Красная Валькирия - Михаил Кожемякин 4 стр.


- А если туда не можешь, "плоскостопый", тогда домой, на Петроградскую сторону, Большая Зеленина, - сквозь слезы рассмеялась "валькирия". Ей было тяжело и неловко, словно наутро, после мучительного и страшного сна. "Пожалей меня, Господи, - умоляла Лариса, - сократи разлуку, не могу больше терпеть...". И словно в ответ на ее мольбу, как в утешение, падал ей на лицо все и всех примиряющий и обеляющий снег, чистый, как эта отчаянная молитва, и такой же уязвимый и хрупкий... Снег примирял ее с миром, и с ожиданием, и с Богом. "Только бы дождаться Гафиза, и никакой мировой революции не нужно!", - думала Лара.

А на другом конце Петербурга о Гумилеве тоже вспоминали... Ильин-Раскольников, сидя в дешевом кабаке, над кружкой пива поминал соперника "незлым тихим словом", желал ему верной смерти - и поскорее. И только молитвы любивших Гафиза людей перечеркивали злобу его нового и непоправимо несчастного врага.

Ноябрь, 1916 г. Усадьба Ней-Беверсгоф, район Двинска. Дислокация 4-го эскадрона 5-го гусарского Александрийского Ее императорского Величества государыни императрицы Александры Федоровны полка1

- Николай Степанович! Пан прапорщик! Извольте: вам письмо! - через вязкую дремоту пробился дворецкий Тадеуш. Это был здоровенный краснолицый детина с пушистыми полуседыми усами и смешанными манерами вышколенного английского "батлера" и гонорового польско-литовского "шляхтишки", последнее напоминание о былых хозяевах усадьбы и охранитель их фамильной чести. После спешной эвакуации вельможной пани Твардовской "с чадами и домочадцами" ввиду опасного приближения к Ней-Беверсгофу фронтов мировой войны, помимо чести и голых стен в имении охранять было особенно нечего. Пани Ядвига позаботилась забрать с собой весь свой образ жизни в его материальном выражении. Эта "слегка пожухлая польская роза в поре легкого увядания", как, не зная хозяйки, окрестил ее автор половины полковых анекдотов корнет Новосильцев, была особа насколько светская, настолько и рачительная. Удивительным образом уживались в местном дворянстве эти две черты, казавшиеся несовместимыми в империи "россыйськой", как со змеино-сабельным присвистом выражался упомянутый дворецкий Тадеуш... Его хозяйка предусмотрительно оставила на страже шляхетного достоинства и достояния от варварских нравов "жолнеров московських".

Прапорщик сладко потянулся под грубым суконным солдатским одеялом, поверх которого была навалена для тепла его запасная шинель. В просторных от пустоты комнатах, дававших приют офицерам родного 4-го эскадрона 5-го Александрийского гусарского, было промозгло, сколько не топи. Казалось, что вместе с обстановкой роковая пани вывезла из дома жизнь...

- Письмо? Давайте же, пан Тадеуш! - он выпростал из-под своих покровов худую после недавней болезни и госпитально-желтую, но снова жилистую руку. Письмо... Что может быть приятнее для солдата? Только если, конечно, в нем не истерически рыдают о его горькой доле, а тепло и дружески рассказывают о далекой незабытой жизни и, быть может, немного о любви - но не очень много, а то размякнешь! Здесь, на продуваемых всеми ветрами, в том числе и свинцовыми, позициях над седой Западной Двиной, размяк - считай наполовину пропал!

Но Тадеуш отступил на шаг и изобразил на своей лакейско-разбойничьей физиономии ехидную улыбку, от которой стал поразительно похож на матерого хищного лиса:

- Письмо от влюбленной юной дамы, Николай Степанович! Помилуй пан-Бог, шляхетская честь не велит читать ее имени, но не на заднице же глаза у старого Тадеуша! Буковки малы, круглы и так и дрожат, словно жемчужины в ожерелье на белой шейке паненки, собравшейся на свой первый бал...

- Ладно тебе, старый гайдук! Давай письмо скорее! Потом сочтемся...

