ДЕТАЛИ. – Возьмите самый обыкновенный, простой, известный вам предмет и постарайтесь нарисовать его точно так, как вы его видите; твердо держитесь этого намерения, иначе вы непременно будете сбиваться, рисовать не то, что видите, а то, что знаете. Всего лучше начните так: садитесь перед книжным шкафом, сажени за две от него, и не перед своим книжным шкафом, а перед чужим, чтобы названия книг не были вам известны, и постарайтесь в точности нарисовать книги, с заглавиями на корешках и узорами на переплетах. Не двигайтесь с места, не подходите ближе, а рисуйте то, что вам видно, передайте стройный порядок печати, хотя на большинстве книг надписи разобрать окажется совершенно невозможным. Потом попробуйте срисовать на некотором расстоянии и при слабом освещении лоскут узорчатой кисеи или кусок кружева, которого рисунок вам неизвестен; главное, старайтесь передать общий вид узора и всю его красоту, ни на шаг не приближаясь к нему. Попробуйте нарисовать лужайку, со всеми растущими на ней травинками. То же самое случается и по отношению ко многим вопросам убеждения. Первоначальные наши убеждения сходятся с заключительными, хотя основания их различны; среднее состояние всего далее от истины. Младенец часто держит в своих слабых пальцах такую истину, которую не может удержать сила взрослого и которую с гордостью обретает вновь дряхлая старость.
Может быть, ни в чем это не проявляется так наглядно, как в нашем отношении к деталям в произведениях искусства. Когда суждения наши еще не вышли из периода младенчества, мы требуем изображения специфического, полной законченности в работе; нас радует верная передача перьев хорошо известной птицы, тщательно выписанная листва определенного растения. С развитием наших суждений является полное презрение к такого рода подробностям; мы требуем стремительности в работе и широты впечатления. Но с дальнейшим развитием первоначальные склонности возвращаются в значительной степени, и мы благодарны Рафаэлю за его раковины на священном берегу и тоненькие стебельки травы у ног вдохновенной святой Екатерины.
Из числа людей, интересующихся искусством, даже из числа самих художников, девяносто девять процентов находятся на средней ступени развития и только один на последней, не потому, чтобы они не были способны понять истину или не могли оценить ее, а потому, что истина так близко граничит с заблуждением, высшая ступень развития так похожа на низшую, что всякое стремление к ней искореняется в самом зародыше. Стремительный и сильный художник по необходимости относится с презрением к тем, кто предпочитает законченность подробностей общей силе впечатления; он почти не способен вообразить себе возможность великого, последнего шага в искусстве, когда то и другое совмещается. Ему так часто приходится соскребать тщательно отделанные детали в ученических картинах, уничтожать подробности, загромождающие его собственные произведения; так часто приходится ему скорбеть о потери единства и широты и восставать против кропотливой мелочности, что, наконец, всякая законченная часть картины кажется ему ошибкой, слабостью и невежеством. Часто, как это было с Джошуа Рейнольдсом, до глубокой старости он не перестает отделять подробностей от общего, как два элемента друг другу совершенно враждебные, тогда как истинно великое искусство требует их примирения.
Опыт говорит нам, что между людьми средних способностей наиболее полезными членами общества являются исследователи, а не мечтатели. Они избрали свой путь не потому, что менее других любили красоту и природу, а потому, что более других любят практический результат и прогресс. Если мы окинем взглядом все блестящее созвездие благодетелей и наставников человечества, то найдем, что все они более или менее подавляли в себе мечтательную любовь к природной красоте, по крайней мере сдерживали ее выражение и подчиняли ее или суровому труду, или наблюдению над природой человеческой.
ХУДОЖНИКИ И УЧЕНЫЕ. – Наука и искусство различаются обыкновенно по характеру своей деятельности; одна познает, другое преобразовывает, производит или творит. Но еще большее различие заключается в природе самих вещей, с которыми они имеют дело.
