- Тогда и я не погибну. - с улыбкой ответил он, - И не увижу, как надо мной склонится валькирия революции... Хотя, не скрою, заманчиво было бы увидеть тебя такой - хоть и в последнюю минуту! Мы уедем в Аддис-Абебу, город роз... Белый дом в глубине сада, жуки с золотистыми спинками... Я научу тебя пить тэдж и есть инджиру. Хотя, проще говоря, это хлеб и пиво... И познакомлю с абиссинским негусом. Банально, конечно. Но человеческое счастье всегда банально! Если ты желаешь разделить его со мною, то должна навсегда забыть о "проклятых вопросах", или о социальной революции - называй, как знаешь. Выброси ее из сердца и из мыслей! Решайся!
- Решиться? Когда? - По телу Лары прошла холодная дрожь, словно она окунулась в ледяную воду. К чему выбор? Зачем? Но если уж суждено выбирать, она выберет Гафиза!
- Когда я вернусь с войны, Лери, а ради тебя я обязательно вернусь! Надеюсь, течение истории оставит тебе время подумать. Но знай: третьего не дано. Или мы уедем вместе, или быть тебе валькирией революции...
- Это шутка? - Лара ни минуты не думала, что Гафиз шутит, но надеялась, что у него хватит сил обмануть ее какой-нибудь любезной фразой. Но Гафиз не стал произносить любезных фраз.
- Хотел бы я, чтобы это была шутка, Лери. Но довольно! Когда-нибудь ты вспомнишь этот разговор. Лишь бы не слишком поздно...
На следующий день они, словно сговорившись, не вспоминали об этом мрачноватом пророчестве. Только вечером, на вокзале, в мучительную прощальную минуту, Гафиз вдруг сказал вместо прощания: "Помни, Леричка, третьего не дано..." и шагнул на ступеньку вагона, словно в пропасть. Поезд тронулся, Лариса долго стояла на перроне, и невольные слезы размывали строгие очертания привокзальной площади. Почему же сейчас, на заснеженной аллее Летнего Сада, она снова вспомнила о пророчестве Гафиза? Должно быть потому, что уже пора выбирать... Третьего не дано... Помнится, Цезарь произнес эти слова, когда его легионы перешли небольшую речушку с гордым названием Рубикон. Тогда в Риме была Гражданская война, и проконсул Юлий Цезарь стал императором. В России тоже может начаться Гражданская война, и кем тогда станет она? Валькирией, несущейся на огнекрылом коне над полем смерти? Кровавым ангелом? Нет, лучше в Абиссинию, в Персию, на остров Мадагаскар, куда угодно, только бы с Гафизом!
Ее размышления прервала очаровательная барышня в черной каракулевой шубке, изящной шляпке и с томиком стихотворений Ахматовой в руках. Барышня была чудо как хороша: нежное личико, стройная фигурка, еще скорее детская, чем женская, пепельные волосы, кроткий взгляд... Мадонна с полотна Боттичелли, да и только... Анна Энгельгардт, сестра Никса Бальмонта, собственной персоной. Только почему-то без закадычной подруги Ольги Арбениной.
- Здравствуйте, Ларочка, - полудетским-полудевическим голоском произнесла барышня и деланно, неискренне улыбнулась.
"Ангела разыгрывает... - подумала Лариса. - В жизни не видала такой отвратительно-приторной улыбки!", но вслух сказала:
- Рада вас видеть, госпожа Энгельгардт. Читаете Ахматову? Не правда ли, стихи Анны Андреевны нельзя не любить?
- Как и стихи Гумилева, - добавила барышня и почему-то покраснела. - У меня даже есть его один из его сборников с дарственной надписью...
- Николай Степанович надписал вам книгу? - рассеянно спросила Лара. - Я рада за вас.
- Более того, Николай Степанович как-то сочинил в мою честь мадригал, - продолжала барышня все с той же жеманной улыбкой. - Хотите, я вам прочитаю?