Дворецкий сдался и с легким поклоном протянул конверт, изуродованный жирными фиолетовыми штемпелями полевой почты, военной цензуры и еще каких-то ведомств, до которых Прапорщику не было ровно никакого дела. Пускай читают! Быть может, это было последнее чувство, сохранившееся в нем неизменным из предвоенного прошлого - необъяснимое высокомерие к сообществу чужих в общем-то людей, читающих написанные им или обращенные к нему строчки и потешно потеющих, выискивая в них чувства и смысл. Он понимал, что это неправильно и даже отчасти нечестно: как верный паладин царицы Поэзии, он должен был ценить ее подданных - читателей-почитателей. Ибо кто он без них? Но работать на них он так и не научился: всегда писал для себя, для узкого круга близких или просто небезразличных людей, быть может - для Бога, наверняка - для Нее... Ее обличий, впрочем, было много, что, пожалуй, тоже не совсем честно.

Зато Она в своих основных ипостасях писала ему значительно чаще, чем другим офицерам (вот и повод для маленькой, но приятной на фоне позиционного безделья гордости!), и каждый раз по-разному горячила кровь, последнее время предательски замерзавшую на ноябрьском холоде после недавно перенесенного легочного процесса. Письма от Ани - жены - напоминали упоительный риск охоты или войны - в предчувствии их строк сердце на мгновение замирало от сладостного ощущения полной и упоительной неизвестности. Что там, за этими волшебными вратами бумажных разворотов: нежная ли страсть, кокетливо размытая с краю "невзначай" капнувшей слезинкой?!... Мудрое ли великодушие всепрощающей любви, от которой даже в окопах, где под гнилым настилом хлюпает зловонная ледяная жижа, становится вдруг так тепло и спокойно?!... Или высокомерный усталый холод - такой же промозглый и безнадежный, как ледяной ветер, задувающий под башлык во время ночной разведки-поиска в пустых полях на "германской" стороне Двины?!... Холод, таящий в себе дыхание смерти... Заманчиво, дьявол ее забери со всеми ее терпко бродящими в разлуке херсонесскими потрохами!

Помнится, во времена их общей юности - на даче под Севастополем, неподалеку от руин могущественного античного города Херсонеса, Аня, обоженная солнцем до приятной на ощупь смуглости, с кожей, солоноватой от моря и ветра, называла себя крымчанкой и даже "последней херсонесидкой"! Как они целовались тогда на Солнечном пляже, неподалеку от дачи Шмидта, где обитало семейство Горенко! И как все было странно и сладко - до тех пор, пока Аня Горенко не призналась (или не солгала) ему, что влюблена в другого! А он имел глупость этому капризу поверить и сорвался в далекие и отчаянные странствия! Через три года после этого севастопольского лета Аня все же стала его женой, но характер ее нисколько не изменился: раньше он восхищался причудами "черноморской русалки", но теперь бесконечно устал от них, как устают от затянувшейся и изнурительной охоты, и был зол так же, как незадачливый охотник. Нельзя же, в самом деле, охотиться всю жизнь, и на кого - на собственную жену!

Лери Рейснер была совсем другой - "милой девочкой Лаик", Леричкой, героиней его недавно написанной пьесы. Но и эта "милая девочка" двоилась: бирюза ее полудетской души легко могла обернуться сталью. Он видел в ней и нежную подругу-сестру, и бестрепетную валькирию из скандинавских мифов, деву-воительницу и собирательницу душ павших на поле чести храбрецов! Занятно будет, если валькирия с лицом Лери Рейснер прилетит за ним сюда! Будет он лежать с перебитым хребтом, захлебываясь в окопной жиже, и ждать крылатую валькирию... Ну же, Лери, я здесь! Где же ты?

"Все шутки шутишь, Николай Степанович...", - сказал бы старый друг Михаил Леонидыч Лозинский - прекрасный переводчик и значительный поэт. Не появится твоя Лери-Пери здесь, на войне. Она сейчас в Петербурге - красивая, окруженная поклонниками, может быть, немного грустная... Читает свои стихи на каком-нибудь вечере поэтов, благосклонно слушает чужие, а домой ее провожает их общий друг Осип Мандельштам или какой-нибудь мальчишка из Гардемаринской школы. Лери всегда была неравнодушна к морякам... Так что пусть лучше Мандельштам провожает: Осип не предаст старого друга Николая Степановича и не станет слишком нежно целовать у Лери ручки!

