место одесную себя.

- И вы не будете на меня сердиться, отец, если мое сердце разрывалось от жалости к одному человеку, которого преследования, подобные тем, о каких вы говорили, изгнали из его страны?

- К одному изгнаннику?

- Да, отец мой.

- А где он, этот изгнанник?

- Он только что был здесь, но теперь, надеюсь, он достаточно далеко.

- И чтобы рассказать мне об этом несчастном, ты подождала, чтобы он ушел?

- Прости, отец, - прошептала Лизхен неуверенно, - но этот несчастный…

- И что же?

- Это был…

- О! Я догадываюсь, - подхватил пастор, - это был француз, не так ли?

- Да, отец мой, француз; он служил при императоре Наполеоне и, после того как способствовал его возвращению с острова Эльба, вынужден был бежать из Франции.

- Ты хорошо сделала, последовав движению своего сердца, дитя мое, но плохо то, что усомнилась во мне.

- Вы бы приняли его так же, как и я, не правда ли?

- Без сомнения; разве жилище пастора не является естественным убежищем для изгнанников и бездомных? А сколько лет этому французу?

- Сколько лет?

- Да.

- Лет двадцать восемь или тридцать, отец.

- А! Так это молодой человек?

- Неужели я должна была прогнать его потому лишь, что он был молод? - спросила Лизхен.

- Конечно, нет! - сказал пастор, с беспокойством глядя на дочь.

- Почему вы так на меня смотрите, отец? - спросила Лизхен.

- Я ищу, - ответил пастор.

- Что, отец?

- Что ты сделала с тем букетиком фиалок, который был собран тобою сегодня утром на могиле твоей сестры?

- Я могла бы сказать, что потеряла его, - спокойно ответила девушка. - Но Боже меня сохрани от того, чтобы солгать моему доброму отцу! Эти цветы попросил у меня француз, и я их ему отдала.

- Лизхен! Лизхен! - воскликнул старик, качая головой. - До сегодняшнего дня я ставил мою дочь в пример остальным девушкам в городе…

- О! Я понимаю вас, отец, и отвечаю не краснея и не стыдясь: иностранец попросил у меня этот букет на память во имя признательности, и я отдала ему его в знак дружбы.

- Ты никогда больше не увидишь этого молодого человека? - спросил пастор.

- Наверно, отец… но…

- Но?..

- Он сказал, что надеется вернуться, и поставил срок своего возвращения - три месяца.

- Лизхен! Лизхен! Остерегайся!

- Его, отец? О нет!

- Дети его страны приносят нам несчастье, дочь моя!

- Что вы хотите сказать?

- Я хочу сказать, дитя мое, что сегодня не совсем обычный день, - продолжал пастор. - Сегодня шестнадцатое октября, печальная годовщина одной таинственной и преждевременной кончины!

- Да, смерти нашей бедной Маргариты!

- Мы уже не носим по ней траур, но тяжелое время, каким бы суровым и холодным оно ни было, не стерло из наших сердец память о ней!

- Нет, отец, и комната ее осталась такой же, какой была при ее жизни, это как бы храм, заключающий в себе память о ней.

- Память о жертве и о святой, дитя мое! Ты говорила мне только что о французах и спрашивала, откуда идет та ненависть, что я питаю к ним; так вот, сегодня, в день печали, я расскажу тебе, как была отнята у нас Маргарита, каким грустным путем отправилась на небо эта ангельская душа, подаренная мне твоей матерью.

- О отец, - спросила Лизхен, - что же это за ужасная история приключилась с моей сестрой, если три года спустя после ее смерти вы по-прежнему говорите о ней с таким волнением и так встревоженно?

- То, что с ней случилось, дорогое дитя, я хотел навеки оставить в тайне от тебя; но появление этого француза, которому ты помогла, это обещанное им и, быть может, ожидаемое тобой возвращение, заставляют меня ничего от тебя не скрывать… Если этот француз вернется, я скажу тебе: "Помни!", если он не вернется, я скажу: "Забудь!"

- О, говорите, говорите, отец мой!

