2
В записной книжке Коневского за 1897 г. зафиксировано предполагаемое заглавие задуманной им книги: "Чаю и чую. Гласы и напевы". Позднее он предпочел вынести на титульный лист менее индивидуализированную, "объективную" формулировку: "Мечты и Думы", – однако сочетание двух фонетически близких глаголов в первом лице единственного числа также отображало содержание поэтического мира автора с исключительной точностью и лаконической полнотой.
Стихи Коневского – это прежде всего опыт личностного самовыражения, регистрация в ритмизованной форме раздумий на различные темы, как правило, самого общего характера и неизменно под отвлеченным, метафизическим углом зрения. "Коневской вовсе не был литератором в душе, – писал в статье "Мудрое дитя" Брюсов, сумевший узнать поэта при его жизни достаточно полно и глубоко. – Для него поэзия была тем самым, чем и должна быть по своей сущности: уяснением для самого поэта его дум и чувствований. Блуждая по тропам жизни, юноша Коневской останавливался на ее распутьях, вечно удивляясь дням и встречам, вечно умиляясь на каждый час, на откровения утренние и вечерние, и силясь понять, что за бездна таится за каждым мигом. Эти усилия у него обращались в стихи. Вот почему у него совсем нет баллад и поэм. Его поэзия дневник, он не умел писать ни о ком, кроме как о себе – да, в сущности говоря, и не для кого, как только для самого себя. Коневскому было важно не столько то, чтобы его поняли, сколько, – чтобы понять самого себя".
Второй глагол в формуле "Чаю и чую" аккумулирует в себе все те многоразличные формы эмоциональных и рациональных медитаций, посредством которых Коневской воспринимает и отображает в слове открывающийся ему мир. Но вместе с тем поэт и "чает" – пытается волевым усилием рефлектирующего сознания постичь этот мир в его целостности и внутренней противоречивости, провидеть за явлениями сущность, влечется к слиянию с всеединством. Внутренний драматизм, пронизывающий творческое самосознание Коневского, не связан непосредственным образом с обстоятельствами времени и места, обусловившими существование поэта, но продиктован самыми общими и непреходящими условиями метафизического свойства, осмысление которых составляло главное содержание его внутреннего мира. Тот же Брюсов правомерно усматривал в этой метафизической доминанте исключительную особенность творческой индивидуальности Коневского, отличавшую его от всех других поэтов его поколения, находившихся в орбите становящегося русского символизма: "Философские вопросы, которыми неотступно занята была его душа, не оставались для него отвлеченными проблемами, но просочились в его "мечты и думы", и его стихи просвечивают ими, как стебельки трав своим жизненным соком. Подобно всем своим сверстникам, деятелям нового искусства, Коневской искал двух вещей: свободы и силы. Но в то время как другие искали их в "преступлении границ", в разрешении себе всего, что почему-либо считается запретным, будь то в области морали или просто в стихосложении, – Коневской взял вопрос глубже. Он усмотрел рабство и бессилие человека не в условностях общежития, а в тех изначала навязанных нам отношениях к внешнему миру, с которыми мы приходим в бытие: в силе наследственности, в законах восприятия и мышления, в зависимости духа от тела". И далее Брюсов приводит фрагменты одного из стихотворений Коневского, в котором внутреннее "я" автора раскрывается со всей наглядностью:
В крови моей – великое боренье.
О, кто мне скажет, что в моей крови?
Там собрались былые поколенья
И хором ропщут на меня: живи!
<…..>
Ужель не сжалитесь, слепые тени?
За что попал я в гибельный ваш круг?
Зачем причастен я мечте растений,
Зачем же птица, зверь и скот мне друг?Но знайте – мне открыта весть иная:
То – тайна, что немногим внушена.
Чрез вас рожден я, плод ваш пожиная.
Но родина мне – дальняя страна.
<…….>
Не только кость и плоть от кости, плоти –
Я – самобытный и свободный дух.
