Бог располагает! - Александр Дюма 16 стр.


Чтобы дать представление о том, какого рода люди входили в подобные сообщества, мы перечислим здесь членов одной из вент, выбранной наугад. Представителем этой венты являлся г-н де Корсель-сын, ныне избранник народа, а в ее состав входили такие персоны, как Огюстен Тьерри, автор исторического сочинения "Завоевание Британии нормандцами"; Жуффруа, впоследствии профессор философии, депутат и академик; Ари и Анри Шеффер, оба художники; полковник, командир линейного полка, входившего в состав парижского гарнизона; Пьер Леру и другие.

Члены общества, не имеющие чести быть военными, повинуясь правилам, предписанным каждому карбонарию, упражнялись в стрельбе. В этом искусстве г-н де Корсель-сын был наставником г-на Огюстена Тьерри.

Небезынтересно посмотреть, что с тех пор произошло с большей частью этих заговорщиков, до чего их позднейшие поступки противоречили бурному вольномыслию, с которого они начинали. Многие из тогдашних пламенных ненавистников монархии ныне превратились в ярых ретроградов, которые завоевывают влияние и положение в обществе лишь затем, чтобы превзойти своих предшественников по части всякого рода произвола и абсолютистских крайностей.

Вот имена нескольких адвокатов, защищавших сержантов из Ла-Рошели: Буле (из Мёрты), Плугульм, Делангль, Буэнвилье, Барт, Мерилу, Ше-д’Э-Анж, Мокар и другие.

В числе тех, кто трудился (к несчастью, безуспешно) над подготовкой побега четверых сержантов, были Ари Шеффер и Орас Верне.

Казнь этой ларошельской четверки оказалась самым волнующим и печальным эпизодом в истории карбонариев. Их смерть подобна кровавому пятну на лице Реставрации. Бори и его товарищи состояли членами тайного общества, враждебного правительству, - что правда, то правда, - однако эта враждебность не выражалась ни в каких действиях, к ним еще даже не приступали: не было ни одного случая бунта, сопротивления или хотя бы непослушания, в котором можно было бы их обвинить. Таким образом, их казнь была кровавым насилием, не имеющим ни причины, ни оправдания.

К чести Республики и в доказательство общественного прогресса заметим, что подобного же рода процесс проводился судом присяжных 28 марта 1850 года и повлек за собой весьма незначительное наказание. Речь там шла о тайном обществе, существовавшем под названием "Легион святого Губера": оно готовилось к политической борьбе, имело свои батальоны и роты, своих руководителей и офицеров, условный сигнал сбора, а также клятву, которую приносили его члены. Звучала она так: "Клянемся перед Господом предоставить нашу жизнь в распоряжение Генриха Бурбона, нашего законного государя, и скорее умереть, чем нарушить эту клятву".

Обвиняемые были задержаны в самом разгаре одного из заседаний своего общества. Затевать монархический заговор во время Республики - это ведь не менее серьезно, чем заговор республиканцев против короля. И что же? Республика оказалась куда терпимее, чем монархия. Для этих конспираторов не стали возводить эшафот: один месяц тюрьмы - таков был самый суровый приговор!

За ларошельским процессом тотчас последовал процесс в Сомюре, и до конца 1822 года казни следовали одна за другой, не прекращаясь.

Все эти расправы умножали озлобление и сеяли в умах глубоко запрятанное негодование, которому суждено было послужить запалом взрыва народного гнева в 1830 году. Но до поры до времени робкие были напуганы: движение карбонариев утратило часть своей славы, в немалой степени зависевшей от таинственной мощи и непобедимости, которые ему приписывали. Ведь до того многие члены заговора воображали, будто служат возвышенной и властительной силе, с которой правительство никогда не посмеет бороться, а правосудие обратится в бегство перед ее напором. Когда же они увидели, что суды приговаривают к смерти всех, кто попадется им под руку, в рядах заговорщиков возникла паника - это был чуть ли не полный разгром.

