КУЗЬМИН Именно те мальчики, с которыми мы разговаривали о поэзии в библиотеке на "Октябрьской", поэтами не стали, хотя были все так или иначе талантливы. Правда, один из них работает теперь литературным обозревателем в одном второстепенном журнале – но тут ситуация двойственная: литературным – по причине наших тогдашних разговоров, а во второстепенном журнале и довольно блеклым образом – по причине того, что от сомнительных знакомств в моем лице добрая мамаша его отвадила путем совершенного выжигания какой-либо внутренней самостоятельности. Но в это же самое время на моем пути встретились и другие мальчики – уже не в связи с библиотекой, а специально про поэзию. Любопытно, кстати, что это были почти исключительно мальчики – тогда как в следующем поколении, в 2000-е годы, поначалу погоду делали почти исключительно девочки; наверное, это что-то значит, но что – я не знаю. Вообще какой-то порыв к объединению присущ творческой молодежи во все времена, но именно такое переломное время, как рубеж 80–90-х, в этом смысле особенно благодатно. Потому что прежние иерархии, каноны и правила игры рушатся, и старшим товарищам совершенно не до вас: им бы с собственным положением разобраться. И вы остаетесь предоставлены самим себе: свобода – и сладко, и страшно. Я довольно много об этом писал – об остром переживании нестабильности пространства, которое у всех было в это время. Это и вообще жизнь так была устроена: непонятно было, какое потрясение завтра свалится, – но в культуре, литературе, поэзии такой расклад был особенно явным. Ведь автор пишет внутри некоторой системы координат, образованной представлениями о том, кто и как писал вчера и наряду с ним пишет сегодня. У молодого автора последнего советского десятилетия в этом смысле было все просто: либо он первоначально попадал в пространство советской литературы, и там ему было совершенно ясно, что по оси абсцисс у нас Кушнер, по оси ординат Вознесенский, а по оси аппликат какой-нибудь ветхий Тряпкин; либо он попадал в пространство неподцензурной литературы и оказывался сразу локализован в каком-то кружке, в одном из узлов ризомы – и это тоже некая определенность: в данной точке значимо вот это и вот это, ключевые авторы этот и этот, а характер отношений с другими точками постепенно осваивался (то есть ризома совсем не означает отказа от структуры и иерархии – просто структура усложняется). А у нас на глазах – у тогдашних юношей, которые еще не успели сделать первый шаг ни туда, ни туда, – эти два пространства стали как бы совмещаться в одно, схлопываться. То есть вот ты живешь себе, сочиняешь что-то, и вдруг выходит декабрьский номер "Нового мира" за 1987 год с первой официальной публикацией Бродского – и ты понимаешь, что твоя система координат современной поэзии фундаментально неверна и требует пересмотра. Ты как-то ее пытаешься пересматривать, проходит месяц, приходит новая порция журналов, а там впервые Айги, или Некрасов, или Парщиков, или Шварц. С одной стороны, ты существуешь в ситуации постоянной дезориентированности, с другой – траектория твоего развития никак не предопределена, и это здорово. В этом смысле сегодняшние двадцатилетние, явно пишущие с ощущением, что очень многое уже предрешено, могли бы нам позавидовать, хотя, естественно, и нам есть чему позавидовать в их положении. Так вот, именно в таком бурном море особенно сложно выплывать в одиночку, особенно нужна команда. И я в свободное от библиотечных борений время начал ходить по всяким странным местам в поисках человека. Первым делом я встретил будущего Станислава Львовского, который тогда еще пользовался другим псевдонимом. Есть две версии того, как это случилось: его и моя. Моя состоит в том, что я шел себе весной 88-го по Старому Арбату, который тогда только-только офонарел (то есть из обычной улицы с троллейбусом превратился в пешеходную зону с декоративными фонарями) и функционировал в качестве Гайд-парка, и застал там шестнадцатилетнего будущего Львовского за чтением мимохожей публике стихов Галича. Но поэт Львовский этот факт отрицает и говорит, что мы познакомились только летом на турнире поэтов "Московского комсомольца". Заодно выяснилось, что мама поэта Львовского работает со мной в одной библиотеке и он, заходя к ней иногда, заглядывал и ко мне. А осенью 88-го я пошел на экскурсию в заведение под названием "Московский совет литературных объединений" – это