Лариса почувствовала, как что-то укололо ее в сердце. Вот и все - мир разрушен в одно мгновение! Можно сколько угодно размышлять о тех, кого любил или любит Гафиз, о тех женщинах, которым он пишет с фронта, но все это пустяки, детский лепет, по сравнению с безжалостной реальностью! Вот она, Анна Энгельгардт собственной персоной, стоит перед "Леричкой, золотой прелестью", и улыбается лживой, как несчастье, улыбкой! Впрочем, главное - не показать этому "ангелу" свою боль!
- Извольте, - холодно улыбаясь, ответила Лара, - читайте... Будет интересно услышать... И порадоваться за вас.
Аннушка Энгельгардт еще больше покраснела, наивно захлопала длинными ресницами, сделала вид, что вспоминает длинный стихотворный мадригал, прочла:
"Об Анне, единственной, сладостной Анне,
Я долгие ночи мечтаю без сна.
Прелестных прелестней, желанных желанней!
Она!".
- Поэты - большие льстецы, - еле сдерживаясь, ответила Лара. - И фантазеры. В каждой женщине видят Прекрасную Даму. За это мы и любим их, верно? А, впрочем, мадригал прелестен... Поздравляю вас!
- Вы так думаете, госпожа Рейснер? - еще слаще улыбнулась Анна. - Впрочем, говорят, что вам Николай Степанович посвятил целую пьесу.
- Две пьесы, если быть точной. Только вторая еще не написана. Только замысел, но прекрасный! А на первую я написала рецензию. Она называется "Гондла". - Лара сказала это механически, небрежно, но ее собеседница, кажется, смутилась. Интересно, когда Гафиз написал этой дурочке мадригал? Был ли у него с ней роман? И когда? Неужели недавно? Но почему же тогда он писал ей такие проникновенные письма? Одно из первых фронтовых писем начиналось строчкой из "Гондлы". "Лера, Лера, надменная дева, ты, как прежде, бежишь от меня...". Неужели ложь и игра все то, что было между ними? И в их гостиницу на Гороховой он водил этого боттичеллиевского ангелочка с приторной улыбкой? Нет, не может быть, Гафиз любит ее. То, что было между ними, - глубоко и верно, как сама поэзия...
- Говорят, Николай Степанович пишет вам из Действующей армии? - не унималась барышня. - Знаете, он и мне пишет. Точнее, писал. Знаете, дорогая Лариса Михайловна, от Николая давно не было писем, и я волнуюсь. Утешьте меня, если что-то знаете о нем.
- От Николая? - не сдержалась Лара. - И давно вы называете его так?
Аннушка испуганно ойкнула и закрыла ладонями пунцовые щеки.
- Ах, простите меня, госпожа Рейснер, я проговорилась, я не должна была... Это наша тайна - его и моя. Хочу вам довериться, Николай Степанович неравнодушен ко мне. Я так надеюсь, что он разведется с Ахматовой! Хотя мне будет так неловко причинить беспокойство своей любимой поэтессе!
"Представьте, милая барышня, и я надеюсь на то же самое... И тоже не хочу причинять боль Анне Андреевне", - подумала Лара, а вслух сказала:
- Я утешу вас, Анна Николаевна. Николай Степанович жив и здоров. Скоро он напишет вам. И мне... И Анне Андреевне, несомненно. А, может быть, и вашей подруге Арбениной. Говорят, Николай Степанович так восхищался ее красотой! Или еще кому-нибудь... Но в любом случае я поздравляю вас: мадригал прекрасен!
При имени Ольги Арбениной Аннушка смутилась, нахмурилась, румянец отхлынул от щек...
- Арбениной? - спросила она, - При чем тут Ольга?
- Может быть и не при чем, Анна Николаевна, а, может быть, и очень даже при чем... - усмехнулась ей в лицо Лариса. - Подумайте об этом на досуге... Приятных размышлений!
Сказала и пошла прочь, оставив барышню Энгельгардт в полнейшем смущении. Потом долго стояла на Троицком мосту, который вел на Петроградскую сторону, - в оцепенении, "без мыслей, без слов"... Только не "легкие, легкие звоны" звучали в ее сердце, а тяжелый гулкий колокол любви и ревности. Нет, этого не может быть! Гафиз с этой боттичеллиевской дурочкой! "Сладостная Анна...". Острословы-поэты, должно быть, скоро назовут мадемуазель Энгельгардт "Анной Второй", заместительницей Анны Первой - Ахматовой...
