Красная Валькирия - Михаил Кожемякин 9 стр.


- Все неправда, дорогая Лариса Михайловна, вернее, все не совсем правда... - Лозинский чуть сжал плечи Ларисы. Какой упрямой оказалась эта барышня: ничем ее не проймешь! Опять Николай Степанович выбрал валькирию со стальным характером, а ведь мечтал о "нежной девочке Лаик"! - Николай Степанович любит вас, дождитесь его. Подумайте, где он сейчас и как ему тяжело. Мы с вами беседуем в тихом кабинете, среди книг, а он - под пулями. Не омрачайте свою душу ревностью, будьте мудры. И научитесь прощать - вот вам мой совет...

Лариса встала, стряхнула с плеч успокаивающие руки Лозинского, гордо, с вызовом, отчеканила:

- Оказывается, у Гафиза отвратительный вкус. Но он сделал свой выбор - в пользу госпожи Энгельгардт. Я не буду ему мешать. До свиданья, дорогой Михаил Леонидович, и спасибо за все.

Лариса шагнула к двери, но Лозинский остановил ее. Нужно было сделать последнюю попытку спасти счастье друга. Впрочем, этот друг опять все испортил: легковесным романом с одной женщиной разрушил серьезные отношения с другой, гораздо более ему подходившей. У Гумилева так всегда бывает: завоевать женщину ему удается легко, а вот удержать - немыслимо трудно! Надо попытаться помочь - в последний раз... А то ведь барышня настроена решительно - и оскорблена не на шутку. Не выдержит откровений госпожи Энгельгардт, уйдет от Гумилева - и прямо в руки какому-нибудь верному воздыхателю, которому хватит безумия на ней жениться. Наверняка, какой-нибудь литературный юноша или безусый мичман уже караулит в парадном. Жаль - они с Гумилевым могли бы составить прекрасную пару: оба с характерной авантюрной складкой, в обоих, как винная брага в бочке, пенится властная и роковая сила.

- Я не дочитал вам письмо Николая Степановича... - тоном отца, утешающего плачущую дочь, сказал Лозинский. - Возьмите его, прочтите на досуге... Может быть, вы лучше поймете человека, в жизнь которого вошли. Поймете - и сумеете простить.

Лери помедлила минуту, но письмо взяла.

- Едва ли я сумею понять... И тем более - простить. Но письмо прочту - раз вы просите. В благодарность за то, что выслушали меня - не более.

- Вы прочтете - и решите наконец... - продолжил Лозинский.

- Что решу? - удивилась Лери.

- Кто вы - надменная Лера или нежная Лаик? Я ведь тоже знаю, что пьеса Николая Степановича "Гондла" - о вас. И двоящаяся героиня этой пьесы - это две ваши души, дорогая Лариса. Одна душа - суровая и безжалостная, другая - нежная и любящая. Вам решать, какой быть. Вам выбирать.

Лариса помолчала, задумалась, потом тихо сказала:

- Что бы я не выбрала, Михаил Леонидович, вы узнаете об этом первым. Еще раньше, чем Гафиз....

- От всей души желаю вам сделать правильный выбор... - Лозинский приложился к горячей, мягкой ручке Лери и собственноручно отворил перед гостьей дверь кабинета.

К Лери бросилась с расспросами Татьяна Борисовна, но Лозинский остановил жену. "Не стоит, Таня, - сказал он. - Ларисе Михайловне нужно побыть одной". Татьяна Борисовна обняла и перекрестила гостью, и Лери оставила гостеприимный дом хранителя поэтических тайн и сплетен. На улице Ларисе стало тяжело и горько - вдвое тяжелее, чем на Троицком мосту, после встречи с Анной Энгельгардт. Лариса прижимала к груди письмо Гафиза и отчаянно боялась, что если отведет руку с письмом, то сердце остановится. По щекам текли злые, отчаянные слезы. "Пресвятая владычица Богородица, - шептала Лери, - сохрани любовь в моей душе, иначе я останусь один на один с этим холодным миром, словно осиротею... А я не смогу жить сиротой...".