был такой идеальный питомник густопсовых графоманов, до сих пор я оплакиваю полный шедевральной "уткоречи" их сборник, который у меня потом кто-то стащил. Главный муж совета там был некто, писавший популярные книги по химии, а в свободное время сочинявший стихи, и статус автора популярных книг по химии сообщал ему ту дозу профессионализма в области поэзии, в силу которой в этом королевстве слепых этот одноглазый был королем. Но из городского литобъединения города Мытищи Московской области в этот паноптикум прислали на просмотр трогательно агрессивного, в такой демонстративной тельняшке четырнадцатилетнего Вадима Калинина (в сопровождении его alter ego , другого юного поэта из Мытищ Вячеслава Гаврилова, который потом как-то сошел на нет). Тут опять есть две версии. Я-то полагаю, что я просто послушал там его стихи и оставил ему номер телефона. Но Калинин утверждает, что звонить он мне не стал, потому что я не внушал доверия, – я же вычислил номер его школы, позвонил директору и кем-то таким назвался, что его затребовали мне к телефону прямо с урока. Я такого не помню. Но, в общем, ничего невозможного в такой версии нет. И на фоне всего этого как раз вернулся после непродолжительного пребывания в Вооруженных Силах Артем Куфтин, один из моих товарищей по отряду дружинников и ночным бдениям под БГ, сочинявший такую довольно обаятельную циклизованную бессюжетную малую прозу со слегка абсурдистским привкусом… К концу года мы собрались и решили, что будем на печатной машинке делать свой самиздатский журнал. Выбрали название – "Вавилон", имея в виду песенку Гребенщикова со словами "Вавилон – город как город, печалиться об этом не след: если ты идешь, то мы идем в одну сторону – другой стороны просто нет" (в том смысле, что любая живая поэтика имеет право на существование – лишь бы она "шла"). В феврале 89-го я первый выпуск этого журнала на семейной печатной машинке "Эрика", в соответствии с памятной формулой Галича, напечатал.
ГОРАЛИК Ас вашим собственным письмом что происходило в это время?
КУЗЬМИН Мне кажется, у меня уже начиналось в тот момент состояние некоторого общего недоумения, которое привело меня через несколько лет к довольно серьезной паузе, после которой фактически пришлось все начать заново. Дело в том, что я постепенно всякому-разному выучился, у меня какие-то штуки стали получаться. Причем довольно амбициозные: с форсированной звукописью, с метафизическими претензиями, нередко с каким-то вызовом в содержании – вроде того, например, что был у меня стишок под названием "Баллада полового созревания" или другой, какое-то время считавшийся моей визитной карточкой, с первой строкой, задававшей установку на аллитерационное эстетство: "Порталов и портиков, притолок и потолков…" – и чтоб потом этот настрой разнести в пыль натуралистической метафорикой: "Выводит меня чемеричной водой, как лобковую вошь, Город, в котором, может быть, ты живешь". То есть в этом во всем даже было какое-то эстрадное начало, что ли, хотя никаких таких эстрад, с которых это можно было читать, в моем распоряжении не было. Если не считать эстраду уже упомянутых поэтических турниров "Московского комсомольца", с каковыми турнирами (проходившими раз в году в Парке культуры и отдыха) у меня был сравнительно долгий роман – уже после того как на первом из них, в 88-м, мы пересеклись с поэтом Львовским. На следующий год мы туда пошли уже компанией, ведал этими ристалищами поэт Александр Аронов, в юности ездивший в Лианозово к Кропивницкому, но потом выбравший относительно правоверную советскую поэтику, в рамках которой, однако, ему удавались очень живые и пластичные вещи, я потом про него стихотворение написал… На уличной эстраде выступали с одним текстом все желающие плюс несколько человек по специальному ароновскому приглашению, а в конце предлагалось избрать Короля поэтов. И почему-то Аронов очень хотел, чтобы народ избрал Королем поэтов Александра Еременко – несмотря на то, что Еременко уже был избран таковым шестью с половиной годами раньше и при куда более осмысленных обстоятельствах, а не постоянно менявшейся у эстрады толпой. И это желание Аронова было настолько заметно, что часть народа, с учетом "перестроечных" умонастроений, возроптала и выдвинула протестную кандидатуру, которой почему-то оказался я, прочитавший именно стихотворение с чемеричной водой. А поскольку посчитать в такой толпе, кто