Господи Боже, владыка Всещедрый, неужели это ответ на мои молитвы?! Или всего лишь искушение? Ах, только бы не думать о встрече с Анной Энгельгардт, только бы дождаться возвращения Гафиза, а там - будь что будет...
Лариса, как потерянная, смотрела на серо-стальную воду Невы и механически пересчитывала льдины. "Одна, вторая, третья... Господи, что же делать? "Единственная Анна...". Кто бы мог подумать? Но как далеко зашел их роман? Нужно поговорить с Лозинским, он все знает... Михаил Леонидович, старый добрый друг Гафиза, знает столько тайн, что они, вероятно, уже перестали его обольщать... Решено! Пойду к Лозинскому... Ведь еще совсем недавно я передавала через него книги для Гафиза...".
Михаил Леонидович Лозинский, лучший друг Гумилева, поэт и переводчик, редактор журнала "Аполлон" и организатор издательства поэтов-акмеистов "Гиперборей", жил на Петроградской стороне, так что идти до него было недалеко, через Троицкий мост, по Каменному острову, а дальше - рукой подать... Застать Михаила Леонидовича дома было нетрудно, поскольку большую часть времени он проводил в собственном кабинете, среди бумаг и книг, за огромным письменным столом с множеством ящиков и ящичков, явных и тайных - надежно спрятанных в утробе стола-Левиафана.
В потайных ящиках этого знаменитого в литературных кругах Петербурга стола Михаил Леонидович держал письма, деловые и личные, квитанции и расписки. Лозинский отличался совершенно непоэтичной точностью, пунктуальностью и экономностью.
"Сын Леонида был скуп,
И кратеры берег он ревниво,
Редко он другу струил пенное в чаши вино.
Так он любил говорить, возлежа за трапезой с пришельцем:
Скифам любезно вино, - мне же любезны друзья...", - посмеивался над "низменными" качествами Лозинского Осип Мандельштам. К деньгам Михаил Леонидович относился тоже непоэтично: крайне экономно и бережливо.
"Сын Леонида был скуп, и когда он с гостем прощался,
Редко он гостю совал в руку полтинник иль рубль;
Если же скромен был гость и просил лишь тридцать копеек,
Сын Леонида ему тотчас, ликуя, вручал", - иронизировал вечно безденежный Осип Эмильевич, часто приходивший за вспомоществованием к экономному Лозинскому.
Впрочем, стихи у Михаила Леонидовича выходили возвышенные, торжественные, величавые. Как-то Лозинский сравнил цвет славы с высохшей травой, потерявшей свою сочность и свежесть, и это сравнение часто вспоминалось Ларисе. Оно было гораздо точнее и весомее знаменитого сравнения аромата славы с запахом апельсиновой корки, принадлежавшего Мандельштаму.
Свободное от кабинетных занятий время - а такового оставалось не так уж много - Лозинский посвящал Публичной библиотеке, где служил консультантом. Книгам Лозинский уделял куда больше времени, чем людям, но друзья и приятели, главным из которых был Гумилев, частенько отрывали "сына Леонида" от упоительного шелеста страниц и запаха книжной пыли, который, как известно, пьянее, чем наркотик. Отрывали, чтобы поведать очередную тайну. Тайны эти были в основном любовные, и выслушал их Михаил Леонидович столько, что стал относиться к подобным рассказам с одинаковым равнодушием... Впрочем, Лозинский согласился быть "доверенным лицом" Гафиза и Лери, помогал Ларисе искать книги, которые Николай Степанович просил отправить ему на фронт. Однако, будучи другом Гумилева, Лозинский не отказывался выслушивать колкие замечания Ахматовой в адрес дам, которых выбирал ее муж.
Михаилу Леонидовичу удавалось быть доверенным лицом сразу нескольких враждующих сторон: в бесчисленных ящиках "Левиафана" он хранил чужую любовную переписку, которую ему доверяли влюбчивые мужья и жены из литературных кругов, опасавшиеся держать эти послания дома. Лариса готова была поспорить, что любовная переписка хранится в специальных выдвижных коробочках с ярлыками, как книжные карточки в Публичной библиотеке. И - кто знает - может быть, ее собственные нежные признания, которые Гумилев решил не оставлять без присмотра, покоятся в в одном из ящиков письменного стола Лозинского под литерой "Л". И жена Лозинского, милейшая Татьяна Борисовна, утром и вечером стирает с этих ящиков пыль и нежно дует на чуть желтеющие листы...