Милые послания Маги Тумповской или Аннушки Энгельгардт... Впрочем, и Магу, и Аннушку отложим до следующего раза. Дворецкий Тадеуш далеко не прост, Прапорщик прекрасно знал это; однако в женских почерках он, похоже, разбирается гораздо тоньше, чем можно ожидать от простого слуги. Это обнаженное кружево чувств в банальном воплощении канцелярского сочетания литер и цифр полевой почты могла породить только рука Лери!

"Застанет ли вас это письмо, мой Гафиз? Надеюсь, что застанет: по Неве разгуливает теплый ветер с моря - значит, кончен год. (Я всегда год считаю от зимы до зимы) - мой первый год, не похожий на прежние: какой он большой, глупый, длинный - как-то слишком сильно и сразу выросший. Я даже вижу - на носу масса веснушек - и невообразимо длинные руки. Милый Гафиз, как хорошо жить. Это, собственно, главное, что я хотела вам написать.

P.S. Ваш угодник очень разорителен: всегда в нескольких видах и еще складной с цветами и большим полотенцем".

"Как хорошо жить!", - повторил про себя Прапорщик. Ах, Лери, Лери, мне ли это не знать, тем более здесь, когда жизнь каждую минуту может закончиться! Угодник мой ее, видите ли, разоряет! Это Лери про образ Николая Угодника в церковке Иоанна Предтечи - значит, по-прежнему за меня молится, милая девочка! А вот Аня к Угоднику не ходит. В стихах своих меня похоронила. "Пусть ко мне Архангел Божий за душой его придет...". Или вот это, обращенное к Левушке: "Подарили белый крестик твоему отцу". Это какой-такой крестик? Георгиевский или могильный? Правда, в последней строке поправилась: "Да хранит святой Егорий твоего отца!", но сама же в эту охранительную силу не верит. В невинно убиенные мученики заранее меня записала. Благородно это и возвышенно, спору нет, только жить ох как хочется! Так что, Аня, извини уж, не могу я сейчас умереть, никак не могу! Не готов...

Леричка, милая, чудесная, золотая прелесть, она одна искренне верит в мое спасение-возвращение и к Николаю Угоднику молиться ходит! Вот вернусь - ручки ее тыщу раз поцелую и носик этот с веснушками! А потом уж - губки и все остальное по порядку...

Улыбаясь мечтательной довоенной улыбкой, Прапорщик свесил с топчана тощие длинные ноги, и стал наматывать несвежие фланелевые портянки прямо поверх рваных шерстяных носков. Вместе будет тепло, подумал он. Однако же совсем износились, в сапогах вязаные носки почему-то всегда рвутся на удивление быстро. Когда будет эстафета в ближайший город, надо будет дать рубль вестовому, пускай купит на базаре у поселянок четыре... нет, три пары - нужно же, чтоб парню хватило сдачи хоть на "келишек" водки и "халебу" пива. Можно, конечно, все что угодно достать и через дворецкого Тадеуша, но старый разбойник дерет втридорога!

Странные вещи творит с мужчинами война, этот извечный двигатель и бич нашей цивилизации. Как гармонично и страшно сочетаются у солдата благородные чувства и мысли о сиюминутном и будничном... И, заметьте, почти не думается о постоянной спутнице с разящей косой из крупповской стали, в рваном балахоне цвета хаки и венце из колючей проволоки на оголенном черепе - Смерти... Пани Смерти, которую, как говорят, давным-давно обманул первый хозяин этого имения, полумифический пан Ежи Твардовский, тоже поэт и знаменитый мистик, польский доктор Фауст... А может, Смерть была панночкой, и старый повеса попросту соблазнил ее? Рассказывают, что пан Твардовский за этот подвиг получил у Господа (или у нечистого) вечную жизнь на земле и до сих пор скитается по белому свету в образе то господина, то слуги, то солдата...

