Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими - Линор Горалик 14 стр.


Надо сказать, что мои отношения с МГУ на этом не вполне закончились: я туда, как и в Кащенко, возвращался, причем дважды, с разной степенью триумфальности. Первый раз имел место году этак в 90-м, когда в этой цитадели просвещения случилась некая акция, посвященная "возвращенной литературе". Жанр этой акции тогда меня не удивил, а теперь глубоко непонятен: в поточной аудитории набилась куча народу, повесили портрет Солженицына, в президиум сели декан Волков, замсекретаря и доцент (впрочем, к этому моменту, кажется, уже секретарь и профессор) Авраменко и другие официальные лица, а с кафедры было произнесено несколько речей сугубо общего порядка – в том смысле, что возвращенная литература возвращается, и это прекрасно, и данное событие является историческим в истории данного факультета, – после чего предложено было высказываться всем желающим. Я в те годы обычно желал высказаться всегда, а потому взошел на кафедру и сообщил собравшимся, что действительно меру судьбоносности данного события для судеб данного факультета трудно переоценить, если вспомнить, что говорили по этому же поводу сидящие теперь в президиуме лица каких-нибудь пять лет назад, после чего напомнил и про партпроработки Авраменко, и про тираду академика Николаева против Набокова, и про разное прочее. Потом я произнес какой-то спич уже по существу вопроса – насчет того, что перемена идеологических акцентов еще не означает перемены эстетических доминант и тем самым не влечет за собой никаких коренных, антропологически существенных изменений, и в этом смысле хоть вы вешайте портрет Солженицына рядом с прежним портретом Горького, хоть вместо него – это все только переворачивание той же медали другой стороной. По окончании этой катавасии, как сейчас помню, ко мне подошел знакомиться сидевший в зале мальчик-студент по имени Саша Панов, которого последующие пару лет я безуспешно агитировал писать о современной русской поэзии, но он вместо этого превратился в итоге в арт-критика Федора Ромера. Господа же из президиума умылись, но, как сказано у Зощенко, затаили в душе хамство.

Второе мое возвращение произошло году этак в 93-м, когда девочка из моего кружка для школьников, ставшая уже дипломницей филфака, заняла позицию координатора всей этой Школы юного филолога. А там помимо кружков по интересам предусматривались и общие для всех школьников лекции – и Наташа по старой памяти позвала меня их читать. Я прочел ровно одну, называвшуюся, как сейчас помню, "Пролегомены к теории стиха": то есть, понятно, начал свое общение с этими школьниками с того, что крупно написал на доске слово "пролегомены" – ну, чтоб детям мало не показалось. После чего Наташа позвонила, извинилась и сказала, что руководство факультета мое появление в его стенах категорически воспретило. После чего, помявшись, спросила, какие у меня отношения с Комитетом государственной безопасности, ибо в те баснословные года местному начальству почему-то не хотелось вспоминать ни про озабоченность парткома Ходасевичем, ни про разные другие реалии середины 80-х, зато в свете бродивших в эпоху раннего ельцинизма разговоров о люстрации приятно было сделать вид, что здесь, на отдельно взятом факультете МГУ, идеи демократии и общечеловеческие ценности возобладали еще вон когда и деканат с парткомом избавлялись от стукачей собственными силами, так что начальство не побрезговало самолично объяснить Наташе, что именно по этой причине мое воздействие на будущих филологов будет носить растлевающий характер и совершенно недопустимо. Мне когда потом, спустя много лет, эту историю напомнили и я ее изложил в блоге, поэт и по совместительству доктор наук Александр Платонов сформулировал точный вопрос: в самом ли деле уже выросло поколение молодежи, для которой такое объяснение может проканать, и если да, то хорошо это или плохо?

