Галац – нищий турецкий городок – до прихода русских, казалось, только и жил ожиданием большой армии, которая прольется через него, как море через узкий пролив. Он уже полвека то принимал, то провожал незваных гостей и всегда был главной квартирой. И при Румянцеве, и при Потемкине, и при Репнине. Штабы размещались в одних и тех же домах. Солдаты обрывали незрелую дичку с одних и тех же деревьев. И страдали несварением желудка над одними и теми же ямами, которые жители не успевали засыпать после ухода "неприятеля", чтобы разбить над ними бахчи.
Кто был этим бедолагам "свой", кто "чужой"? Они и сами не знали. Ибо из Стамбула присылали вечные фирманы с проклятиями: зачем принимаете неверных? А в армии оккупантов свирепствовал падеж. Местная водица солоновата, да и грязна с непривычки. А солнце палит так нещадно, что кожа покрывается волдырями.
Армия топталась в придунайских степях. Ею командовали из рук вон. Сначала старик Прозоровский. Потом хитрец Кутузов. И, наконец, потерявший голову от беспокойства Багратион.
Князя Петра любили все. Кроме собственной жены, навязанной еще императором Павлом. Но сейчас он скучал не по ней. Его сближение с великой княжной Екатериной Павловной было стремительным. Та подобрала витязя в тигровой шкуре, когда другие женщины отворачивались. Дуры! Просто потому, что жена сбежала…
Это потом Багратион понял, что великой княжне просто нужен сильный, обожаемый войсками генерал. Зачем? Бабушка Екатерина могла бы многое об этом рассказать. Петр Иванович вовсе не хотел оказаться в роли гвардейского заговорщика. Но еще менее желал потерять последнюю радость.
А теперь его девочку, его утешение намеревались отдать. Сначала в Вену. Потом в Париж… Обычно князь Петр не проявлял горячности. В деле с неприятелем – да, лез пузом. Но на подчиненных даже голоса не повышал. Мухи не обидит. Если та не полетит через границу с трехцветной революционной кокардой! Однако тот, кто видел командующего в состоянии ажитации, уносил ноги, ибо отпрыск грузинских царей выражений не искал.
Бенкендорф попал под горячую руку. Хуже – под руку, которую специально для него грели.
– Мне не нужен доносчик при штабе! – кричал князь. Он метал громы на голову несчастного полковника, запоздало осознавшего, какую каверзу выкинул с царевной Екатериной, показав ей Жорж.
Прощения ему не было. Шурка прекрасно понимал гнев Багратиона и положа руку на сердце считал его справедливым. Ведь князя Петра услали подальше от столицы именно для того, чтобы без помех решить судьбу царевны. И пока он тут торчал под Браиловым, ее предлагали то подагрику Францу, то прыткому Бонапарту.
Ждать пощады от мужчины, у которого на глазах всего света отбирали любимую женщину, не приходилось.
– Да я вас… перед строем! Да вы у меня… перед строем! – Багратион не чувствовал, как далеко его заносит.
Бенкендорф багровел, но молчал. Этому его хорошо научили. Все эротические картины, которые сейчас грубо озвучивал командующий, возникали у того в голове только потому, что сам он мечтал о них, но не перед строем и, конечно, не с беднягой флигель-адъютантом.
– С казаками пойдете! – под конец выплюнул Петр Иванович. Было заметно, что он пытается сдержать себя. А то бы удушил паршивца!
Кара достойная. Поиск на том берегу – почти верная смерть.
– Ваша светлость!
– С казаками.
Полковник вышел из комнаты красный как рак. Губы у него тряслись. Руки тоже. А позади, среди турецких ковров с понавешанным на них трофейным оружием, остался рыкающий, аки тигр, раздавленный, лишенный счастья человек. В ярости он даже не замечал, что бьет когтистой лапой по живому, ни в чем не повинному существу. Если кто и отвечал за сегодняшнее горе, так это тот, другой – неизменно далекий – с улыбкой на недоступном, на таком родном, как у Като, лице.