...У ротмистра Мелик-Шахназарова на оголенном черепе, выскобленном бритвой во имя ненависти к неким навязчивым насекомым, красовался продольный глубокий шрам, оставшийся в память о далеком 1914-м, когда конница противников еще порой сходилась врукопашную и кромсала друг-друга клинками. Этот шрам делил купол головы четвертого эскадронного командира александрийцев на две идеально ровных половины, за что офицеры полка саркастично прозвали ротмистра "Меликом двоеумным", а нижние чины менее почтительно - "Двойной башкой".

- Чего поднялись, Гумилев? - приветливо спросил ротмистр. - Спали бы, вы же только сменились.

Мелик-Шахназаров мимоходом пнул чьи-то оставленные в проходе между топчанами "запасные" солдатские сапоги, сдержанно матюгнулся и полез в стоявший в углу ящик из-под 12-дюймовых снарядов, превращенный полковыми умельцами в ротмистровский комод. Достал чистую рубашку, переоделся и даже повязал на шею кусок черной материи, заменявший у большинства офицеров-александрийцев "при параде" положенный полукруглый форменный галстук.

- Ровненько! - подсказал Прапорщик, когда командир эскадрона расправил белый ворот рубашки под стоячим воротником кителя. Большое зеркало было только в уборной, а ротмистр явно торопился.

- Благодарю... Почту из Арандоля привозили. Вам передали?

- Так точно.

- Отлично. Ступайте обедать, прапорщик, раз не спится. Наши уже за столом. Этот мерзавец Тадеуш там отменный бигос соорудил - вырви глаз, прощай желудок!

Ротмистр со скрипом перепоясался потертыми, но идеально начищенными ремнями снаряжения. Логично было бы представить, как он сейчас исполненным точности и особого гусарского шика жестом пристегнет шашку, однако шашек на фронте уже почти не носили: не 1914-й!

- Николай Степанович, одолжите ваш шлем, - почти приятельски попросил командир эскадрона. - Я свой денщику в чистку отдал, а бездельник подевался куда-то - и он, и шлем... С утра германская артиллерия по квадратам работала, сами слышали, не ровен час продолжит. Я, видите ли, с некоторых пор несколько опасаюсь за свою черепушку...

Ротмистр улыбнулся мягкой виноватой улыбкой, неожиданной на обветренном лице видавшего вида рубаки и окопного сидельца. Впрочем, Прапорщик давно привык ничему не удивляться на этой войне. У всех здесь были свои страхи и причуды - они становились своего рода талисманами фронтового офицерства, а как же в бой без талисмана? Кстати, у нижних чинов тоже были свои талисманы, но об этом офицеры редко задумывались.

- Прошу, Андраник Павлович, - Прапорщик протянул командиру свой видавший виды стальной "адриан", украшенный спереди гербовым орлом. - Вы в Арандоль, в штаб полка, не так ли?

- Вызван телефонограммой. Горячка какая-то, - охотно ответил ротмистр, застегивая под подбородком кожаный ремешок. - Вестовой с эстафетой понятия не имеет, а они, штабные, народ ушлый. Что-то срочное, даже пообедать не дали. Похоже, будем снова изображать активность на фронте... Чтобы их превосходительства получили от их высокопревосходительств индульгенцию на лечение в тылу геморроя, героически нажитого при командовании войсками.