Но в целом я, надо признать, вышел из двухлетнего пребывания в главном вузе России с чувством изрядного разочарования. Уж больно очевидным образом окружавшая меня там публика делилась почти без остатка на советско-комсомольскую сволочь и милых прекраснодушных интеллигентов-эскапистов, с которыми каши не сваришь. Хотя, конечно, были там и свои светлые моменты – помимо слушания БГ по ночам в общежитии. Я там первый раз видел живого Максима Шапира, который, кажется, в этот момент еще даже доучивался, но уже производил впечатление великого человека, не только по размерам; его безвременная смерть несколько лет назад стала для русского стиховедения, в общем-то, катастрофой, хоть я и попытался в некрологе понадеяться на то, что семена как-то взойдут… В факультетской стенгазете "Комсомолия" среди всякой чепухи иногда возникали прелестные стихи за подписью "Татьяна Тихая" – с их автором Татьяной Нешумовой я познакомился лет через пятнадцать. В поэтическую студию МГУ под управлением Игоря Волгина я зашел один раз, это было чрезвычайно унылое место, душная атмосфера общей неталантливости. Я на нее плюнул и пошел в Студенческий театр МГУ под руководством режиссера Славутина, куда и был благополучно принят.

ГОРАЛИК В качестве актера?

КУЗЬМИН Ну да. И примерно полгода играл там какие-то совсем крохотные роли, на одну-две реплики, но в большей степени смотрел на то, что происходит, а главной звездой этого театра был тогда Алексей Кортнев. Потом он придумал группу "Несчастный случай", заслуживавшую куда более широкого признания, потом стал сниматься в рекламе, клипах и каких-то бессмысленных шоу, а тогда он играл все главные роли у Славутина и пел дуэтом с Валдисом Пельшем (Пельш доучивался на философском, я с ним пересекался в этом самом отряде дружинников, где он тоже состоял, а Кортнева к этому моменту, кажется, уже выгнали с мехмата). Пели они мило и славно, но драматическим актером он был, по моему тогдашнему впечатлению, просто блестящим. Поскольку речь идет о середине 80-х, то главной постановкой в этот момент было что-то такое по драматургу Шатрову, в чем Кортнев играл Ленина. Было ему года двадцать два – двадцать три, он был огромный, еще не лысеющий, без грима, без ничего, в каком-то свитере – и через пять минут спектакля или репетиции я как зритель про все это забывал, потому что натурально видел перед собой Ленина (ну конечно, мифологического такого Ленина, в рамках позднейшего извода советской агиографии). Ну и угадайте, чем все закончилось?

КУЗЬМИН Практически. Славутин поссорился со своим заместителем и выгнал его, а я решил, что в этом конфликте заместитель – пострадавшая сторона, и ушел вместе с ним в знак протеста. И тот пытался вести какую-то мелкую студию в мелком ДК, но это уже не имело никакой перспективы. Моя театральная карьера, к сожалению, на этом завершилась.

ГОРАЛИК Прежде чем мы уйдем из МГУ, расскажите еще про Школу юного филолога. Это ведь был наконец тот самый педагогический опыт, которого вы так жаждали. И как?