Пастор на минуту опустил голову на руки, словно заглянул в прошлое, и, подавляя вздох, начал свой рассказ.

XXI
ВЗГЛЯД НАЗАД

- Мы должны вернуться на семь лет назад, моя дорогая Лизхен, - сказал старик. - Ты была еще милым ребенком и играла в куклы, когда объявили, что со стороны Регенсбурга приближаются французы, а со стороны Мюнхена - австрийцы.

- Да! Я отлично помню все это, отец! Я вижу на плато Абенсберга, со стороны руин старого замка, небольшой белый домик с виноградом над дверью и яблонями в глубине сада.

- Тогда ты должна помнить тот день, когда вошли австрийцы?

- Прекрасно помню! Я была в гостиной, возле моей сестры Маргариты и нашего друга Штапса, когда послышался далекий барабанный бой; одновременно с этим прошли студенты, распевая хором военный марш. Штапс, сидевший подле моей сестры, встал и, подойдя к окну, сделал знак поющим… Отец, что стало со Штапсом?

- Он был расстрелян, дитя мое.

- Расстрелян?! - воскликнула девушка, побледнев.

- Да, расстрелян.

- Где же?

- В Вене.

- А за что?

- За то, что попытался убить императора Наполеона.

- О! - произнесла девушка, уронив голову на руки. - Бедный Штапс!.. Но ведь это было ужасное преступление, отец? А почему он хотел убить императора?

- Потому что в его глазах это был поработитель Германии, дитя мое; кроме того, Штапс состоял в тайном обществе, а вступая в него, люди отрекались от своей собственной воли.

- Тогда, несомненно, отец, что это он стрелял в императора, и из-за этого потом разграбили и сожгли Абенсберг?

- Я его ни в коем случае не обвиняю, хотя все наши несчастья тогда и начались.

- Да, вы были ранены: вас подобрали среди мертвых, а с того самого времени до дня своей смерти Маргарита непрерывно плакала… Что же тогда случилось? Каждый раз, когда я хотела заговорить об этих событиях, вы отвечали мне: "Позже, дитя мое, позже".

- Так вот что тогда случилось. Может быть, Наполеон не придал большого значения той пуле, что пробила его шляпу, но генерал Бертье увидел в этом преступление, взывающее к отмщению: он приказал одному полку вернуться в Абенсберг и судить виновного, а при необходимости переложить на все селение ответственность за преступление одного человека. Полк вернулся, чтобы выполнить приказ генерала; но австрийцы уже взяли селение, только что оставленное французами. И кажется, в этом крылось самое главное: французы стремились его отобрать, австрийцы - удержать; этот день был ужасным! Наш дом был особенно забаррикадирован - совсем как крепость, и я был там, среди этих солдат, отчаянно рвавшихся в бой и считавших своим долгом защитить эту страну. Только я, мирный человек, убежденный, что все народы - братья и что у них у всех одна родина, качал головой и молился одинаково за друзей и врагов, за австрийцев и за французов. Они не поняли этого, бедные слепцы! Сочли, что раз я не за них, то против них. Они сунули мне в руки ружье и толкнули в самое пекло.

- Боже мой! - прошептала Лизхен. - И все это происходило над нашими головами?

- Да, дитя мое; но в шуме стрельбы, когда пули свистели у моих ушей, я повторял: "Господи, ты велик, всемогущ, милосерден, сделай так, чтобы когда-нибудь эти люди, посылающие сейчас друг другу смерть, обнялись по-братски, чтобы настал день, когда люди, взывающие к тебе как к богу войны, повсеместно обращались бы к тебе как к богу мира". И вдруг, во время моей молитвы я пошатнулся; голос изменил мне, глаза закрылись, и я упал, обливаясь кровью: мне навылет прострелили грудь.

- Отец! - воскликнула Лизхен, обеими руками обняв старика за шею, словно он только что был ранен.