Врочем, Прапорщик не заметил в словах ротмистра вполне уместного раздражения. Серая и смрадная тоска позиционной войны давно наскучила офицерам, тем более, офицерам самого 5-го Александрийского гусарского! Им хотелось действия - пусть бессмысленного и даже убийственного с тактической и человеческой точки зрения - но действия; так сорванцам-гимназистам после уроков не терпится побить окна в чьей-то веранде или подраться с "реальными"! Интересно, подумал Прапорщик, насколько полубольные и завшивленные парни с чистыми погонами (конечно, не в гигиеническом смысле, а в отношении знаков различия) из промерзших окопов и дымных землянок разделяют это стремление командного состава?! Ему несколько самонадеянно казалось, что он понимал их лучше, чем другие офицеры эскадрона... Ну, пожалуй, за исключением корнета Писаренко, недавнего выдвиженца из кадровых унтеров - тот видел проблему, так сказать, изнутри! А ведь в кавалерии, и не просто в кавалерии, а в гусарах, и не просто в гусарах, а в александрийцах - прославленных "черных гусарах", "гусарах смерти" - офицеры традиционно были гораздо человечнее и ближе к солдату, чем во всех других родах оружия Российской императорской армии! Если здесь, на фронте, где все вместе ходят под одним Богом и одной Смертью, такая пропасть, то что же тогда, к примеру, в тылу?! Не сорваться бы в эту пропасть всем вместе - и офицеру, и солдату, и миру, и жизни, и Ане с Левушкой, и Лери...

- Николай Степанович! - обернулся, выходя, яйцеголовый в стальном шлеме ротмистр Мелик-Шахназаров. - Конечно, это не мое дело, но, по-моему, вы слишком много думаете о фатальном...

- Разве? Впрочем, это как раз ваше дело, Андраник Павлович, вы командир и вправе заглянуть в душу своих офицеров...

- Увольте, заглядывать туда у меня нет никакого желания, Николай Степанович. Ступайте, поешьте лучше. Потешите заодно наше высокое вшивое общество одной из ваших занимательных небылиц из африканской жизни. Чем больше приврете, тем легче поверят, ха-ха!

Надо было предложить ему зайти в ближайшем городе на базар за носками, вместо вестового, раз уж ему по дороге, с веселой мстительностью подумал Прапорщик. И сам рассмеялся своей хулиганской мысли громким беззаботным смехом счастливого солдата. Вопреки всему, он был счастливый солдат: он все еще жив, он силен и почти не болен, ему прислала чудесное письмо далекая и желанная женщина, он сладко выспался после утомительной смены в окопах, он идет есть вкусный бигос и рассказывать удивительные истории своим веселым товарищам. И будь что будет. Бог над всеми, а над солдатом, наверное, вдвойне!

В просторной столовой зале сохранился единственный, пожалуй, элемент обстановки, который пани Ядвига Твардовская не смогла вывезти в силу его внушительных габаритов - старинный длинный стол из почерневшего от времени благородного дуба. Некогда за ним пировал с соседями сам легендарный пан Ежи Твардовский, попивая столетние меды и возглашая громовые здравницы то в честь шляхетских вольностей и Речи Посполитой, то в честь прекрасных глаз белокурой панны... Сейчас здесь согласно ранжиру расположились несколько свободных от смены в окопах офицеров 4-го эскадрона и человек восемь вольноопределяющихся и унтер-офицеров "из светской публики", имевших привилегию допуска в офицерскую компанию. В роли официантов выступали полдюжины денщиков, в последнее время совсем было обленившихся и обнаглевших, но каким-то невероятным образом вновь приведенных к подчинению все тем же дворецким Тадеушем. Сам Тадеуш выполнял роль кравчего на магнатском пиру, увесистым половником раскладывая по солдатским мискам и железным тарелкам из походных несессеров исходящее паром капустно-крупяное варево, обильно заправленное жгучим перцем и слегка - шкварками.

- Ангела за трапезой, господа, - привычно пожелал Прапорщик и уселся на грубой крестьянской скамье за вельможным панским столом, бесцеремонно потеснив эскадронного остряка корнета Новосильцева.

- Сидеть на стульях двух -
Дилемма, не стоит ломаного су!
Малейший сдвиг - и вся система
Трещит, а ж...па на весу! - не замедлил отреагировать затертой эпиграммой зубоскал-корнет. Прапорщик, словно нехотя, импровизировал продолжение:

- И все ж, назначенный приказом
На самый скромный из чинов,
На всю скамью уселся разом
Худою ж...пой - Гумилев!

Последовал дружный залп смеха, и Прапорщик с потешной церемонностью раскланялся на три стороны. Удивительно, но признание боевых товарищей, ставших в последние месяцы его единственной и, вероятно, не самой искушенной аудиторией, приятно щекотало самолюбие.

Назад Дальше