Ступени словно вываливались у Бенкендорфа из-под ног. Одна, вторая, третья. Крыльцо кончилось. Мимо в пыли проносились вестовые. У коновязи брякали уздечки.
– Ваша лошадь? – Александр Христофорович не сразу заметил низенького коренастого мужичка в синем кафтане, переминавшегося возле его белого липициана.
– Ваше сиятельство…
Платов меньше всего походил на графа и вообще на дворянина.
– Слышал, слышал, – отозвался тот. – Весь город слышал, как тебя потчевали. На всю степь наш отец кричал.
Шурка покраснел еще больше.
– Да ты прости. Худо ему. Такую зазнобу отбирают! И ведь ничего не скажешь. Царская сестра. Не про нашего коня овес.
Платов отвесил полковнику хлопок по плечу.
– С нами пойдешь. Большая партия уходит за Дунай. Кабы вернуться! – Он осклабился, показывая щербатые, но крепкие зубы. Так бывает, когда много дерешься и часто получаешь в рыло. Отплевываешься осколками и думаешь, что у тебя, как у коровы, поднимется во рту новый частокол.
– Кабы вернуться, – задумчиво повторил Платов. – Не боись. Наше дело – шалое. Если ты сумел из Парижа девку скрасть, значит, хватит куражу и в поиски ходить.
– Да ходил я в рейды! – разозлился Бенкендорф. – На Кавказе. Улан дадите?
– Драгун.
Ударили по рукам.
Платов, как оказалось, тоже подпал под материнское покровительство вдовствующей императрицы. Любила она прямых, как елка, с простодушной хитрецой, с удалью, бьющей через край. Может, потому что всю жизнь прожила среди людей, у которых поддельным было все кроме равнодушия друг к другу?
И Платов боготворил царицу-вдову. Какая пава! Не для него, так для кого другого у нее точно блестит во лбу месяц!
А потому принял ее воспитанника под крыло и стал учить уму-разуму. Засады, ложные атаки, рассеивание и уход от превосходящих сил врага. Всему, чем казаки были так сильны, так везучи и так непобедимы. Глупо бить обухом по стае комаров. Да и несолидно. Но закусать они могут до смерти. Особенно если заснешь на болоте. Вот и вся премудрость.
Через Визирский брод ниже Галаца наши строили наплавной мост. Изрытые оврагами окрестности Браилова стали полем чести для десятка казачьих, одного драгунского полков и батальона егерей с несколькими пушками. Орудия, оказалось, особенно трудно перетащить на тот берег. Пришлось форсировать еще одну мелкую речку Бузео, где колеса увязали в песке и ни тпру ни ну. Артиллерийские лошади выбились из сил. Их выпрягли и на себе – иначе не скажешь – перетащили пушки.
Бенкендорф помогал. Он знал, что выдерживает больше, чем можно предположить, глядя на его худую, вихлястую фигуру, – что плечи Бог дал на зависть. Никто не осмелился бы просить полковника пособить. Он сам соскочил с липициана и навалился на колесо. Казаки – те люди гулящие. Перескочили на своих кривоногих лошаденках через речку, болотце, засеку – и поминай, как звали. А егерям – хоть плачь. Толкай перед собой чугун, ругай ни пойми чью мать.
В восьми верстах от Браилова равнину разрезал глубокий овраг. В него забились все: и казаки, и драгуны, и егеря. Стали ждать рассвета. Бенкендорф смотрел на небо. Странное дело: оно здесь южное, но совсем другое. Сухое и пыльное. Даже на вкус. Кажется, что ветер вот-вот сдует с синевы созвездия. Луна в дымке. Млечный путь – удар сабли. Шурке было странно, что солдаты зовут его бороздой и судачат, будто есть небесный пахарь, который на волах тянет плуг. Перед рассветом его можно узреть, но кто видал – покойник. Потому перед боем зыркать по небу нечего.