- Лариса, что это у вас? Вы плачете?

Ну конечно же, это был он, тот, кто словно дожидался этой минуты! Федор Раскольников. Лариса подняла на Федора заплаканные, несчастные глаза, но встретила не сочувствие, а жестокую злую решимость.

- Бумажку отдайте. Там гадость, - Раскольников отобрал письмо прежде, чем Лариса предприняла жалкую попытку сохранить его.

- Гумилев... Прапорщик, - презрительно прочитал Федор. - Вот так. Вот так...

Письмо, казалось, издало желобный шелест, но уже было обречено. В крепких пальцах моряка оно превратилось в мелкие лепестки бумажных обрывков с бессмысленным узором разорванных слов. Клочки разлетелись над свинцовой водой, вздрагивая, словно мотыльки, погибающие в объятиях петроградской стужи.

От неожиданности у Ларисы даже слезы просохли. Она запоздало схватила Раскольникова за руку.

- Федор! Что вы?... Кто вас просил это делать? Я же даже не прочитала...

- И не надо! Хватит читать, Лариса. Роман в письмах закончен. Здесь - жизнь.

Он изумлял ее своей властной бесцеремонностью, простотой, жесткостью и логичностью. Он был самой жизнью. Лариса даже не заметила, что свои последние слова проговорила, когда Федор сильно и тепло обнимал ее за плечи, а она не смела и не думала возразить.

- Лариса, решайся! - сказал Федор, как-то удивительно по-товарищески и легко преодолев ту церемониальную грань, отделявшую "ты" от "вы" и барышню от женщины. - Этот фат Гумилев не стоит твоего мизинца. Думаешь, я не знаю, кто он такой? Об этом весь Петроград говорит.

В Ларисе проснулась обида.

- А ты? - едко спросила она. - Чего стоишь ты?

- Поставим вопрос иначе. Мы стоим друг друга, Лариса...

Он не договорил и впился в нее жадным колючим поцелуем, словно запечатывая сургучной печатью конверт их отношений, сотканный из кожи и плоти, взамен того, бумажного, разорванного.

Эту ночь Лариса вновь провела в пользовавшейся дурной репутацией гостинице на Гороховой. Утром, когда Федор еще спал, разметавшись на смытых простынях, словно сытый лев, она на цыпочках подошла к окну, достала папиросу и долго не могла зажечь спичку дрожащими руками.

"Что же, Гафиз, мы квиты, - подумала она. - Это тебе за "сладостную" Аню Энгельгардт".

Федор, оказывается, умел не только спать, как лев, но и красться неслышно, подобно опасному хищнику. Он вдруг подхватил ее на руки, смертельно напугав своими неожиданными движениями, и решительно вернул на постель.

- Ларисонька, если ты думаешь, что всего лишь отомстила своему Гумилеву и сейчас уйдешь, то глубоко заблуждаешься, - сказал он насмешливо и почти нежно. - Мы с тобой навсегда. Или, по крайней мере, очень надолго. Возражения есть?

- Нет... - в эту минуту она не могла ответить иначе.

Отрезвление наступило быстро - как только Лариса вырвалась из цепких объятий Федора и покинула гостиницу на Гороховой. Ей предстоял выбор - или простить Гафиза и остаться с ним, перешагнув через близость с Раскольниковым и ревность к Анне Энгельгардт, или выбрать обиду и Федора. Остаться с Федором значило выбрать революцию, с Гафизом - Поэзию. Третьего не было дано. Как всегда в решающие минуты...