за кого голосует, практически невозможно (ну, при каком-то сопоставимом масштабе поддержки), то Аронов выдвинул соломоново решение: ведь у мальчика-то все еще впереди, давайте мы его объявим Принцем поэтов, а Королем пусть будет Еременко, он все-таки пишет уже столько лет. Возразить было нечего, но ирония состоит в том, что во второй, и в последний, раз мне довелось пересечься с поэтом Еременко – конечно, классиком 80-х, но так в этой короткой переходной эпохе и оставшимся – спустя двенадцать лет при обратных обстоятельствах: я вел поэтический вечер в ОГИ, а сильно набравшийся классик долго, громко и агрессивно что-то кричал из-за зала, и мне пришлось потребовать у охраны, чтобы его вывели. С Ароновым же я пересекся спустя год на точно таком же турнире – мы туда снова явились уже несколько расширившейся компанией, я из принципа прочитал ровно то же самое стихотворение с чемеричной водой, снова было хаотическое голосование народа, роящегося вокруг сцены, и примерно одинаковое число голосов набрал вместе со мной некто неведомый. Тогда поэт Аронов сказал: "Ну что, ну Кузьмина же мы уже знаем, давайте дадим новому человеку". И я, надо сказать, всерьез подумывал на турнире 91-го года прочесть то же самое стихотворение в третий раз, хоть меня от него уже и тошнило, но поэт Аронов незадолго до этого заболел и попросил меня вместо него этот самый турнир провести, в результате чего королевский титул народ присудил Вадику Калинину, аккомпанировавшему себе на губной гармошке. И, в общем, я к чему это все рассказываю: у меня постепенно возникало ощущение, что вот эти стихи, на которые даже можно "купить" какую-то публику, – они, в общем, может, и ничего, но по большому счету не мои. Поэтому то немногое, что я сочинял в начале 90-х, – это по большей части "отдельно стоящие стихотворения", попытки ответить самому себе на вопрос: а если вот так? Или, может, вот так? И тексты-то случались удачные, но при этом ответ каждый раз был отрицательный: нет, никакой именно моей поэзии тут нет. Но на драматическое переживание этого довольно мучительного зависания у меня особо не оставалось времени и энергии, потому что со страшной силой закипела "вавилонская" литературная жизнь, да и в институте было весело.
ГОРАЛИК А что был за институт?
КУЗЬМИН Ну я же не собирался всю жизнь провести в детской библиотеке, это было место для меня слишком мирное. А поскольку в МГУ мне уже дорога была заказана, то я восстановился с потерей года в Московский государственный педагогический институт имени Ленина, который в процессе моего обучения там превратился в Московский педагогический государственный университет, уже без Ленина. Тут даже не то замечательно, как они убрали имя Ленина, а заодно его же статую, украшавшую огромный вестибюль главного здания и указывавшую воздетой десницей на мужской туалет… Я эту статую всегда вспоминаю при поездках по российской провинции, потому что меня научила поэтесса Наталия Азарова: надо смотреть, куда показывает Ильич на главной площади, – в той стороне всегда или хорошая гостиница, или хороший ресторан, а если Ильич никуда не показывает (скажем, держит обе руки за спиной), то месту сему быть пусту. Но это-то все шутки, а вот с переименованием МГПИ им. Ленина в МПГУ главный фокус был не в исчезновении "им. Ленина", а в перестановке букв Г и П: они поменяли местами "педагогический" и "государственный", чтобы в аббревиатуре не выходило ГПУ. Вот какой был в начале 90-х у некоторых в голове масштаб исторической памяти. Ну, и я по мере сил там старался продолжать свою, так сказать, идейную борьбу. В частности, выпуская в гордом одиночестве альтернативную факультетскую стенгазету, которая так и называлась "Альтернатива". В силу особенностей эпохи ее можно было совершенно легально вывесить рядом с официальной факультетской стенгазетой – но висела она обычно несколько часов, а потом ее кто-то из моих сокурсников незаметно срывал, пока никто не видит, оттаскивал по ближайшей черной лестнице к чердаку и там рвал в клочки. Клочки я несколько раз находил, но за руку поймать все никак не удавалось. Я про эту газету часто вспоминаю, потому что в одном из номеров там было лично мною взятое интервью с профессором Игорем Олеговичем Шайтановым, заканчивавшееся, как сейчас помню, дословно так: "Нигде я не встречал столько людей, не любящих литературу, как на филфаке".
ГОРАЛИК Это его фраза?