Впрочем, любовную переписку лучше беспощадно сжигать и не рыдать над драгоценными буквами, которые превращаются в пепел. "Прощай, письмо любви, прощай, она велела...". Уж лучше самой сжечь доказательства любовного помешательства, чем позволить потомкам покуситься на письменный стол Лозинского и предать безжалостной гласности чьи-то сердечные тайны! По крайней мере, собственный ящичек под литерой "Л" Лариса очень хотела уничтожить, но была не до конца уверена в его существовании... Спросить у Лозинского? Но добрейший Михаил Леонидович обязательно скажет: "Что вы, дорогая Лариса Михайловна, какие письма? У меня нет ни одной строчки, написанной вашей рукой или к вам обращенной...". Скажет - и загадочно приложит палец к губам. Ну разве можно выведать что-нибудь у такого надежного архивариуса?
Об Анне Энгельгардт Михаил Леонидович тоже ничего не расскажет. Но по выражению его глаз, по указательному пальцу у губ, Лариса поймет: тайна есть, "сладостная Анна" действительно занимает какое-то место в жизни Гафиза. Если же Лозинский рассмеется и переведет разговор на терцины Данте или на особенности драматургического языка Лопе де Вега, значит никакой тайны нет, и эта дурочка Энгельгардт блефует, выдает желаемое за действительное. Ну кому в наше стихолюбивое время не писали мадригалов? Каждая барышня, вхожая в литературные круги, может этим похвастаться...
Михаила Леонидовича Лариса, как и следовало ожидать, застала дома - в кабинете, за тем самым столом. Татьяна Борисовна сочувствовала роману Гумилева с Лери Рейснер и поэтому встретила Ларису приветливыми восклицаниями. В глазах Михаила Леонидовича и Татьяны Борисовны брак Гумилева и Ахматовой был обречен: любовь-поединок подходит для юности, но в зрелые годы хочется совсем иного - нежности и теплоты. А этого враждующе-влюбленная пара уже не могла дать друг другу. А вот Лери Рейснер с ее восторженной любовью - совсем иное дело... Любовь этой девочки дорогого стоит. Поэтому Татьяна Борисовна встретила Лери приветливо, но только предупредила, что Михаил Леонидович занят в эту минуту терцинами Данте, переводит "Божественную комедию" и мысленно блуждает по начальным кругам ада.
Обе женщины вошли в кабинет, и Лозинский рассеянно-недоуменно взглянул на жену и гостью. В эту минуту Михаил Леонидович беседовал с Вергилием, который сопровождал Данте в его скитаниях по кругам ада, и не хотел отрываться от этой возвышенной беседы даже ради собственной жены. Беседовать с Лери Рейснер ему тем более сейчас не хотелось, но заплаканные глаза гостьи смутили и разжалобили Михаила Леонидовича.
- Что-то случилось, Лариса Михайловна? - спросил Лозинский, и Татьяна Борисовна деликатно вышла: она давно привыкла, что к Мише приходят за советом и помощью. Мужья-поэты жалуются на жен, жены-поэтессы - на мужей, а в случае Гумилева и Ахматовой за советами к Лозинскому приходили обе стороны. А теперь вот и возлюбленная Николая Степановича пожаловала... Глаза красные, щеки горят - не скоро, значит, Миша вернется к своим терцинам!
Лозинский повторил вопрос, но Лариса молчала. То, что представлялось ей по дороге простым и очевидным, оказалось теперь камнем на шее. Она не смогла произнести ни слова: только села в предложенное хозяином кресло, закрыла ладонями пылающее лицо и разрыдалась.
- Что-то с Николаем Степановичем, вы получили письмо? - участливо переспросил Лозинский. - Или, напротив, давно не получали писем? Успокойтесь, Лариса Михайловна, я знаю наверняка, что Николай Степанович жив и здоров, я на днях получил от него послание... Если хотите - прочитаю. Вот, как раз собирался написать ответ, но терцины отвлекли...