Науку исключительно занимают вещи сами по себе; искусство исключительно посвящено воздействию вещей на человеческое чувство и душу. Задача его – изобразить видимость вещей, углубить естественное впечатление, производимое ими на живые существа. Задача науки – заменить видимость фактом и впечатление – доказательством. И наука, и искусство, оба, заметьте, имеют предметом правду; одно – правду впечатления, другая – правду сущности. Искусство не изображает вещи ложно, а изображает их так, как они являются человеку. Наука изучает отношение вещей друг к другу, а искусство только отношение их к человеку; у всякого явления, с которым имеет дело, оно настоятельно спрашивает об одном: как относится к нему глаз и сердце человека, что оно имеет сказать им и что оно может для них сделать. Эта область исследования настолько обширнее области исследования науки, насколько духовный мир больше материального мира.
Такова форма истины, исключительно занимающая искусство; каким же образом может эта истина быть познаваема и каким образом может она быть накопляема? Очевидно, только посредством восприятия и чувства, отнюдь не разумом и не поучением. Ничто не должно становиться между глазом художника и природой, ничто между его душою и Богом. Никакие расчеты и никакие чужие слова, ни даже самые тонкие расчеты и самые мудрые слова не могут иметь место между вселенной и тем искусством, которое свидетельствуем о видимом образе ее. Все значение этого свидетельства заключается в том, чтобы оно давалось очевидцем; печать правды, лежащая на нем, обязательность и сила его зависят от силы личного убеждения очевидца. Его победа обусловлена правдивостью первого, начальная слова: vidi.
Вся задача художника – быть существом видящим и чувствующим; он должен быть тончайшим инструментом, до такой степени чувствительным, чтобы ни одна тень, ни один оттенок, ни одна черта, никакая мгновенная и неуловимая перемена выражения в окружающем видимом мире, ни одно из ощущений, которые этот видимый мир способен пробудить в его душе, не прошли незамеченными и не изгладились бесследно. Не его дело думать, рассуждать, доказывать или знать. Его место не в кабинете, не в суде, не в канцелярии и не в библиотеке. Все это хорошо для других людей и для иной работы. Он может размышлять мимоходом; рассуждать иногда, когда выберется свободная минута; собирать обрывки знаний, какие попадутся под руку и не требуют труда; но все это должно быть для него безразлично. Задача его жизни двоякая: видеть и чувствовать.
Читатель, может быть, возразит мне, что знание служит также и к тому, чтобы рассмотреть такие вещи, которые были бы не видны, если бы не были известны. Это неправда. Это можно сказать только не зная, какою способностью восприятия одарены великие художники сравнительно с другими людьми. Всякий истинный художник, всякий великий работник в какой бы то ни было сфере искусства увидит больше в одно мгновение, чем он узнал бы, работая тысячи часов. Бог создал всякого человека пригодным к своему делу; одного Он сотворил ученым и дал ему способности к логическому мышлению и выводу; другого создал художником и дал ему восприимчивость, чувствительность и способность задерживать впечатления. Один не только не может делать дело другого, но даже не может и понять, каким образом оно делается. Ученый не понимает провидения, художник не понимает логического процесса; но главное, ученый не имеет и понятая о колоссальной силе зрения и чувствительности художника.
Пятьдесят лет работало все геологическое общество, и только теперь удалось ему удостовериться в законах формации гор, которые Тернер наблюдал и изобразил несколькими мазками кисти пятьдесят лет назад, когда был еще мальчиком. Знание всех законов планетной системы, всех кривых, описываемых метательными орудиями, никогда не дает ученому возможности нарисовать водопад или волну; в наше время все члены хирургического общества, вместе взятые, не могли бы так ясно представить и так верно изобразить человеческое тело в сильном движении, как это сделал сын простого маляра двести лет назад.
