Уже в этом фрагменте сказывается характерная особенность мировидения Коневского – отсутствие локализованных, дискретных описаний и впечатлений (от отдельных зданий, улиц, памятников и т. п.) и обобщенный характер наблюдений и размышлений; все частности и конкретные детали, фиксируемые воспринимающим сознанием, суммируются в некий единый образ, который воссоздается посредством дефиниций, позволяющих сквозь совокупность внешних обликов уловить и осязать некую абстрактную историко-культурную модель. От непосредственных восприятий мысль Коневского неизменно устремляется к наблюдениям историософского характера, к размышлениям, уводящим в сферы этнического, национального и культурного генезиса. Несколько таких фрагментов, в значительной части извлеченных из записных книжек, составили в посмертном издании сочинений Коневского разделы "Русь (Из летописи странствий)" и "Мысли и замечания". Целый ряд путевых заметок, содержащихся в записных книжках, Коневской включил в "Видения странствий" и "Умозрения странствий", иногда лишь с небольшими стилевыми и смысловыми изменениями и дополнениями, иногда в переработанном и более развернутом виде. Некоторые весьма содержательные фрагменты, однако, не были им доведены до печати. Так, записи, относящиеся к летнему путешествию 1897 г. ("Летопись странствия. I. 4 – 28 июня") и имеющие поначалу отрывочный регистрационный характер ("Переезд Петроград – Варшава", "Луга", "Псков", "Вильна", "Гродно"), включают фрагмент, суммирующий первые впечатления от впервые увиденных краев, которые служат в то же время своего рода трамплином для сугубо умозрительных построений:
Варшава. Западной Европой пахнуло, буквально – пахнуло; на улицах почувствовался европейский запах, составленный из неуловимых оттенков. Дома тоже слажены и отделаны так, что чувствуется – здесь народ, у которого природная стихия – строительство, мастерство, рукомесленничество; в то время как даже в Петербурге дома лишь в единичных случаях не отличаются хоть чуть-чуть чем-то неуклюжим и аляповатым. ‹…›
Польша – страна зеленовато-белая, страна бледно-зеленых ив и тополей, свесившихся над мутно-белыми реками.
Висла – река желтая – бело-желтая.
Литва – страна темно-зеленая и желтая, страна свежих, приветливых дубов, кленов, вязов, кудрявых лиственных лесов ‹…› С ними хорошо гармонируют сочные и пушистые звери – медведи, куницы. Она вольно и тихо переливается в угрюмое, серовато-бурое Полесье, страну мутей, гатей, тощих и длинных сосен.
Варшава – город грациозный, добродушно-щегольской, игривый, влюбчивый и легкомысленный, цвета побуревшего золота. Удаль поляка – его щегольство; великорусской неистовой удали в нем гораздо меньше, или, по крайней мере, нет у него в ней той сиволапости, которая сказалась у нас в кулачных боях с рукавицами среди снеговых сугробов или охоте на медведей с рогатиной. Польская натура готова скорее усвоить себе тонкое рыцарское копье и шпагу, ловкость и отвагу, славянская же беззаветная удаль сказалась у ней преимущественно в залихватских танцах, как мазурка. У нас гусарский пошиб воплотил в себе черты польской, очень родственной ей венгерской, и великорусской удали. В поляках также бесконечно меньше также (sic! – А. Л.) русской тоски и недоумевающего, растерянного искания, кроткого и равнодушно-грустного русского скептицизма, столь отличного от французского – мальчишески-задорного и самотешащегося скептицизма.
В "Видения странствий" и "Умозрения странствий" Коневской включил те описания и рассуждения, которые или были индифферентны в оценках по отношению к объектам восприятия, или выражали приподнятое эмоциональное настроение путешественника, восхищавшегося и вдохновлявшегося увиденным. Эмоции и аттестации критического и порой негативного толка не были допущены автором в его "Мечты и Думы". Тем не менее они возникали в ходе путешествий по Европе и нашли свое отражение в записных книжках. Безусловно, Коневской считался с тем, что определяется современным словечком "политкорректность", когда решил воздержаться от включения в книгу, например, записи, сделанной в Базеле в июне 1898 г.:
Дух зодчества базельских зданий – какой-то попугайно пестрый оттенок в обычной затейливой орнаментировке строений средневековья и века реформации. Пестрота эта придает почти шутовской характер варварским мещанским узорам, разводам и лепным украшениям по стенам зданий. В этом сказывается особенная черточка швейцарского племени – его грузность и неуклюжесть, доходящая до мешковатой иронии над собой. Швейцарские немцы являют до некотор<ой> степ<ени> живую карикатуру германской нации, и эта карикатура сама же себя осмеивает. В крайней вычурности базельских построек узнаешь ту крупицу, которая запала в дух великого базельца Бёклина и не без участия оказалась в создании его великолепно-цветистой в своем роде живописи. В нее же вошло нечто и из базельской goguenardise, цветистой мясистости, сознательно доводящей себя до крайности и тем хохочущей сама над собой.
