Сборник "Sanctus Amor" составлен исключительно из повествовательных миниатюр на любовную тему, отдельные коллизии в них имеют автобиографический подтекст (аллюзии на отношения с Брюсовым наиболее явственны в рассказе "Раб"). В беллетристических опытах, как и в мироощущении Петровской, любовь – высшее, самое сильное и самое трагическое из человеческих переживаний, пребывающее в постоянном непримиримом конфликте с житейской повседневностью: "Моя любовь то, что называют "безумием". Эта бездонная радость и вечное страдание. Когда она придет, как огненный вихрь, она сметет все то, что называется "жизнью". В ней утонет все маленькое, расчетливое, трусливое, чем губим мы дни. Тогда самый ничтожный станет богом и поймет навсегда великое незнакомое слово "беспредельность"". Все рассказы выдержаны в единой стилевой тональности: сдержанная, лаконичная манера письма, минимум изобразительных средств, преобладание лирико-импрессионистических и психологических зарисовок, наиболее выразительные образцы которых в русской прозе тех лет были представлены творчеством О. Дымова (Петровская его высоко ценила: "Бесконечная простота внешних приемов, протестантское отношение к традиционной форме рассказа, своеобразно-красочный стиль – все это свежо, самобытно, радостно оторвано от изгнивших корней одряхлевшей декадентской литературы и так близко заветам единственного учителя в области художественной прозы – Кнута Гамсуна").
Брюсов считал, что у Петровской имеются большие духовные и интеллектуальные резервы и недюжинные профессиональные способности для того, чтобы сформироваться в крупного литературного мастера, и со своей стороны всячески пытался пробудить в ней творческую активность. В годы издания "Весов" Петровская, главным образом по брюсовской инициативе, регулярно выступала в журнале с отзывами о новейших книгах (опубликовано около 20 рецензий, часть их подписана псевдонимом: Н. Останин); в этих опытах, выдержанных в духе программных эстетических установок журнала, сказываются критическая зоркость и наблюдательность, литературный вкус, мастерство анализа – именно те качества, которые характерны для статей, обзоров и рецензий Брюсова (свою преемственность по отношению к его установкам Петровская иногда впрямую декларирует). Когда, после прекращения "Весов", Брюсов стал заведующим литературно-критическим отделом журнала "Русская Мысль", он привлек к сотрудничеству и Петровскую, всячески стараясь обеспечить ее литературной работой. И все же реализовать свои писательские способности Петровская сумела лишь в самой малой мере; свои основные душевные силы, весь энергетический потенциал своей личности она растратила на внутренние переживания – и на любовь к Брюсову прежде всего; точнее – на чувства, вызванные Брюсовым, – поскольку, помимо любви, они включали широкую гамму самых противоречивых, взаимоисключающих эмоций.
После радостно-безмятежного "медового месяца" в Финляндии их отношения перешли в новую фазу, конфликтно-драматическую. Петровская не могла удовольствоваться ролью любовницы, которую только и мог предложить ей Брюсов в своей жизни; она требовала от него такого же безраздельного чувства, каким сама одаривала. Временами Брюсов оказывался готов пойти навстречу ее страсти и своим собственным порывам, но житейский "здравый смысл" неизменно брал верх; брало верх и то ровное, иногда слабое, но неизменно постоянное, прочное чувство, которое он испытывал к своей жене. В уже цитировавшемся письме к М. М. Рунт (март 1905 г.), в котором он говорил о "смерче" в своей жизни, Брюсов заверял (стремясь через свояченицу воздействовать на жену, угрожавшую семейным разрывом): "Ничего дурного, злого Жанне – я не желаю. Я просто поглощен чем-то иным, не ею. Она чувствует это и отчаивается. Проще: она ревнует. ‹…› Я прихожу поздно домой, – она что-то подозревает, рыдает, происходят мучительнейшие сцены, о которых не хочется рассказывать. Ее ошибка – что она всю свою жизнь положила в меня, и когда я ухожу – у нее не остается жизни. Ей надо создать свою жизнь, личную, собственную. Ибо жить только для нее я не могу. ‹…› Она часто как безумная, и мучит меня жестоко упреками, рыданиями, своим отчаяньем. ‹…› Нельзя упорно думать об одном: "ах, он меня не любит, ах, он мне не верен". Это стало ее idée fixe, навязчивой идеей, на которой можно помешаться. ‹…› Я очень хочу жить с ней еще много, много лет, – до конца дней. Мне было бы очень плохо без нее. Я очень рад, что моя жена – она, а не кто другой. ‹…› Но ведь уходить от меня, когда она меня любит, когда я ее люблю, когда я вовсе не хочу разлучаться с ней и когда она больше всего хочет быть со мной – очень уж бессмысленно".