Не покорить меня слепой работе,
Покуда огнь мой в сердце не потух.(С. 130–131)
Это стихотворение написано в 1899 г. Но сходное по сути своей сочетание поэтических смыслов мы встречаем и во фрагменте, относящемся к 1894 г. – начальной поре творческого самоопределения Коневского:
Я с жаждой ширины, с полнообразья жаждой
Умом обнять весь мир желал бы в миг один:
Представить себе вдруг род, вид, оттенок каждый
Всех чувств людских, и дел, и мысленных глубин.(С. 172)
Рано сформировавшийся мир поэтических образов Коневского в дальнейшем не обнаруживает отчетливо выраженных признаков внутренней эволюции – и это особенно наглядно проявляется на фоне других мастеров, заявивших о себе в 1890-е гг.: каждая новая книга Бальмонта или Брюсова, изданная в это десятилетие, манифестирует собой новый этап творческого развития автора, преемственно связанный с предыдущим, но в то же время отмеченный именно ему одному присущими особенностями; даже Александр Добролюбов, ушедший в 1898 г. из прежней обиходной и литературной жизни, в своем "Собрании стихов" (1900), составленном из текстов, написанных до "ухода", обнаруживает существенно иные черты поэтической образности, чем те, которые были заявлены в его дебютной книге "Natura naturans. Natura naturata" (1895). У Коневского же все стихи, написанные после выхода в свет книги "Мечты и Думы", могли бы органично вписаться в ее состав, войти в нее в виде дополнительного раздела или нескольких разделов. Безгранично расширив пространство своего поэтического мира до метафизической беспредельности и вместе с тем ограничив его параметрами рефлектирующего сознания, обращенного к самому себе, Коневской оставил для себя лишь одну возможность творческой самореализации – погружения в глубину собственной индивидуальности. Ранняя гибель поэта, сделавшего лишь первые шаги на поприще литературной деятельности, дает основания для сожалений о том, чему не суждено было воплотиться: "…когда заново знакомишься со стихами и прозаическими размышлениями Коневского ‹…›, чувствуешь, какой творческой силой сделался бы он, живи еще – ну хотя бы лет десять!" "Какое направление приняло бы его творчество впоследствии – это тайна, унесенная с собой смертью", – осторожно замечает его отец. Разумеется, нельзя отрицать возможности, роковым образом нереализованной, движения от себя самого, воплотившегося в "Мечтах и Думах", к себе другому; и вместе с тем нельзя не констатировать, что в единственной книге Коневского и в последующих опытах его творческая личность нашла законченное и многостороннее воплощение, предстала как определившаяся и четко очерченная система философско-эстетического мировосприятия. Трудно предугадать, повторим вслед за отцом поэта, какими существенно новыми сторонами она могла бы развернуться.
Цельность "чающей и чующей" натуры Коневского сказывается не только в том, что каждое из его стихотворных произведений являет ту или иную грань единой поэтической системы, но и в заведомо несуверенном статусе этой системы по отношению к более универсальной общности – всему комплексу творческих опытов автора. Все, что выходит из-под его пера, – это в конечном счете "думы": стихотворения в той же мере "думы", что и прозаические этюды, философские изыскания, заметки о литературе, критико-аналитические обзоры, дневниковые записи и даже письма, адресованные духовно и житейски близким людям. Сочетание стихотворений и прозаических произведений в одной книге имело и до Коневского целый ряд прецедентов (ближайший по времени образчик – сборник Ф. Сологуба "Рассказы и стихи, кн. 2", изданный в 1896 г.), но именно в "Мечтах и Думах" оно предстает как форма реализации выстроенного в согласии с хронологическим принципом творческого дневника, воплощающегося в различных литературных формах. Центральный раздел книги, "Умозрения странствий", составлен из прозаических этюдов, распределенных по двум частям – соответственно 1897 и 1898 год, с примыкающей ко второй части статьей "Живопись Бёклина (Лирическая характеристика)", – в которых разворачиваются в различных формах медитативной прозы впечатления и размышления автора, вдохновленные двумя его летними путешествиями: природоописания соседствуют с эстетическими рефлексиями, порожденными современной нидерландской живописью, картинами Швинда, Бёрн-Джонса, Уоттса, Бёклина, росписями Владимирского собора в Киеве. Этот раздел книги еще обладает относительной самостоятельностью – рассекает на две неравные части раздел "Мельком", состоящий преимущественно из стихотворных текстов: подразделы I–V этого раздела предшествуют "Умозрениям странствий", подраздел VI замыкает книгу. Сдвоенный же ("III. IV") подраздел в "Мельком", озаглавленный "Видения странствий" и столь же симметричный с "Умозрениями странствий" по содержанию и хронологическому членению (ч. 1 – "1897. Лето", ч. 2 – "1898. Весна и лето"), включает в себя стихотворения наряду с прозаическими этюдами; в их расположении друг за другом соблюден дневниковый принцип: последовательность отображенных в стихах и прозе "видений странствий" соответствует хронологическим вехам летних переездов автора. Если же принять во внимание, что в опубликованном варианте книга "Мечты и Думы" не вполне отвечала исходному замыслу, что из нее исключен раздел переводов в прозе, то можно говорить уже о трех составляющих этого единства, и по праву: переводы для Коневского – полноценные формы воплощения его собственных "дум", изложенные им на русском языке стихотворения и фрагменты иноязычных поэтов и мыслителей – такие же неотчуждаемые элементы его творчества, какими являются его оригинальные сочинения. Как провозглашал он сам в "Предисловии переводчика", "венца сподобится тот один, кто в своем единичном и личном бытии возмог обращаться в неисчислимое множество иных сущностей, но в каждой сущности ощущал заодно с вновь и впервые приятным все, что исстари с первых дней и от века ему было присуще, что был он сам".