Началась анархия. Внутри движения образовались две партии: одна, во главе с Лафайетом и Дюпоном (из Эра), стояла за республику; другая, руководимая Манюэлем, хотела предоставить народу самому выбрать образ правления. Разлад становился все острее, скоро дошло до взаимных обвинений, и движение карбонариев, вначале спаянное преданностью общему делу, кончило тем, что погрязло в интригах.

С закатом карбонариев кончилась эра тайных обществ. Как ни оплакивай, ни прославляй мучеников, таким способом боровшихся за свободу и лучшее будущее, надо признать, что заговоры становятся анахронизмом во время народного представительства и независимой прессы. Зачем прятаться в подвале или в запертой комнате, чтобы шепотом говорить о своей ненависти к правительству, когда можно заявить об этом громко с трибуны или на газетных страницах? Все это требует ненужных предосторожностей и, что куда печальнее, ведет к кровопролитию.

Сколько было заговоров во времена Консульства, при Империи, в царствование Людовика XVIII? А был ли успешным хотя бы один из них?

Нет, лучший, самый подлинный заговор - это открытое, на глазах у целого света объединение всех идей, всех устремлений и потребностей; это крестовый поход цивилизации против невежества, из прошлого в будущее; короче - это всеобщее избирательное право.

Такой заговор не боится быть раскрытым, ибо он заявляет о себе сам и не опасается разгрома, поскольку борьба здесь ведется от имени всего народа.

И все же в 1829 году приближение событий, которое уже явственно ощущалось, подобно грозе, когда она рокочет на затуманенном горизонте, воодушевило французских карбонариев, внеся некоторое оживление в их деятельность. Заглянем же сейчас за эти кулисы революции - с другой стороны мы еще успеем ее увидеть.

Юлиус и Самуил постучались в двери дома на улице Копо и стали подниматься на четвертый этаж.

На вид ни этот дом, ни лестница не представляли собой ровным счетом ничего подозрительного. Самуил и Юлиус шли просто в гости к приятелю, имевшему обыкновение раз в месяц устраивать пирушку для узкого дружеского круга. Что может быть естественнее?

Войдя в прихожую, они направились к столу, на котором рядом с зажженной свечой лежал листок бумаги, где уже была написана добрая дюжина имен. Самуил начертал: "Самуил Гельб", Юлиус тоже расписался: "Жюль Гермелен". Потом каждый опустил по два франка в специально для этого выдвинутый ящик стола. То был ежемесячный взнос - быть может, просто своего рода складчина. Ведь нетрудно предположить, что друг, который устраивает эти приемы, беден и его приятели хотят, чтобы их развлечения ничего ему не стоили. Что может быть справедливее?

Когда Самуил и Юлиус вошли в соседнюю комнату, там уже собрались человек пятнадцать-шестнадцать. Один из присутствующих, обладатель высокого армейского чина, был столь любезен, что давал кое-какие советы молодому человеку, которому хотелось научиться обращаться с ружьем, причем они позаботились выстелить пол соломенными циновками в три слоя, дабы удары приклада не тревожили сон соседей. Что может быть похвальнее?

Разговор зашел о политике и даже был довольно оживленным; беседующие разделились на две или три группы. Но кто же во Франции не рассуждает о политике, и о чем только французы не беседуют с живостью?

Юлиус, или, вернее, коммивояжер Жюль Гермелен, приблизился к одной из этих компаний и вмешался в разговор.

XVI
ВЕНТА

Войдя в этот кружок, Юлиус, казалось, совершенно переменился, можно было подумать, будто он оставил свою подлинную натуру где-то за дверью. Что-то вроде страстного любопытства осветило его лицо. Было ли это глубочайшее искусство дипломатии, ловкость, доведенная до совершенства? Он бесподобно играл свою роль и о свободе говорил с еще большим жаром, чем самый горячий из его собеседников.