Столь твердую готовность сохранять семейный союз Брюсов сформулировал еще в дни, когда его роман с Петровской был в стадии интенсивного расцвета; закономерно, что решения не порывать с преданной ему и любящей его Жанной он не изменял и впоследствии, и в особенности оставался ему твердо верен тогда, когда его страсть к Петровской угасала либо сменялась новыми любовными влечениями. То предпочтение, которое отдавал Брюсов в конечном счете своей жене, домашнему укладу и даже литературной работе, Петровская расценивала как предательство их любви и впадала временами в полное отчаяние. Излиянию этих эмоций посвящены десятки и сотни страниц ее писем к Брюсову, на которых постоянно фигурируют три главных действующих лица – он, она и "она", никогда не называемая по имени жена возлюбленного. Петровская изливала на нее все презрение и весь сарказм, на какие была способна, но эти старания пропадали втуне.
Свидетельствует Ходасевич ("Конец Ренаты"): "Она несколько раз пыталась прибегнуть к испытанному средству многих женщин; она пробовала удержать Брюсова, возбуждая его ревность. В ней самой эти мимолетные романы (с "прохожими", как она выражалась) вызывали отвращение и отчаяние. "Прохожих" она презирала и оскорбляла. Однако все было напрасно. Брюсов охладевал. Иногда он пытался воспользоваться ее изменами, чтобы порвать с ней вовсе. Нина переходила от полосы к полосе, то любя Брюсова, то ненавидя его. Но во все полосы она предавалась отчаянию. По двое суток, без пищи и сна, пролеживала она на диване, накрыв голову черным платком, и плакала. Кажется, свидания с Брюсовым протекали в обстановке не более легкой. Иногда находили на нее приступы ярости. Она ломала мебель, била предметы ‹…›". Один из таких "приступов" случился публично, 14 апреля 1907 г. – на лекции Андрея Белого в Политехническом музее: "На лекции Бориса Николаевича, – писал Брюсов З. Н. Гиппиус, – подошла ко мне одна дама (имени ее не хочу называть), вынула вдруг из муфты браунинг, приставила мне к груди и спустила курок. Было это во время антракта, публики кругом было мало, все разошлись по коридорам, но все же Гриф <С. А. Соколов. – Ред.>, Эллис и Сережа Соловьев успели схватить руку с револьвером и обезоружить. Я, правду сказать, особого волнения не испытал: слишком все произошло быстро. Но вот что интересно. Когда позже, уже в другом месте, сделали попытку стрелять из того же револьвера, он выстрелил совершенно исправно, – совсем, как в лермонтовском "Фаталисте". И, следовательно, без благодетельной случайности или воли Божьей, вы совершенно просто могли получить, вместо этого письма, от "Скорпиона" конверт с траурной каймой".