О том, что для Коневского не существовало средостений между текстами различной жанровой природы и целевого назначения, писал И. Г. Ямпольский; он сопоставил опубликованное им письмо к Вл. В. Гиппиусу (Люцерн, 2 июля 1898 г.), включавшее подробный рассказ о заграничном путешествии, с прозаическими этюдами из "Видений странствий" и "Умозрений странствий" и пришел к выводу о сходстве многих мотивов, манеры описания, деталей, фразовых конструкций. Весьма любопытны и показательны в этом отношении записные книжки Коневского, в которых аккумулирована та первичная творческая плазма, которая позднее обретает свои индивидуальные очертания в форме различных жанровых образований. Наряду с заметками деловыми и справочными в этих книжках фиксируются – и преобладают – записи творческого характера: наброски и полные тексты стихотворений, черновые и беловые, отвлеченные размышления и дневниковые заметки, содержащие более или менее развернутые описания впечатлений от произведений искусства и увиденных городов и местностей. Записная книжка осознается Коневским как прототекст для последующей работы, ведущей к оформлению исходного материала в соответствии с жанровыми, композиционными, стилевыми заданиями. Иногда записная книжка и внешне оказывается у него подобием внутренне организованного и тематически определенного текста. Так, записная книжка № 6 (нумерация обладателя) имеет заглавие "Лето 1897 г. Летопись странствия. II" (т. е. продолжение предыдущей книжки, озаглавленной "Летопись странствия. I. 4 – 28 июня"), а также эпиграф из Вордсворта, позднее предпосланный 1-й части раздела "Видения странствий", и обозначение хронологических рамок содержащихся записей ("28 июня – 20 июля"). Совокупность этих записей может быть осмыслена как дневник, разнородный в жанрово-тематическом отношении. Стихотворные автографы чередуются с регистрационными записями, фиксирующими программы музыкальных вечеров и экспонаты музеев, путевые заметки, иногда посредством заглавий ("Выход в долину Лихты и Шварцы", "Возвращение по нижней долине Шварцы" и т. п.) отделяемые от других записей в относительно самостоятельные и законченные прозаические микроэтюды, перемежаются "Мыслями" – отвлеченными рассуждениями, также вычленяемыми автором в особую рубрику (в 6-й записной книжке так озаглавлены семь пронумерованных им фрагментов). Некоторые из этих и подобных им отрывков, содержащихся в других записных книжках, были впоследствии опубликованы в составе посмертного сборника Коневского (например, набросок в 7-й записной книжке, озаглавленный автором "Западная Европа и русский мир", был напечатан как раздел I цикла "Русь (Из летописи странствий)"), некоторые вошли в "Мечты и Думы", иногда в переработанном и расширенном виде (как набросок без заглавия "Вся жизнь и знакомый нам мир…" в 5-й записной книжке, в печатной редакции под заглавием "Предательская храмина" открывающий цикл "Умозрения странствий"), но зачастую без существенных изменений: так, разделы "Рейнский край", "Lore-Ley", "Гейдельбергский "Schloss"" во 2-й части "Умозрений странствий" восходят к столь же развернутым и литературно оформленным рассуждениям в 7-й записной книжке.
Стихи являются равноправным, но отнюдь не главенствующим компонентом этого многосоставного дневникового целого. Вообще случаи противопоставления стихотворных и прозаических составных частей в корпусе текстов Коневского единичны: очевидный пример – относительно ранняя "небольшая поэма" (согласно авторскому обозначению) "Землетрясение", первая половина которой излагается стихами (регулярными четверостишиями пятистопного ямба), а вторая – прозой: сначала – благостные картины ("день солнечный, сияющий и яркий"), впечатления от созерцаемого "сброда костюмов, лиц", затем, уже прозой, – собственно землетрясение, разверзающиеся бездны, образ гибели мира; в стихах воссоздается гармонический строй бытия, в прозе – сметающий его хаос. В общей же системе творчества Коневского стихи и проза дополняют друг друга, одна форма самовыражения оказывается естественным продолжением, разворачиванием другой. В стихах "думы" Коневского облекаются, как правило, в более концентрированные и интегрированные, по сравнению с его же прозой, образные построения и способы высказывания, в прозаических этюдах логически-дискурсивные ходы мысли более наглядны, подробнее прочерчены, дают более определенное представление о специфике авторского индивидуального сознания.