- И последнее, что я увидел, падая, была твоя сестра: она выбежала из своего укрытия и в отчаянии бросилась к моим ногам… О! Что я выстрадал за эту минуту, отделившую жизнь от забвения, день от ночи! Мне показалось, что в это мгновение сама смерть коснулась меня… Протянув руки к дочери, которую я едва видел сквозь кровавую пелену, я попытался прошептать ее имя, дотронуться до нее, благословить, но силы оставили меня, все исчезло, и я потерял сознание.

- О бедный дорогой отец! - прошептала Лизхен.

- Не знаю, сколько времени я оставался в забытьи, но знаю, бедное мое дитя, только то, что, открыв глаза и поглядев на чистый свет неба, я был более достоин жалости, чем тогда, когда думал, что закрыл их навеки. О да! Это была война со всеми ее ужасами, война, сопровождаемая множеством злодеяний! Меня нашли с ружьем в руках посреди мертвецов и не тронули лишь потому, что сочли мертвым. Белый домик превратился в груду пепла и дымящихся обломков; селение лежало в сплошных руинах. Кровь была повсюду: она стояла в канавах на поле, она текла ручьями по улице - до самого храма Божьего! Именно там я нашел твою сестру, бледную, растерянную, умирающую от ужаса, бедное мое дитя, и еще более несчастную, чем если бы она уже умерла!

- Отец! Отец! - воскликнула Лизхен, разражаясь рыданиями.

- И после этого, - продолжал пастор голосом, в котором звучали горечь и грусть, - и после всего этого говорят, что это была прекрасная битва, прославившая и атаковавших город, и тех, кто защищал его… Я предоставил своей ране зарубцеваться самой; но не так было с твоей сестрой: заботы, нежность, преданность - ничто ей не помогло; я напрасно покинул Баварию и уехал в Вестфалию, затем переехал из Вестфалии в Великое герцогство Баденское, сменил имя Штиллера на Вальдек - ничто не могло вернуть ее к жизни. Ты тоже, как и я, видела, как она бледнела, с каждым днем теряла жизненные силы, больше не улыбалась, и шестнадцатого октября тысяча восемьсот двенадцатого года, простив всех, отдала Богу душу!

- Бедная сестра! - прошептала Лизхен.

- Ты понимаешь теперь, не так ли, почему Гретхен, помолвленная со Штапсом, не захотела выйти замуж ни за студента из Гейдельберга, ни за сына банкира из Франкфурта, ни за графа фон Оффенбурга? Потому что она была обесчещена капитаном Ришаром!

- Ах! - вырвался крик боли у Лизхен.

- Что такое? - спросил старик.

- Капитаном Ришаром? - повторила девушка.

- Да, капитаном Ришаром! Это имя того мерзавца, кто облачил нас в траур, дочь моя - тебя на один год, а меня на всю жизнь!

- Ах! Боже мой! - прошептала Лизхен, убитая только что услышанным именем.

- А потому я, - продолжал пастор, - склоняя колено перед Всевышним, я, кому дано прощать и благословлять, прошу у Бога лишь об одном: чтобы на моем пути никогда не встретился этот человек, так как я мог бы ошибиться и поверить, что мой гнев будет справедлив!

- Отец, помилосердствуйте!

И она опустила руки старика, воздетые к небу с просьбой об отмщении.

- Да, ты права, дитя мое, - сказал пастор, - не будем больше думать об этом или хотя бы не будем думать с полным ненависти сердцем и с отравленной жаждой мести душой… Готов ужин? Тогда давай садиться за стол; только за этим столом между нами есть пустое место, место бедной Маргариты…

И старик сел за стол, но, вместо того чтобы приступить к еде, опустил голову на руки.

Откинувшись на спинку стула, Лизхен, севшая напротив своего отца, с глубокой грустью смотрела на него. Вдруг неподалеку прогремел выстрел и почти в то же время послышались поспешные шаги, затем звук отворившейся и тут же захлопнувшейся двери.

Лизхен вскрикнула.

Пастор обернулся и очутился лицом к лицу с тем молодым человеком, кого мы уже видели некоторое время тому назад, когда он прощался с молодой девушкой.

- Это он, отец, - прошептала Лизхен.

- Войдите, сударь, - сказал старик.

Назад Дальше