Михаил Леонидович открыл один из ящиков стола и извлек письмо со знакомыми Ларисе штемпелями полевой почты. Медленно и торжественно развернул, стал читать:
"Дорогой Михаил Леонидович,
По приезде в полк я получил твое письмо; сказать по правде, у меня сжалось сердце.
Вот и ты, человек, которому не хватает лишь loisir`a, видишь и ценишь во мне лишь добровольца, ждешь от меня мудрых, солдатских слов. Я буду говорить откровенно: в жизни у меня три заслуги - мои стихи, мои путешествия и эта война...".
- А любовь? - прервала Лозинского Лариса, которая наконец-то сумела совладать с собой. - Любовь - это заслуга?
- Бесспорно, заслуга, - удивился Лозинский. - Но почему вы спрашиваете?
- Потому что у меня в жизни пока только одна заслуга... - призналась Лариса. - Я, должно быть, пишу плохие стихи, и в дело революции недостаточно верю. Наверное, я никогда не стану ни революционеркой, ни поэтессой. Но я люблю Николая Степановича - вы знаете. У меня нет пока других заслуг, кроме любви, и я не прошу ничего другого. Но сегодня в Летнем саду я встретила одну девушку... Анну Энгельгардт. Лучше бы я с ней разминулась! Знаете, после этой встречи я не хочу жить! Я чувствую, что у меня отняли мою единственную заслугу... Скажите, дорогой Михаил Леонидович, вы ведь все всегда знаете - Гафиз любит Анну Энгельгардт? Или... любил?
- Так вот вы о чем... - устало вздохнул Лозинский. Очередная женщина, влюбленная в Николая Степановича, пришла к нему за советом. В 1913-м пришлось утешать Танечку Адамович, сейчас - Леричку Рейснер. Ахматова в утешениях не нуждалась - и слава Богу, она лишь высокомерно посмеивалась над романами мужа и упоенно заводила собственные. Впрочем, к Лери Николай Степанович относился серьезно и даже как-то, вскользь, сказал Михаилу Леонидовичу, что собирается - после войны - развестись с Ахматовой и просить руки Лери. Поэтому - ради друга - Лозинский решил успокоить плачущую барышню. И для начала осторожно поинтересовался:
- Но почему вы не спросите об этом у него самого? Почему вы спрашиваете у меня?
- Потому что Гафиз далеко, - с трудом сдерживая слезы, ответила Лери. - Я не смогу задать этот вопрос в письме на фронт. А вы здесь - и вы все знаете... Все его тайны. Как и тайны многих других. И мои, наверное.
- И вы поверите мне, если я скажу, что Николай Степанович не любит Анну Энгельгардт? Не любит, и не любил... - в голосе Лозинского прозвучала такая убежденность, что Лариса облегченно вздохнула. Гулкий колокол ревности стал утихать в ее груди, и "легкие, легкие звоны" снова зазвучали откуда-то издалека. Может быть, больше ни о чем не спрашивать, удовлетвориться словами Лозинского и уйти? Нет, еще один последний вопрос!
- И у Гафиза не было с нею романа? Госпожа Энгельгардт уверяет, что был... и есть, и что Гафиз пишет и ей с фронта.
Лариса подняла на Лозинского умоляющие глаза, но Михаил Леонидович молчал. Гулкой и тяжелой была тишина кабинета, молчание зависло над склоненной шеей Ларисы, как нож гильотины. Лозинский ничего не ответил. Пришлось с тяжелым вздохом отложить терцины и выйти из-за стола-Левиафана. Утешитель встал за спиной Лери, опустил руки ей на плечи, мягко сказал:
- Вам нужно больше доверять Николаю Степановичу. И не задавать таких вопросов. Все, что нужно, он расскажет вам сам. Когда вернется...
- Значит... - медленно, сама себе не веря, произнесла Лариса, - значит, роман был... и есть...
- Даже если есть, что это меняет, если он любит вас? - Лозинский говорил уверенно и убежденно, но Лариса уже его не слышала.
- Сладостная Анна, - горько усмехаясь, сказала она, - пленительная Анна... Значит, госпожа Энгельгардт не солгала?