Попытки "возбудить ревность" Брюсова также приводили иногда к серьезным последствиям. В 1907 г. Петровская вызвала жгучий интерес к себе со стороны Сергея Ауслендера, начинающего петербургского прозаика и племянника М. Кузмина. С посвящением Петровской была опубликована стилизованная новелла Ауслендера "Корабельщики, или Трогательная повесть о Феличе и Анжелике", написанная в сентябре – октябре 1907 г.; Петровская же – возможно, "мстя" Брюсову за то, что он не провозгласил ее имени в "Венке", – в "Sanctus Amor" демонстративно обозначила (на следующем листе за титульным, литерами того же размера, что и имя автора и заглавие книги): "Посвящаю Сергею Ауслендеру". Взаимное увлечение привело к тому, что Ауслендер и Петровская отправились весной 1908 г. в совместное путешествие по Италии (оно впоследствии нашло отражение в сюжете романа Ауслендера "Последний спутник", в котором Петровская является прототипом главной героини, Юлии Михайловны Агатовой; эпиграф же, предпосланный роману, – пушкинская строка "Ты любишь горестно и трудно" – мог бы служить эпиграфом и к жизнеописанию Петровской). В ходе путешествия вспыхнувший было новый роман исчерпал себя: "мальчик" (так Петровская именовала Ауслендера в письмах к Брюсову) ее решительно разочаровал, – а "перемена мест" целительного действия не оказала. Упомянутое выше стихотворение "Молния" Брюсов называл "фотографией моей сегодняшней души"; аналогичную фотографию души Петровской правомерно видеть в ее очерке "Мертвый город", написанном по впечатлениям от знакомства с Венецией. Панорамы, всегда и всех пленявшие и воодушевлявшие, она окидывает равнодушным взором, различает в них лишь "притворно красивую всемирную открытку", зато пытается распознать "настоящее лицо Венеции, искусно скрытое", выявляет его и глядится в него, как в зеркало: "…это, воистину, город смерти и великого унынья. Изъеденные змеиными узорами, стены белеют мертвенно и тускло. ‹…› Кто-то запел, но, точно испугавшись, оборвал. Скользнула гондола – длинная, черная, как тело чудовищной рыбы. Качнулся фонарь, бросил желтую скользящую чешую, и опять холодна, мертва и дышит гнилью недвижная вода. Тишина огромного кладбища подавила жизнь этих людей. ‹…› Днем они побеждают смерть, а ночью она побеждает их, замедляет движенья, делает плоскими фигуры и восковыми веселые подвижные черты. И только здесь в этих улицах, где разрушение выступает, точно пятна на лице трупа, только здесь можно видеть, как рассыпается прахом чья-то безумная мечта. И покидая Венецию, хочется сказать: – Прощай! Прощай навсегда".
Временное облегчение давали Петровской только сильно действующие средства – алкоголь, затем наркотики. В 1908 г. она была уже всецело в зависимости от морфия. Отношения с Брюсовым постепенно приобрели характер мучительных препирательств и психологических эксцессов в духе тех, что описаны в романах Достоевского (Белый замечал о Петровской: "…я бы назвал ее Настасьей Филипповной, если бы не было названия еще более подходящего к ней: тип средневековой истерички, болезнь которой суеверы XVI и XVII столетия называли одержанием ‹…›"), периоды сближения чередовались с "изменами", которых они не скрывали друг от друга (у Брюсова – не очень продолжительная, но сильная страсть к В. Ф. Коммиссаржевской, у Петровской – связи, установившиеся в 1908 г. во Франции, которые, судя по ее признаниям, могли радикально изменить ход ее жизни), и Брюсов иногда готов был поставить финальную точку во всей истории. Однако после кратковременных встреч и конфликтных объяснений осенью 1908 г. во Франции (Брест) и Бельгии (Намюр) взаимное притяжение возобладало, их отношения получили второе дыхание. Примечательно, что произошло это главным образом благодаря активным усилиям Брюсова: лавина его писем, отправленных Петровской зимой 1908–1909 гг., – тому убедительное подтверждение.
В любовных стихах, вошедших в книгу Брюсова "Все напевы" (1909), мотивы, неразрывно связанные ранее, в "Венке", с образом Нины Петровской, получают новое развитие, дают иногда, может быть, еще более яркий отблеск все той же страсти:
Идем творить обряд! Не в сладкой, детской дрожи,
Но с ужасом в зрачках, – извивы губ сливать,
И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,
И ждать, что страсть придет, незванная, как тать.Как милостыню, я приму покорно тело,
Вручаемое мне, как жертва палачу.
Я всех святынь коснусь безжалостно и смело,
В ответ запретных слов спрошу, – и получу.Но жертва кто из нас? Ты брошена на плахе?
Иль осужденный – я, по правому суду?
Не знаю. Все равно. Чу! красных крыльев взмахи!
Голгофа кончилась. Свершилось. Мы в аду.("Обряд ночи", 1905, 1907; I, 493–494).
Однако та же страсть приобретает иное обличье в семи стихотворениях из "Всех напевов", объединенных в раздел "Мертвая любовь":
Мы, безвольные, простертые,
Вновь – на ложе страстных мук.
Иль в могиле двое, мертвые,
Оплели изгибы рук?Или тени бестелесные,
Давней страсти не забыв,
Всё хранят объятья тесные,
Длят бессмысленный порыв?