Утром, по холодку, турки выслали из крепости провиантскую команду. Человек восемьсот. В ближних деревнях – шаром покати. В дальние ехать – русские из лощины как выскочат! Как начнут махать саблями! Отобрали харчи и фураж. Только наладились тащить к себе, из Браилова подоспел конный отряд. Казачки откатились обратно к оврагу. Вступили в дело драгуны. Началась рубка. Но вялая. Бенкендорф думал на плечах турецких верховых ворваться в город – благо ворота не закрывали в ожидании своих. Но на расстоянии выстрела со стен началась беглая пальба.
Положили неприятеля человек двести. Да еще сотни три сдались в плен. Что с ними делать? Не волочь же на свою сторону! Да и чем кормить?
Тогда Александр Христофорович в первый раз видел, как казаки поступают с обузой. Отогнали в овраг, да и дело с концом. Полковник охнуть не успел, а уже все кончилось. Его возмущение приняли буднично. Платов заткнул вопиявшего к небесам флигель-адъютанта:
– А они с нашими как? Раненых добивают. Не блажи. На что Богу нехристи?
По лицам собственных солдат Бенкендорф видел, что те согласны с атаманом и всерьез не понимают, почему пленных надо щадить.
Офицеры отворачивались.
Шурка поклялся себе, что в следующий раз успеет. И даже попытается всем все объяснить. Но ходить с казаками – все равно что перекидываться оборотнем и бегать в волчьей стае. Волей-неволей отрастут клыки. А снова стать человеком – нутро-то звериное. Шкура колет душу.
– Ты небось и калек жалеешь? – спросил его Платов.
Полковник признался: да, мол, всякий может оказаться на их месте.
– Не дело, – оборвал его атаман. – Особливо на себя примерять. Каждому человеку Бог дает свое страдание. Без его воли ты ни руки, ни ноги, ни глаза не лишишься. Знать, грешил. Знать, во исправление. Крест такой. А наше дело, – атаман расправил усы, – похохотали над болезными, поехали дальше.
Бенкендорф вздохнул. Он не мог "хохотать над болезными". Раньше вот, говорят, в домах держали карликов. И теперь еще есть барыни – потешаются уродством. Но это беда! Не смешно – больно.
Однако его народ был ребенком. Доверчивым и жестоким. Полковника бы признали мямлей, если бы не отчаянная храбрость. За нее прощали дурь благородного воспитания. Ей подчинялись. Возражений от нижестоящих Бенкендорф не терпел. Умел себя поставить и в следующем же рейде добился, чтобы пленных отправили в Галац. Правда, там они вскоре померли от лихорадки. Дело третье. Попробуй удержи псов, лизнувших крови. Он удержал, и был горд, хотя казаки роптали.
Случай избавил их от несговорчивого командира.
* * *
"В самых исступлениях страсти Жорж никогда не может забыться".
А. А. Шаховской
Петербург.
Актриса наматывала на палец нитку и сматывала ее снова. Встречи с царем стали редкими, как солнечные дни в Северной столице. Не помог и Эрфурт. Государи смотрели спектакли. Восхищались. Но не призывали к себе. Говорили напрямую?
Уезжая, актриса не была приглашена к своему императору. Не услышала новых инструкций. Больше не нужна?
Сегодня утром она получила письмо из Парижа, где черным по белому было сказано: мадемуазель Бургоэн тоже едет в Россию, ей открыли контракт на зимние месяцы. А белое пространство между строк кричало: ты не выполнила миссию, Наполеон посылает другую, надеется на нее, не на тебя!
Жоржина уронила голову на руки и чуть не разрыдалась. Ее обманули! Затащили далеко от дома. И бросили. Если сейчас ее сменят на более удачливую шпионку… Но что же, что же делать?
Она метнулась в прихожую, где на подзеркальном столике лежала горка нераспечатанных писем из Молдавии. Полковник писал с каждой оказией. И даже чаще. Иногда приходило по два увесистых конверта. Неужели еще не все сказано?
О чем вообще могут написать люди из армии? О вшах? О лихорадке? О том, как хочется помыться?