КУЗЬМИН И да, и нет – то есть и тот самый, и не тот. С одной стороны, я рассказывал детям (хотя каким детям? разницы-то между нами было года два-три) про то, что мне самому интересно, и им интересно тоже, причем они ко мне шли добровольно: постольку, поскольку хотели слушать именно про это и именно от меня (а нет – так добро пожаловать в любой соседний кружок). С другой стороны, это все-таки я говорил, а они слушали – не курс лекций, конечно, скорее обильно комментируемое чтение стихов, но понятно же, что задача такого семинара – формирование и расширение некоторого горизонта представлений. Тогда как в школе, если по-хорошему, задача номер один – это формирование навыков: не "вот какая бывает литература", а "вот что ты можешь из такой и такой литературы для себя извлечь". Ну, это в идеале, конечно. Поэтому когда я пошел работать в школу, то метод был обратный: не я им читал и рассказывал о прочитанном, а дети на каждом уроке читали кусочек какого-то текста и рассказывали мне, что они там вычитали. Но это были дети поменьше (преподавал я в пятых классах), и читали мы с ними, конечно, не стихи, а "Муми-тролля", гениальную сказку Александра Шарова "Человек-горошина и простак" и что-то еще в том же духе (пока через год не пришла проверка и не обнаружила, что ничего общего с официальной школьной программой эти наши собеседования не имеют). Тут я довольно твердо полагаю, что я был прав, потому что официальная школьная программа собственно зло (я потом про это статью написал): ведь, по сути, в школе учат некоторой куцей истории литературы, еще более куцей теории литературы, но толком не учат, как читать, и главное – совершенно не учат, зачем читать, так что дети выходят с уроков литературы со смутными и ни за чем не нужными познаниями насчет того, кто был Евгений Онегин и кто был Акакий Акакиевич, но без понимания, что чтение книг имеет некоторое отношение к их собственной жизни, что оно может помочь им разобраться в ней и выстроить ее. Но семинар ШЮФа был скорее тренингом для грядущего вузовского преподавания, с поправкой на ту самую добровольность, которой в советизированной российской образовательной системе минимум (как ликвидировали большевики в начале 20-х возможность для студентов выбирать себе профессоров и курсы, так мы с этой принудиловкой по сию пору и остались). Забавно: давеча в блоге встретил длинную патетическую запись какого-то молодого преподавателя с общей идеей "умри, но научи". То есть ты педагог, ты обязан, как бы клиенты, то бишь студенты, ни сопротивлялись. И я не мог не вспомнить, что в классические времена эта максима звучала ровно противоположным способом. Когда знаменитый философ Антисфен не брал учеников, а желающих у него учиться прогонял палкой, то пришедший к нему Диоген, вместо того чтоб уйти, подставил спину и сказал: "Бей, но выучи!" – настолько хотел учиться. А тут учиться никто не хочет, но педагог обязан на посту умереть. Я, между прочим, много об этом думаю применительно к национальному вопросу и всяческой иммиграции: ведь ассимиляция американского образца в большой мере строилась на универсальности образовательных механизмов: будь ты хоть из еврейской диаспоры, хоть из итальянской, хоть из японской, но если ты хочешь для себя или своих детей будущего, то необходимо встроиться в образовательную систему, только она по крупному счету обеспечивает социальный лифт. Сейчас Россия, возможно, еще не дошла до момента, когда это начинает работать, но когда дойдет, когда у прибывающих в Москву киргизов и узбеков возникнет потребность в социальном лифте если не для себя, то для своих детей, – ведь наша образовательная система, косная, мертвая, совершенно к этому не готова. Простите, это я отвлекся опять.

ГОРАЛИК Это, увы, просто слишком большая тема, и далековатая от вас лично. Давайте вернемся к уходу из МГУ. Куда вы отправились?

КУЗЬМИН После МГУ я сперва на краткое время оказался в Библиотеке имени Ленина, в отделе диссертаций, так называемое "на подборе". Это вот что такое: в те времена отдел диссертаций еще не выселили за МКАД, а находился он непосредственно в доме Пашкова в подвале. Этот подвал занимали этакие катакомбы, густо уставленные стеллажами с диссертациями, и когда сверху по пневмопочте сваливались поступившие заказы, то три-четыре мальчика, которые там работали, с жуткими громыхающими телегами бегали по этим самым катакомбам, сдергивая с полок диссертации и привозя их к лифту, который поднимал заказанное куда-то наверх.

ГОРАЛИК Это же чистый стимпанк – подземелье с рукописями.