На пути к Петрограду, январь 1917 года

Купание в ледяной воде Двины не прошло для прапорщика Гумилева даром. "Простыл, как в воду глядел", - пытался бодриться он, но с каждым днем становилось все хуже. Обострилось старое, недолеченное в Царскосельском госпитале воспаление легких, справиться с которым в полковом лазарете никак не получилось. Был бы рядом лжедворецкий лжеТадеуш, он бы, несомненно, изобрел какую-нибудь особенную настойку на основе чудодейственных ведьминских трав, порошка из черепа утопленной в крысиной крови летучей мыши и крепкого крестьянского "бимбра". Но "Тадеуша" давненько никто не видел и даже старался не поминать, а полковой врач, у которого хватало забот с ранеными, не мог придумать ничего эффективнее банок. Командир Александрийского гусарского полка полковник Коленкин решил избавить чересчур известного подчиненного от убийственной рутины окопной войны, а себя - от ответственности за него, и отправил прапорщика на излечение - правда, не в Петербург, а в поселок Окуловка Новгородской губернии. Вылечится, а заодно и на станции Николаевской железной дороги - рядом с Окуловкой - сено для корпуса закупит... Приятное надо сочетать с полезным - порадеть о благе товарищей-кавалеристов, точнее - их лошадей.

С каждым новым военным годом движение по умиравшим железнодорожным линиям империи все более располагало к дорожной тоске и неспешным размышлениям. Пока санитарный эшелон часами простаивал на каждом полустанке и разъезде и нижние чины привычно выгружали на поданные подводы тела умерших в дороге "тяжелых", прапорщик сквозь болезненную дремоту предавался приятным мечтам - о возвращении в Петроград и о скорой встрече с Лери. Ах, Леричка, Леричка, золотая прелесть, вот будет сюрприз, если ты узнаешь, что твой долгожданный Гафиз совсем близко! Болезнь, бесспорно, вещь неприятная, но жар и слабость быстро пройдут, если рядом окажется Лери - ее сладкие губы и нежные руки. Больше никого не нужно - ни Ани Энгельгардт, ни Олечки Арбениной, ни Маги Тумповской, ни даже жены. Только Лери - ведь именно ее он увидел в ту злосчастную минуту, когда погибал в ледяной купели! Это Леричка отмолила его у смерти, а, значит, больше ничьих вздохов у постели больного, никаких мадригалов Ольге Николаевне Романовой и Ольге Николаевне Арбениной, никаких заигрываний с титулованными медсестрами, которых сейчас было немало в армейских лазаретах! Только Лери - и больше никого! А там - выздороветь и просить ее руки. Нет, сначала все-таки лучше развестись с Аней!

Иметь в качестве тестя милейшего профессора Михаила Андреевича Рейснера - это, конечно, все равно что пуд соли, густо перемешанной с перцем, откушать... На профессорском лице вечно такая заговорщическая мина, что так и хочется подойти к нему и тихо, ласково сказать: "Профессор, мне все о вас известно!". И затрясется профессор от страха, поймет, что не остались в тайне его отношения с жандармами. Даже если не было никаких отношений - все равно пожелтеет, как стена в Охранном отделении... Или предложит в РСДРП вступить, чтобы стать примерным зятем. Адепт чистого искусства им в семье не нужен. Надо будет на досуге сказать профессору, что миром должны править не заговорщики, а поэты. Занятно будет посмотреть, как взовьется от революционного гнева профессорская борода!

Впрочем, оставалась другая возможность - та самая, о которой он говорил Лери в то, памятное утро, в гостинице на Гороховой: уехать вместе на Восток. На остров Мадагаскар, в Абиссинию или Персию - только прочь от мерзкого запаха гниющей империи, которую уже, словно падаль, готовы растерзать гиены от революции! Конечно, сейчас, в военное время, такой отъезд называется простым и позорным словом - "дезертирство". Но разве человек не имеет права на счастье? Наступает железный век - и золото пушкинской эпохи, и серебро первых десяти лет двадцатого столетия остались в прошлом. Скоро, очень скоро все мы увидим, что такое час гиены! Кому тогда будет нужна его присяга, шашка и даже стихи! "Горе, горе, страх, петля и яма для того, кто на земле родился!"