Жорж не была бесчувственна. Совсем нет. Просто ее мир замыкался подмостками. Все, что за пределами кулис, не имело ни цены, ни смысла. Пока адъютант вращался в этой вселенной – он жил. А теперь упал во тьму внешнюю.
Но любовник еще мог вернуться. Не только в Петербург. В ее жизнь. Эти письма были залогом. Актриса крепко держала полковника за сердце. Сама не зная чем и не прикладывая никаких усилий.
А если приложить? Могла бы добиться всего, даже брака. И вернуться в Париж с титулом. Не с деньгами. Это Жоржина уже понимала. Ее паладин был небогат. Все сказки о русских оказались выдумкой. Адъютантство не сулило золотых гор. А близость к императору не гарантировала избраннице даже представления при дворе в качестве мадам Бенкендорф. В ней видели только актрису, предмет развлечения.
Но у себя на родине, овеянная славой русского вояжа…
В этот момент горничная доложила, что актрису желает видеть некая знатная дама.
– Гоните ее! – возмутилась хозяйка дома. – Не хочет назвать имени? Откуда мне знать, что это не сумасшедшая ревнивица со склянкой кислоты? Многие жены мечтают отомстить мне за то, что их благоверные вытворяют на спектаклях! В партере еще хлопают. А где руки мужчин, которые сидят в ложах?
– Какой у вас грязный язык, – услышала Жоржина ровный громкий голос за спиной.
Чья-то мощная ладонь отодвинула служанку, и, прежде чем дама вступила в будуар, заслонив собой высоченный дверной проем, актриса уже вскочила с места и сделала глубокий реверанс.
– Ваше величество!
Вдовствующая императрица вошла, села без приглашения, подняла вуаль и с неодобрением осмотрелась вокруг.
– Вам стоило только призвать меня к себе… – пролепетала Жорж.
– Много чести, – оборвала Мария Федоровна. – Ваш визит ко двору не удалось бы скрыть. А я могу позволить себе прогулку частным образом. Так вы бываете у государя?
Жоржина уже готовилась оправдываться: они говорили только о театре…
– И вы забили моей дочери Като голову россказнями о Париже?
Актриса опять встрепенулась, готовая все отрицать. И снова царица остановила ее жестом.
– Но я здесь не поэтому. Поверьте, политика обойдется без нас с вами. – Она доверительно похлопала Жоржину по руке, отчего ту пробила дрожь до костей. Ладонями Марии Федоровны можно было душить кроликов и отрывать головы щенкам.
– Мой воспитанник последние месяцы провел у вас, – веско произнесла та. – И, как я понимаю, вы намерены выманить у него обручальное колечко.
Хозяйка дома задохнулась от негодования.
– Я ни у кого ничего не выманиваю, – с достоинством произнесла она. – Если мне что-то дают, то по собственной воле.
– Но вы умеете добиваться своего, не правда ли? – с понимающей усмешкой кивнула Мария Федоровна. – Так вот, деточка, это не тот случай.
Жоржина сжала кулаки. Ее хотели лишить законной добычи.
– Мы любим друг друга.
Вместо ответа царица взяла стопку писем и дунула на них. В воздухе повисло облачко пыли.
– Цена любви.
Жоржина не терпела, когда ее учат.
– Он дал слово.
– Какое совпадение! Мне тоже, – вдовствующая императрица рассмеялась. – Как думаете, которое он сдержит?
Актриса вскипела.
– Если я сейчас же отвечу на его послания…
– Вы этого не сделаете, – Мария Федоровна положила резную трость слоновой кости поверх конвертов. – Женившись на вас, мой воспитанник поставит крест на своей карьере. Ему придется уехать с вами. Жить на ваши деньги. Вы к этому готовы?
Жоржина заколебалась.
– Запомните, – вдовствующая императрица встала, – если вас называют вещью Бонапарта, то Сашхен – моя вещь. Я его не отдам.
Она забрала никчемные послания своего протеже и, не прощаясь, вышла из комнаты.
* * *
"Никогда не забуду эти дни скуки и страданий".