Допустим, настаиваете вы, что художник обладает такой удивительной способностью, все же чем больше он будет знать, тем больше будет видеть, следовательно, чем больше он будет знать – тем лучше. Нет, и это не так. Правда, иногда знание помогает глазу уловить какое-нибудь явление, которое иначе могло бы пройти незамеченным; например, когда художник видит солнечный восход, если он знает, что такое солнце, это может помочь ему глубже почувствовать и вернее изобразить расстояние между облаками и огненным шаром, поднимающимся из-за них в беспредельном небе. Но помогая видеть одно явление, знание в то же время мешает видеть тысячи других; если на знати сосредоточивается внимание в ту минуту, когда должна происходить зрительная деятельность, художник уходит в себя, разум его сосредоточивается на явлении познанном и забывает преходящие, видимые явления; целый день размышления не вознаградит за одну минуту подобной рассеянности. Эта мысль не нова и в ней нет ничего удивительного. Всякий знает, что надо, во-первых, совершенно отвлечься от внешней действительности, чтобы глубоко обдумать что-либо. Человек, погруженный в размышление, ничего не видит и не чувствует, хотя он, может быть, обладает сильными способностями зрения и чувства. Тот, кто пространствовал целый день вдоль берегов Леманского озера и к вечеру спросил своих спутников, где оно, – вероятно не страдал недостатком чувствительности; но он был человеком мысли, а не впечатления. Это лишь доведенный до крайности пример действия, которое оказывает на чувственные способности знание, возбуждающее к умственной деятельности. Знание бессодержательно и мертво, если оно не стремится захватить первое место и не занимает мысли человека вопреки смене внешних явлений. Смена эта безразлична для него. Первое явление в ряду прочих даст достаточно пищи для работы целого дня; остальные он совершенно отбрасывает; это обычный прием человеческой мысли, а также и долг ее. Нелегко оставит мыслящий и знающий человек то первое явление, которое поразит его. Все, что попадается ему, он стремится исследовать сколь возможно глубже. Художник – наоборот: вместо того чтобы хвататься за одно какое-нибудь явление, он должен воспринимать их все на широкое, белое, чистое поле своей души. Мыслящий и знающий человек заметит, положим, глядя на солнечный восход, какой-нибудь новый, неизвестный для него оттенок луча или форму облака; это тотчас заведет его в целый лабиринт оптических и пневматических законов, и во все утро он не увидит более ни одного луча и ни одного облака. Но художник должен уловить все оттенки зари; он должен все их точно заметить в их взаимодействии и сменах; следовательно, совершенно выкинуть из головы все прочее, что могло бы отвлечь его внимание. Человек мыслящий идет вперед и ищет; художник сидит неподвижно и открывает сердце навстречу приходящему. Мыслящий человек натачивает себя, как пронзающий, обоюдоострый меч. Художник растягивается на земле, как четырехугольный плат, принимающий дары. Всей величины, в которую он может распластаться, и всей белой пустоты, в которую он может превратить себя, будет мало, чтобы принять дары, посылаемые ему Богом.
Неужели же, в негодовании спросите вы, совершенно невежественный и не размышляющий человек будет лучшим художником? Нет, это не так. Знание нужно для него, пока оно может совершенно подчинять и порабощать его своей божественной деятельностью, попирать его ногами и отбрасывать в ту минуту, как оно начнет стеснять его. В этом отношении существует громадная разница между знанием и образованием. Художник не должен быть ученым; в большинстве случаев это принесло бы ему вред; но он должен, насколько возможно, быть образованным человеком; должен понимать свою роль и свои обязанности во Вселенной, понимать общую природу происходящего и сотворенного; воспитать себя или быть воспитанным другими таким образом, чтобы из всех своих способностей и знаний извлечь наиболее добра и пользы. Разум образованного человека обширнее, чем заключенные в нем познания; он подобен небесному своду, обнимающему землю, которая живет и процветает под ним; разум ученого, но не образованного человека, похож на резиновую завязку; она стремится съежиться и стиснуть бумаги, в ней заключенные; сама не может развернуть их и другим мешает это сделать. Половина наших художников, обладая знаниями, гибнет от недостатка образования; самые лучшие из тех, которых я встречал, были образованны и безграмотны. Однако идеал художника не есть безграмотность; он должен быть очень начитан, сведущ по части лучших книг и совершенно благовоспитан, как с внутренней стороны, так и с внешней. Словом, он должен быть пригоден для лучшего общества и держаться в стороне от всякого.
ИСКУССТВО И АНАТОМИЯ. – Чтобы нарисовать Мадонну, нужно ли знать, сколько у нее ребер? Об этом еще возможно спорить; но чтобы нарисовать скелет, кажется, необходимо знать, сколько их у скелета.
Гольбейн по преимуществу художник скелетов. Его картина "Пляска Смерти" и гравюра с этой картины бесспорно и несравненно выше всех произведений этого рода. Он рисовал скелет за скелетом, во всех возможных положениях, и никогда не потрудился сосчитать его ребер! И не знал, и не заботился о том, сколько их. Их всегда достаточно, чтобы они могли греметь.