Самуил, и тот в иные минуты спрашивал себя, не в самом ли деле его друг питает подобные мысли, и восхищался правдоподобием его игры, когда казалось, будто принципы, утверждаемые Юлиусом, не шутя берут верх над задуманной ими интригой, или когда его друг с глубокой печалью рассуждал о мелочных амбициях, пятнающих чистоту их общего дела.

"Он так слаб и настолько подвержен колебаниям, - говорил себе Самуил, - что способен поддаться влиянию либеральных идей. Впрочем, его привели сюда праздность, скептицизм, презрение, так что было бы странно, если бы он вышел отсюда переродившимся и более убежденным, чем все прочие. Людям посильнее его случалось испытывать головокружение от идей, в самую сущность которых они пытались заглянуть. Начинаешь с притворства, потом втягиваешься. Актер сам становится своим персонажем. Чтобы безнаказанно играть в либерализм, надобно иметь дух совсем другого закала, чем у него. Что если из него выйдет святой Генетий от демократии?"

Однако Самуил был слишком недоверчивым, слишком закоренелым скептиком, чтобы остановиться на этой мысли.

"Ба! - усмехнулся он. - Я ищу трудностей там, где их нет. Он дипломат, и этим сказано все. Это один из тех людей, которым подделываться к чужим мнениям тем проще, что они не имеют своих".

Впрочем, Самуил был не единственным, кто здесь наблюдал за Юлиусом. Незнакомец, не говоривший ни слова и державшийся в тени, которого Самуил видел здесь впервые, не спускал глаз с мнимого коммивояжера.

Собравшиеся были оживлены и подвижны. Никаких церемоний, ничего похожего на этикет. Они курили, потягивали пунш, спорили, упражнялись с оружием - все вперемежку, что не мешало обмениваться порой двумя-тремя словами, ради которых они и пришли сюда.

Рослый человек с высоким лбом и проницательным взглядом, стоявший прислонясь спиной к камину, красноречиво объяснял, к чему ведет приверженность догмам. Впоследствии его собственные деяния, увы, не менее красноречиво показали, к чему может привести половинчатость убеждений.

В общем, именно так, довольно простодушно и безобидно, выглядели эти пресловутые венты, внушавшие такой ужас.

Никаких особых новостей в тот вечер не обсуждали. Все со дня на день ожидали падения министерства Мартиньяка, чья умеренность мешала разразиться буре общественных страстей. Надеялись, что оно вот-вот подаст в отставку и его место займет министерство Полиньяка. Карбонарии всей душой были за этого г-на Полиньяка, известного своей нетерпимостью и слепой приверженностью абсолютизму: вот кто не преминет ускорить долгожданный взрыв и ниспровержение основ божественного права.

Таким образом, полученный приказ состоял в том, чтобы всеми мыслимыми средствами способствовать скорейшей отставке министерства Мартиньяка.

В то время, когда среди собравшихся воцарилось особенное оживление, тот из них, кто был представителем этой венты в центральной венте (впоследствии ему довелось сыграть важную роль на одном из самых торжественных заседаний Учредительного собрания) поманил к себе Самуила, зна́ком попросив его отойти с ним в сторонку.

- Что такое? - спросил его Самуил.

- А то, - отвечал собеседник, - что ты был прав тогда, месяц назад, когда сомневался, можно ли доверять тому, кого ты привел сюда.

И он едва заметно, одними глазами, указал на Юлиуса.

- Напротив, я ошибался! - с живостью откликнулся Самуил. - Я справлялся о нем, получил нужные сведения и теперь готов отвечать за него.

- А все-таки будь осторожен, - настаивал тот. - Мы тоже получили сведения, и они внушают беспокойство.

- Мне представляется, - возразил Самуил надменно, - что, если я за кого-то ручаюсь, нет нужды выяснять о нем еще что-то, когда у вас есть мое слово. Повторяю еще раз: я в ответе за Жюля Гермелена.

- Ты можешь заблуждаться.

- Тогда пусть мне представят доказательства.

- Возможно, что тебе их представят.

- Кто?

- Некто, желающий с тобой встретиться и готовый сделать это завтра же; этот человек служит посредником и связующим звеном между нашими тайными вентами и парламентской оппозицией.