А. Х. Бенкендорф
Ночью шли по степи, и нога Шуркиной лошади угодила в яму. Он полетел через голову жеребца, сломал ключицу и не мог продолжать путь. Левая рука отекла. Тупая боль разрывала плечо. Доктор-коновал, ей-богу, наложил такую тугую повязку, что полковник не мог ни повернуться, ни бить на себе комаров, ни чесаться, атакуемый клопами в бедной крестьянской халупе.
Утром ему пришлось повернуть обратно в Галац. Ехать в одиночестве, степью, без воды. С сухарями и дрянной водкой – прощальным подарком Платова – во фляжке. Под конец полковник так ослабел, что только сметливость жеребца Луи позволила ему очутиться в главной квартире.
– Терпите, юноша, терпите!
Все-таки устыдившийся своей горячности командующий прислал лекаря.
– Это кто же так повязки кладет? Да вы счастливец, что не лишились руки! Кровь застоялась. Были бы солдатом, приказал бы пилить.
"Утешил!"
– Вы хоть что-нибудь чувствуете?
Полковник заорал в голос, когда сильные, как у мясника, руки доктора надавили ему на ключицу.
Денщик подал Бенкендорфу деревянную ложку, которую тот закусил, чтобы не кричать. Боль была такая, что больной на секунду лишился сознания. А когда пришел в себя, понял, что штаны у него мокрые. Никогда такого не случалось. Ни в бою, ни при ранениях.
Вымытый и переодетый денщиком Александр Христофорович валялся на гадком топчане в гадкой же хижине и ненавидел все окружающее. Армия двинулась дальше, а его бросили с сотнями больных в Галаце, объятом лихорадкой и бескормицей. Помирать? Ни книг, ни людей, ни писем.
О последних не стоило сожалеть, ибо, когда пришла почта, Бенкендорф пожалел, что не сломал памятной ночью шею.
Жоржина отважилась написать ему правду. Она полюбила другого и собиралась замуж. У Шурки руки затряслись вместе с листком. Он никак мне мог понять: кто? Все искал знаменитую фамилию. Какой-нибудь старичок-аристократ сподобился под занавес жизни отведать прелестей молодой актрисы? Да он же этого старичка…
Дюпор. Имя его соперника было Дюпор. Давний сценический друг и воздыхатель. Понять это не хватало ни сил, ни духу. Полковник запоздало прозрел. Этот хлыщ, нарост на бубне Мельпомены, балетный прыгун и поскакун уже давно сопровождал Жоржину и, видно, был сменным-неизменным партнером не только на подмостках. Голая правда открылась Шурке во всей простоте.
Но возлюбленная не писала: "вышла". Она ласково просила разрешения на этот шаг. Даже не называла даты, когда флигель-адъютанту будет угодно ее отпустить.
Если бы полковник мог, он с места в карьер поскакал бы в Петербург, даже не прося разрешения у командующего. Черт бы с ним, с таким командующим! Главное – расстроить брак!
О, в воображении Бенкендорф был уже в столице. Уже спускал с лестницы Дюпора. Уже кричал на любимую. А она валялась у него в ногах… Все эти сцены представились Александру Христофоровичу так ярко, будто происходили в реальности.
Но на деле он не мог не то что ехать – надолго вставать с топчана. Ковылял до двери и обратно. Его слуг трепала лихорадка. Полковник ухаживал за ними, как мог, и сам готовил еду. Отвратительное местное блюдо – мамалыгу, от которого не оттирались чугунки, а пальцы тошнотворно пахли кукурузой с салом.
Бенкендорф чувствовал, что его руки продолжают дрожать. Лег на топчан, покрытый шинелью и жесткий, как земля. И вдруг ощутил, что озноб бьет его всего: от головы до пят. Заразился.
Немудрено с двумя больными под одной крышей. Но ни вчера, ни завтра. Сейчас – стоило получить письмо. За одну минуту от страшного известия полковник так ослабел, что хворь вошла в него, как в открытый дом, где дверь ветром сорвало с петель.
Почему он не умер?