Сейчас, в полубреду, в расслабляющей дремотной слабости, Гумилев с обостренной ясностью видел распутье двух дорог, которые открывались перед ним и Лери. Дорога родины уже почти определена - со всей жестокой неизбежностью. Можно ли спасти Россию - Бог весть? Будет, матушка, корчиться в тифозном жару, исходить холерным поносом, пламенеть пожарами междоусобной войны, которая непременно придет на смену войне с германцами и не пощадит никого. Слишком уж много агитаторов появилось на фронте: слетелись, словно стервятники на духовитую подгнившую мертвечину! Скоро завшивленные и отчаявшиеся солдатики выйдут из окопов, подымут на штыки офицеров и кого попало. Никто не вспомнит ни о Боге, ни об Отечестве, ни о боевом братстве, ни о том, что за все когда-нибудь придется платить!

...Словом, у него и Лери два пути: или вместе на Восток, или порознь - к смерти. Только что она выберет, хватит ли у этой юной энтузиастки всеобщего счастья сил забыть об опасных болтунах из отцовской гостиной?! Захочет ли она думать об ином счастье - собственном?

Собственное счастье... Увы, оно представляется неотделимым от бегства из России. Бежать? Это значит не просто дезертировать из армии, которая все равно доживает последние месяцы. Это - хуже. Оставить беспутную, неблагодарную, темную, но так безответно любимую землю на растерзание адской разрушительной силе, которая поднимается из преисподней? Болтуны из рейснеровской гостиной, революционными заклинаниями вызывающие эту силу к жизни, сами не понимают, что она пожрет все - и их в свой черед! Может, он не самый лучший, не самый верный солдат... Но какой же сын бросит смертельно больную мать, которая даже не в силах молить о помощи?

Что ж, господа-теоретики из Цюрихов и Женев, товарищи практики-агитаторы из ближнего и дальнего тыла, и даже вы, малоуважаемый профессор-социалист Михаил Андреевич Рейснер, очень возможно, мы с вами в скором времени встретимся и поговорим... Но, наверное, не в гостиной!

А Лери, как же Лери? Если она выберет революцию, значит, придется встретить как врага и эту прекрасную валькирию во фригийском красном колпаке... Или, скорее, с красным знаменем в нежных ручках салонной поэтессы. Убедить бы ее перейти в другой лагерь! Если этот другой лагерь существует на деле... Или есть только обреченные на неудачу попытки одиночек предотвратить неизбежное?!

- В нашем батальоне один большевик объявился, писарьком устроился, - рассказывал конопатый солдатик с рукой на перевязи из команды "легких" толсторожему санитару, вяло водившему по полу веревочной шваброй. - Слыхал, брат, о большевиках?

- А то! - ответил санитар, и его раскормленная физиономия заметно оживилась.

- Агитации пущает - тайно! - солдатик скорчил таинственную гримасу. - Хватит, говорит, братцы, вшам окопным на нас жировать. Пулю офицерью в загривок - и войне конец! Послушал я его, послушал - и пальнул! Только не в офицера: себе в руку. Через доску, значится, чтоб за самострел не притянули. Ну, меня чин по чину - в санитарный эшелон. Лучше в больничке с сестричками милосердными лясничать, чем на позициях дерьмо жрать!

- Это ты, служивый, дело сказал, - хохотнул санитар. - Я тебе так скажу: сестрички нынче - кровь с молоком, крали из первейших! И все жалеют нашего брата. А что? За Отечество кровь проливаем. Я вона ее сколько пролил, когда из дохтурской с ампутациев ведрами таскал!

- Скоро в Питер приедем, гульнем! - мечтательно протянул солдатик. - Я, мил человек, и не мечтал в столицах побывать! Эвон, глянь, снова мертвяков сгружают, чисто дрова... Не доехали, сердешные... Я возвращаться в окопы не согласный! Как дохтура подлечат, враз из гошпиталя сбегу!

"Вот тебе и собственное счастье! - подумал прапорщик. - Выходит, что и я "гульнуть" в Петроград еду. Ждут меня и милые руки, и сладкие губы... Только я-то не сбегу - в окопы вернусь. Делай, что должно, и будь что будет! Значит, Леричка, золотая моя прелесть, не вместе на Восток, а порознь - к смерти...".

Неслышно подошла медицинская сестра - хорошенькая! Положила прохладную ручку ему на лоб, с некоторой театральностью озабоченно вздохнула...