- Ах, вот оно что! - промолвил Самуил, вздрогнув от радости.

- Да, он явится, чтобы переговорить с тобой об этом, а может статься, и еще кое о чем. Что если он тебе докажет, что твой Жюль Гермелен - предатель?

- Я рассчитываю доказать ему обратное, - отрезал Самуил. - Итак, завтра всю первую половину дня вплоть до двух часов я буду дома.

- Отлично.

И собеседники разошлись в разные стороны.

Впрочем, и собрание шло к концу. Большая часть присутствующих удалилась. Самуил и Юлиус вышли вместе.

Первый был озабочен. Второй же пребывал в прекрасном, чуть ли не деятельном расположении духа.

- Ты больше не заговариваешь со мной об Олимпии? - спросил он Самуила. - Неужели ты вправду веришь, что она уедет? Впрочем, я выясню это утром, как только встану. Пошлю ей цветы. Если мой посланец не застанет ее в особняке, я, знаешь ли, способен использовать истинную печаль, которую причинит мне ее отъезд, чтобы под горячую руку доставить себе столь же подлинную радость: порвать с принцессой.

Самуил не отвечал.

"Я чересчур торопливо шел к своей цели, - думал он. - Слишком уж верил, что держу его в руках! Такого удержишь… И вот теперь, когда ничто еще не готово ни с его стороны, ни с моей, похоже, ему конец. А ведь сейчас его смерть разрушит все мои планы. Как это было глупо - компрометировать его прежде, чем его связь с этой певицей оказалась надлежащим образом узаконена! Что же теперь делать, как нам с ним обоим выпутаться из мною же расставленных сетей? Ах ты черт возьми, теперь для того, чтобы его спасти, мне понадобится куда больше хлопот, чем требовалось, чтобы погубить его!"

XVII
СВИДАНИЯ У ГОСПОДА БОГА

Полагая, что Лотарио не видится с Фредерикой, Самуил Гельб заблуждался.

После крайне холодного приема, оказанного ему владельцем дома в Менильмонтане, Лотарио и в самом деле туда больше не возвращался. Но образ невинной белокурой землячки слишком занимал его мысли, чтобы юноша отказался от попыток сблизиться с нею. Если он не мог войти в ее дом, она ведь могла из него выйти.

Теперь он часто блуждал по улице, где жила Фредерика, подобно Адаму, бродящему у запертых райских врат, только он был еще несчастнее, ведь Адам терпел изгнание вместе с Евой, а Ева Лотарио осталась в запретном для него месте.

В первое же воскресенье после того визита, который он вместе со своим дядюшкой нанес Самуилу - ах, разве Лотарио был нужен Самуил? - ранним весенним утром, еще прохладным, но уже великолепным, молодой человек прохаживался перед неумолимыми воротами, отделявшими его от той, что, казалось, в одну минуту завладела всей его жизнью.

Он мерил шагами мостовую напротив, погружаясь взглядом в глубину сада и мечтая, что вот сейчас Фредерика вдруг появится среди цветов. Сколько безотчетных желаний и грез теснилось в его мозгу! Он бросал на дом упорные, повелительные взоры, воображая, что магнетическая сила его чувств должна заставить Фредерику выйти даже помимо ее собственной воли. Порой он представлял себе, что она может, случайно бросив взгляд на улицу, заметить его, тогда она откроет окно и знаком предложит ему подняться к ней или, может быть, сама выбежит к нему из дома - так или иначе, она найдет какое-нибудь средство, чтобы они могли поговорить хоть одну минуту.

Она должна тоже желать этой встречи. Им более невозможно оставаться друг для друга чужими, недаром же эта немка, знающая о них больше, чем они сами о себе знают, говорила им об этом; она соединила их судьбы нерасторжимыми узами, теперь они уже все равно что брат и сестра.