КУЗЬМИН Ну да. Но тут как раз эти диссертации стали переселять за МКАД, да и я там со всеми поссорился, и следующее место, где я провел полтора года жизни, была Республиканская детская библиотека, что у станции метро "Октябрьская", в аккурат за спиной у последнего в Москве, самого помпезного памятника Ленину. Это место примечательно тем, что за полтора года службы в читальном зале для старшеклассников, на выдаче литературы, я там практически ни с кем не поссорился. Кроме одного старшеклассника лет четырнадцати, явившегося на какие-то посиделки для завсегдатаев заведения затем, чтобы в ответ на любую реплику любого другого человека вставлять нечто мерзко язвительное, пока я не выгнал его оттуда на фиг. Ребенок этот сделал прекрасную карьеру в дальнейшем: это звезда Государственной думы депутат-журналист Хинштейн. Но дело было в том, что тут уже наступил сперва 88-й, а потом и 89-й год, и мои свойства темперамента, совершенно не переменившиеся, в этот исторический момент совпали с общим градусом жизни. Начальствовавшие надо мной милые, славные, благожелательные библиотечные дамы быстро перестали понимать, что же это такое происходит в стране, и когда я, как водится, стал себя вести как право имеющий, у них возникло подозрение, что, возможно, в этом-то как раз самая перестройка и состоит. Так что я там, например, практически все издания кондовой советской поэзии и добрую долю кондовой советской прозы списал из фондов в макулатуру по графе "морально устаревшая литература" (вообще-то предназначавшейся для списания брошюр с решениями позапрошлогоднего пленума ЦК КПСС, дабы спустя время уже никакой дотошный читатель не мог выяснить, что ж они там нарешали и отчего оно не выполнено). Мама моя вспоминает, что я при этом выбросил лозунг "Заменим Маркова на Маркеса!" (Марков был такой заскорузлый советский графоман, руководитель Союза писателей) – звучит изящно, но я такого не помню. Потом в этой библиотеке меня избрали в совет трудового коллектива и в комитет комсомола секретарем по идеологической работе. Первым моим действием в этом последнем качестве стало вывешивание к годовщине Седьмого ноября от лица комитета комсомола небольшой стенгазеты, в центре которой был крупными буквами выписан текст песни Шевчука "Революция": "Революция, ты научила нас верить в несправедливость добра. Сколько миров мы сжигаем в час во имя твоего святого костра?" И эта газета висела там на стене сколько ей было положено, а пожилые сотрудницы библиотеки, проходя мимо нее, переходили на другую сторону коридора. Но прекрасно это время было другим: на фоне всех событий в библиотеке постепенно образовалось некоторое количество подростков, которые приходили туда персонально ко мне – разговаривать как про поэзию, так и про революцию. Из разговоров про революцию вышел сюжет в популярной тогда телепрограмме "До 16 и старше", где я рассказывал, что коммунизм – это не та байда, которую организовали в СССР, а вершины духа, свобода личности, ранний Маркс и ранние Стругацкие, мне было "старше", то есть двадцать, а вокруг меня болтались в кадре "до 16", которым было всем четверым лет по пятнадцать. Потом еще по этому поводу к нам приезжал для беседы о марксизме журналист из минского журнала "Парус", самого тогда продвинутого в стране молодежного издания, я его кормил у себя на кухне эклерами, и интервью вышло, если я ничего не путаю, под заголовком "Все марксисты любят сладкое". Потом я со всеми этими смутными идеями поступил в организацию под названием Московский комитет новых социалистов, которой руководил Борис Кагарлицкий, сын театроведа Юлия Кагарлицкого, бабушкиного приятеля и маминого автора, ходил на какие-то переговоры с бастующими шахтерами, но ничего из этого всего так и не вышло, к сожалению, – ни для меня, что полбеды, ни для отечества, что довольно печально. Ну, то есть не в том смысле, что отечество надо было непременно отдать в руки Борису Кагарлицкому, но вот уж двадцать лет прошло, а вменяемой левой политической силы как не было, так и нет.

ГОРАЛИК А разговоры о поэзии?

Назад Дальше