- Не вздыхайте, сударыня, - сказал ей Гумилев. Не удержался и процитировал для нее сам себя:

"Нет, не думайте, дорогая,
О сплетеньи мышц и костей,
О святой работе, о долге...
Это сказки для детей.

Под попреки санитаров
И томительный бой часов
Сам собой поправится воин,
Если дух его здоров".

Барышня залилась очаровательным румянцем.

- Какие прелестные стихи! Чьи? - восхищенно спросила она.

- Прапорщика Гумилева, Николая Степановича, - отрапортовал он.

- Ваши? - ахнула барышня. - Я так восхищаюсь вашими стихами!

- Тогда будьте добренькой девочкой, помогите любимому поэту написать письмецо, я продиктую. Что-то у меня от слабости руки дрожат, адресатка почерк не разберет...

- Что писать, Николай Степанович, - лукаво улыбнулась сестричка, присаживаясь на край койки. - И, осмелюсь полюбопытствовать, кому?

- Что писать?.. Если бы я знал! А, впрочем, знаю. Начните так: "Лера, Лера, надменная дева, ты, как прежде, бежишь от меня...". Или лучше так: "Леричка, золотая моя прелесть, скоро мы будем снова пересчитывать брусья на решетке Летнего сада. Я возвращаюсь в Петроград - на излечение. Ищите меня в поселке Окуловка Новгородской губернии, в местном лазарете... Или лучше дождитесь, пока я встану на ноги - я лично засвидетельствую вам свое почтение и любовь". Пожалуй, больше ничего не надобно. Отправьте письмо на ближайшей станции, сударыня, будьте так любезны.

- Кто же эта счастливица? - вздохнула барышня, складывая письмо в скромный треугольник. В последние месяцы такие треугольники были в большом ходу: в издыхающей империи не хватало даже конвертов.

- Пишите... - сражаясь с расслабляющей дремотой, проговорил прапорщик, - пишите: госпоже Ларисе Михайловне Рейснер, Петроград, в собственные милые ручки.

- Это не адрес, Николай Степанович, - с умиленной улыбкой сказала милосердная сестра.

- Ах, адрес... - улыбнулся больной. - А я и забыл... Петроград, Большая Зеленина 26, квартира 42. И непременно припишите: в собственные милые руки.

За вагонными стеклами проплывали унылые заснеженные поля. Что-то неизбежное, тяжелое, мертвенное было разлито в воздухе. Россия приготовилась к неслыханным испытаниям и поражениям. Ей было не привыкать! Он готовился разделить ее судьбу. Ему предстояло привыкнуть к своей участи.

Поселок Окуловка Новгородской губернии, лазарет при Кречевицких казармах, январь 1917 года

Мечты сбываются только в сказках. Он давно привык к этому, и даже не удивился, что у "постели бедного больного" первой оказалась не долгожданная Лери, а расторопная Аня Энгельгардт. Пепельные локоны, ангельское личико с чуть заостренными скулами, девически-нежный взгляд, руки в митенках сложены на коленях - как у примерной ученицы. И лепет, по-детски наивный и непосредственный, и жалобное попискиванье: "Ах, Коля, Коля милый...". Как мышь, которая по ночам повадилась к нему в палату таскать окурки и крошки печенья, право слово! Слишком много нежности - это приторно. Он с детсва добавлял в свой стакан только один кусочек сахара.

Прапорщик устал слушать и мышиный лепет, и жеманные выражения "сердечного" сочувствия. Сочувствия ему только не хватало! Аннушка Энгельгардт, без сомнения, была прелестна и даже пленительна, но их отношения давно исчерпались - вылились в короткий мадригал и скороспелый роман, а теперь осталась только признательность и мучительное чувство неловкости и стыда за то, что он вовлек Аннушку в короткую и опасную для девической репутации связь... Ладно бы ее репутация, об "Энгельгардтихе" всякое поговаривают. Досадно, что от его донжуанства пострадала дочь весьма достойного человека - профессора Николая Александровича Энгельгардта.

Назад Дальше