Так он смотрел и смотрел на ворота и на окна дома. Однако ни ставни, ни ворота не открывались. Тогда им овладевало уныние, он внезапно переходил от уверенности к отчаянию. Ему начинало казаться, что было ужасной глупостью допустить хотя бы на минуту, что она может выйти к нему или позвать его к себе. Да помнит ли она еще о его существовании? Она его видела всего однажды, минут пятнадцать, притом не наедине, он не сказал ей и четырех слов, растерялся и был так смущен и взволнован, что, наверное, показался ей смешным. Только такое впечатление он и мог на нее произвести, если вообще можно предположить, что в голове молоденькой девушки удержалось какое-то впечатление от единственной встречи с совершенно незнакомым человеком. Да она и не узнает его, если встретит на улице!

Лотарио провел там около часа, то преисполняясь надежды, то теряя ее, восторгаясь и впадая в тоскливую подавленность; стоило двери дома открыться или оконной занавеске шевельнуться от ветра, как он всем существом испытывал глубочайшее потрясение; молодой человек уже начал отдавать себе отчет в бесполезности своего ожидания и говорил себе, что с таким же успехом можно пробыть здесь хоть целые сутки, как тут появилась Фредерика.

При виде ее у Лотарио кровь бросилась в голову и сердце чуть не выпрыгнуло из груди.

Девушка была под вуалью и плотно закутана в плащ. Но Лотарио не нужны были глаза, его сердце тотчас узнало ее!

Фредерика вышла из дому в сопровождении г-жи Трихтер. Лотарио она не заметила и направилась в сторону, противоположную той, где он находился. Она повернулась к нему спиной и стала удаляться, пока не достигла дальнего конца улицы.

А Лотарио все не двигался с места, будто его гвоздями прибили, окаменевший, весь превратившись в зрение. Но в то мгновение, когда она должна была исчезнуть за поворотом улицы, он, опомнившись, ринулся следом.

Однако, сообразив, что если она его увидит, то продолжать преследование будет немыслимо, ведь тогда его поведение покажется ей нескромным, он замедлил шаг так, чтобы между ним и ею оставалось весьма значительное расстояние.

Фредерика и г-жа Трихтер, миновав предместье, вышли к бульвару. Затем по Старой улице Тампля они достигли протестантского храма Бийетт и вошли в него.

Увидев, что они туда входят, Лотарио возликовал. Значит, он с Фредерикой одной веры! Все, что он только мог найти общего между ними, как ему казалось, все крепче привязывает его к ней, а на этот раз сам Господь оказывался посредником между ними.

Самуил всегда предоставлял Фредерике полную свободу во всем, что касалось ее верований. Вначале - из равнодушия. Не отдавая предпочтения ни одной из религиозных доктрин, он мало интересовался тем, каковы в этом отношении пристрастия его воспитанницы. На его вкус любая вера была одинаково хороша или, если угодно, одинаково плоха.

Случилось так, что г-жа Трихтер, ее воспитательница, оказалась протестанткой. Учительница-немка, которую он нанял для нее впоследствии, тоже была протестанткой. Итак, из трех человек, которых она знала, воспитательница и учительница познакомили ее лишь с религиозными догматами лютеранства, а третий, ее опекун, вообще ничего не говорил о религии. Естественно, что Фредерика приняла протестантство. Она веровала так, как научили ее те единственные два существа, что были рядом и веровали.

И вот ведь какая странность! Когда Самуил вернулся из Индии, когда он осознал, что это прекрасное шестнадцатилетнее дитя внушает ему уже совсем не отеческие чувства, этот ученый скептик и не подумал бороться с религиозными наклонностями своей подопечной, высмеивать и разрушать веру девушки - напротив, он ее уважал, едва ли не поощрял. Решившись сделать Фредерику своей женой, он пожелал воздвигнуть вокруг нее стену, любыми средствами упрочив в ней чувства послушания и долга, все то, что могло бы наглухо закрыть доступ в ее сердце свободным и мятежным страстям, подготовить ее к покорности. Этот атеист задумал сделать из Господа сообщника в своих планах.

Назад Дальше