Самое развернутое из высказываний подобного рода – запись (19 июля 1897 г.) о Берлине, где Коневской оказался на завершающей стадии своих летних странствий по Германии. Коневской и в ней верен самому себе: он не отмечает ничего конкретного; образ, порожденный созерцанием германской столицы и, безусловно, вобравший в себя размышления и оценки, к тому моменту уже прочно отложившиеся в сознании, – предельно обобщенный, но определившийся в сознании "чувствительного путешественника" совершенно однозначно:
Берлин – город, в котором осела на иноплеменной славянской почве все отребье – грубое, но здоровое (sic! – А. Л.), деятельная предприимчивая животность германской расы. С этими чертами в теснейшей связи и казарменный, бурбонский дух, проникающий его правительство и население. Дух, создавший Берлин и всосавшийся в жилы его населения, это есть именно дух всяких бродячих подонков общества, пополнявших в XVI в. и во времена тридцатилетней войны ряды ландскнехтов, дух кордегардии и солдатской харчевни, оторванный от всякой племенной почвы и исторических преданий, знающий только алчность на грабеж и удовлетворение животных похотей, и чтущий на свете, как святыню, лишь личность своего вождя: последняя душевная черта была вызвана главным образом, конечно, перешедшим в инстинкт сцеплением чисто корыстных соображений, побудивших их группировать свои мелкие позывы вокруг позывов одного сильного человека – вождя, частью же – естественным удивлением первобытного бродячего дикаря перед всякого рода проявлением физической силы, практического лукавства, настойчивости и выдержки. В сущности, и до сих пор душа Берлина, а через это – увы! – мало-помалу и всей Германии есть лишь стихийное преклонение перед преемниками власти этих диких вождей – прусскими монархами. Только это преклонение и ложится в основу современного берлинского патриотизма, и не имеет никакой органической связи с глубоким самосознанием германского народа, как не имел ее, конечно, и гонор ландскнехтов XVI и XVII вв. В среде того же разноплеменного сброда воинственных авантюристов вскормлен и тот своеобразный берлинский юмор или то, чтó хорошо выражается французским словом goguenardise, мало свойственный вообще германскому народу, но являющийся вполне естественным порождением бесшабашной походной жизни наемных орд.
Пагуба современной Германии, вырывающая ее из благороднейших устоев ее народного прошлого, это – то, что в ней задает тон бездушный Берлин, город мелкодушной и в глубочайшем смысле слова растленной внутренно наемной солдатчины; а понятие о наемности, продажности, всякой – стало быть – бесшабашности и беспринципности, заложено ведь уже в самом слове: солдат, происходящем от Sold – жалованье, харчи.
В глубочайшем родстве с очерченным только что духом Берлина, растлевающим и всю современную Германию, стоит увлечение ее вообще и "молодого Берлина" в особенности нравственной проповедью Ницше. Та ведь мечтает о водворении в целом мире того же бесшабашного военного авантюризма – кулачного права, которое является закваской берлинского населения. Она ставит себе идеалом величайшего в истории изверга-кондотьера, атамана наемных дружин, Цезаря Борджиа, и это вполне естественно приходится по нутру сыновьям поклонников "юнкерского" величия Бисмарков и Вильгельмов I, еще маскировавших свои грубые ландскнехтские души под разными изречениями: "Sprüche" лютеранского благочестия вроде "für Gott, Kaiser u<nd> Vaterland". Да, нравственная проповедь Ницше – самое яркое проявление дикого атавизма, военной одичалости, воцарившейся в современной Германии после военных торжеств 1870 года. И пусть не удивляются многим резким контрастам между безответной, механической дисциплиной прусской солдатчины и необузданным своеволием, обуевающим дух Ницше: ведь от казарменной муштровки, лишь капральской палкой и обаянием предводительского имени связывающей буйного зверя в человеке, один шаг до бесшабашного кондотьерства, ландскнехтства или казачества.
Замечательно, что и все почти лирики – провозвестники ницшеанства: Демель, Гауптман, Пржибышевский, Гальбе – порождения того же края, населенного помесью осадков германского племени со славянскими (Шпрэвальд, Лузиция, Силезия, Познань).
Уравнивание в заключительной части приведенного фрагмента германского "ландскнехтства" с отечественным казачеством лишает возможности увидеть в инвективах Коневского проявление специфически российских националистических эмоций. Русской "патриотической" германофобии поэт оставался чужд, – что не мешало ему распознавать среди многообразных ликов, увиденных им в Германии и вызвавших у него подлинное и безусловное преклонение, и тот "ландскнехтский" лик, наглядные проявления которого ему, погибшему в 1901 г., уже не суждено было воспринять.