По-вашему, это чудовищно, чудовищен Гольбейн в своем нахальстве, чудовищен и я в том, что защищаю его. Мало того, я торжествую за него; никогда ничто не радовало меня так, как его высокая небрежность. Никому нет дела до того, сколько ребер у скелета, как никому нет дела, сколько перекладин у рашпера, если скелет живет, а рашпер жарит; еще менее это интересно, если жизнь и огонь погасли.
Но вы, может быть, думаете, что Гольбейн относился так небрежно к одним только костям? Нет; хотя вам это может показаться невероятным – он совсем не знал анатомии. Многие его достоинства, по-моему, объясняются этим. Я говорил вам как-то, что Гольбейн изучал преимущественно лицо, а потом уже тело, но я и сам не имел понятия о том, как решительно он сторонился от зловредной науки своего времени. Я показывал вам его умершего Христа.
"Почему же это?" – спросите вы; значит, справедливо распространенное учение относительно обобщения деталей?
Нет, в нем нет ни слова правды. Гольбейн прав потому, что он рисует более верно, чем Дюрер, а не потому, что он рисует более обще. Дюрер изображает предмет, как он знает его, Гольбейн – как он его видит. Как я говорил вам ранее, художник имеет значение для науки единственно в том случае, когда он не только предъявляет откровенно то, что видит, но и смело признается в том, чего не видит. Не следует выписывать отдельно каждый волосок ресниц не потому, что обобщение деталей есть признак превосходства, а потому, что невозможно видеть отдельно каждый волосок. Живописец вывесок или анатом может сосчитать их; но только величайшие мастера, вроде Карпаччо, Тинторета, Рейнольдса и Веласкеса, знают и могут сосчитать, сколько их видно.
Таково было влияние науки на идеал красоты и на портретную живопись Дюрера. Но как же повлияла она на общий уровень и количество его произведений, сравнительно с произведениями бедного, невежественного Гольбейна! Дюрер написал только три портрета великих людей своего времени и все три – плохие; зато он душу положил на изображение копыт сатиров, свиной щетины, искаженных черт дурных женщин и порочных мужчин.
Что же, с другой стороны, сделал для вас невежественный Гольбейн? Он и Шекспир живописью и словом поделили между собою всю историю Англии в царствование Генриха и Елизаветы.
НАБЛЮДЕНИЕ И ЗНАНИЕ. – Когда Тернер был молод, он иногда бывал добродушен и показывал другим то, что делал. Однажды он рисовал вид Плимутской гавани; за милю или за две стояли два корабля, освещенные сзади. Тернер показал рисунок морскому офицеру, и морской офицер с удивлением и вполне основательным негодованием заметил, что у кораблей не было пушечных портов. "Да, – сказал Тернер, – конечно, их тут нет. Если вы взойдете на Моунт Эджекомб и увидите корабли на фоне заката, вы не различите пушечных портов". – "Но все-таки, – продолжал кипятиться морской офицер, – вы ведь знаете, что они там есть". – "Да, – отвечал Тернер, – я это прекрасно знаю, но я рисую то, что вижу, а не то, что знаю".
"Это закон всякой хорошей художественной работы, даже более того – для художника в конце концов вредно и нежелательно знать то, что он видит перед собою".
Вы ожидаете, что я вам сообщу сейчас, каким образом можно стать хорошим художником. Увы! я точно так же не могу вам этого сказать, как не могу сказать, каким образом создается пшеничный колос. Я могу очень точно определить химически состав колоса; знаю, что в нем есть крахмал, углерод и кремнезем, могу дать вам крахмал, углерод и кремнезем, но никакого колоса из этого не выйдет. Для всякого, желающего иметь пшеничные колосья, можно сделать только одно: научить его, где найти семена пшеницы и как ее сеять; пусть он вооружится терпением, и, когда Богу будет угодно, колосья у него будут, или, может быть, будут, если почва и погода позволят.
Точно так же создаются и художники; во-первых, вы должны найти зерно вашего художника, потом посадить его, загородить и выполоть траву вокруг; затем вооружиться терпением, и, если почва и погода будут благоприятны, вы получите художника; – только таким, а не иным путем.