Иван коневской – полемист
Альманах "Северные цветы на 1901 год" был первым коллективным детищем московского символистского издательства "Скорпион", призванным заявить о "новом" искусстве как сформировавшемся и внутренне консолидированном направлении. Главным инициатором этого и последующих альманахов того же заглавия был Валерий Брюсов. По словам вдовы поэта, И. М. Брюсовой, вспоминавшей в 1948 г. о работе над альманахом, руководителя "Скорпиона", С. А. Полякова, в этом деле занимали в основном вопросы оформления "Северных цветов", "в сборе же материалов, подборе сотрудников и т. д. большую роль играл В. Я. Брюсов ‹…› первый альманах создавался фактически за чайным столом в доме поэта".
В "Северных цветах" Брюсов стремился сплотить все, с его тогдашней точки зрения, жизнеспособные силы русской литературы, противостоявшие эстетическому и идейному консерватизму. Помимо своего ближайшего московского, "скорпионовского" литературного круга, он намеревался привлечь в альманах петербургских модернистов, поэтов старшего поколения, связанных с традицией "чистого" искусства, и "предсимволистов" (К. К. Случевский, К. М. Фофанов и др.), а также наиболее крупных и талантливых писателей, работавших в реалистической традиции, но многими своими особенностями противостоявших идейному "утилитаризму", "направленчеству" и натуралистической бытописательности (Чехов, М. Горький, Бунин). Объединительный лозунг "Северных цветов" был предельно общим и широким: "Мы желали бы стать вне существующих литературных партий, принимая в свой сборник все, где есть поэзия, к какой бы школе ни принадлежал их автор", – поэтому и по составу участников первый альманах был довольно пестрым: в нем встретились уже признанные символисты (Бальмонт, З. Гиппиус, Ф. Сологуб) и поэты, не принадлежавшие к школе "нового" искусства, хотя до известной степени и смыкавшиеся с нею (Случевский, Фофанов, М. А. Лохвицкая), а также Чехов и Бунин; начинающие модернисты и такие случайные авторы, как Л. Г. Жданов и А. М. Федоров.
Используя при формировании "Северных цветов" объединительную тактику, Брюсов вовсе не добивался того, чтобы авторский коллектив альманаха воспринимался как некое монолитное единство. Элементы несходства в идейных и эстетических позициях участников, сосуществование различных взглядов на тот или иной предмет он воспринимал как показатель подлинной силы той литературной группы, которая была движущей силой этого начинания, как гарантию ее живых творческих возможностей. Критика, и порой весьма резкая, в адрес представителей "своего" литературного лагеря не исключалась Брюсовым, а даже предполагалась его стратегическими планами: внутренняя полемика могла послужить стимулом к развитию и обогащению духовно-эстетического базиса "нового" искусства. Позднее он шутливо отмечал, что "бранить своих сотрудников ‹…› – давняя привилегия "Скорпиона" (см. "Северные Цветы")". "Искренно высказанное мнение, новое и сознательное, имеет право быть выслушанным", – отмечалось в редакционном предисловии ко второму выпуску "Северных цветов".
Уже в первом альманахе Брюсов рискнул напечатать отзыв, вполне согласовавшийся с впечатлениями от "декадентской" литературы тогдашнего подавляющего читательского большинства, – письмо князя А. И. Урусова (1900), в котором книга Бальмонта "Горящие здания" расценивалась крайне отрицательно ("Mania grandiosa, кровожадные гримасы ‹…› Книга производит впечатление психиатрического документа"), а об Александре Добролюбове и Брюсове было замечено, что "это уж – начистоту! из клиники душевнобольных". Там же появилась и полемическая статья И. Коневского "Об отпевании новой русской поэзии", содержавшая возражения на критическое выступление З. Гиппиус в "Мире Искусства".
Иван Коневской, по силе и яркости своих творческих задатков выдерживавший сравнение с самыми крупными мастерами русского символизма, был к тому времени автором книги стихов и медитативной прозы "Мечты и Думы" (1900), изданной незначительным тиражом и не вызвавшей заметного читательского резонанса, и участником коллективного сборника "Книга раздумий" (1900), включавшего подборки стихотворений четырех авторов (кроме Коневского, также Бальмонта, Брюсова и Модеста Дурнова). Стихи Коневского получили к тому времени признание в узком кругу ценителей, среди которых едва ли не самым убежденным и последовательным был Брюсов, всячески содействовавший ему на пути в литературную жизнь. Публикация в "Северных цветах" статьи "Об отпевании новой русской поэзии" стала первым печатным выступлением Коневского в роли критика-полемиста.