Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации - Александр Лавров 6 стр.


Небольшой прозаический этюд "Гейдельбергский "Schloss"" может быть привлечен в качестве иллюстрации, демонстрирующей механизмы творческого мышления Коневского. Текст разделен на три абзаца. Первый абзац содержит описание возвышающегося над Гейдельбергом феодального замка с фиксацией отдельных деталей и резюмирующей характеристикой: "…во всей этой пестроте и лепных украшениях явно сохранена четвероугольная, светлая и светская стройность общего построения дворца. Нас обступило зодчество Возрождения, роскошное, изнеженное, игривое и внутренно-стройное"; это – первичный слой постижения объекта, описание видимого и введение его в обозначенную культурно-историческую орбиту. Следующий абзац представляет собой попытку перейти от видимого к воображаемому, реконструировать в общих чертах умопостигаемую картину минувшего, слагающуюся из сочетания усвоенного посредством книжных источников и музейных экспонатов с аналитической авторской фантазией: "Здесь жил блестящий двор германских владетелей прирейнских краев во время германского "гуманизма". ‹…› Богатые достояния древних культур и их прямых наследников – южноевропейских народов здесь с жадностью присваивались тяжеловесными дебелыми князьями Германии с их меховыми мантиями и пушистыми бородами; и пиршественная утварь чистого итальянского изделия увивалась рейнскими виноградными лозами, и пфальцские вина лились рекой. Это было широкое роскошное время в этом светлом, живом краю мягких холмов, зеленеющих виноградниками и рощами, и долин, пестреющих богатыми городами. Много в треске и блеске его празднеств таилось странных смесей; с придворной манерностью и нарядным лоском неразрывно мешалось зверство и скотская порочность", и т. д. Наконец, все эти обобщенно очерченные, но насыщенные конкретными деталями образы прозреваемого исторического прошлого сменяются – в третьем, заключительном абзаце – переходом от заявленной частной темы, порожденной созерцанием Гейдельбергского замка, к синтезирующим умозаключениям, для которых ранее развернутые первичные впечатления и картины, возникавшие в авторском воображении, служили лишь необходимым первотолчком: "Так – всегда изо всех памятников Возрождения веет самой прихотливой разноцветностью тонов и составных частей. ‹…› Этот быт обаятелен, для вкусившего от всех образов человечества, своим небывалым ароматом, вышедшим из тонкого химического соединения между знаниями, созданиями и вымыслами самых разноличных племен и веков. В этом пряном вкусе совершается волшебная мечта – ощутить их всех не по-прежнему, порознь, а в единой совокупности".

Все опыты творческой самореализации Коневского вдохновлены, по сути, одним импульсом – восприятия любого частного явления под знаком всеединства. Все его созерцания и "умозрения", отображенные в стихах и прозе, представляют собой апологию воспринимаемой реальности как совокупности отблесков мирового единства, в которых отображается предвечная Красота. "Πᾶν, Единство – безвидный водоем бытия, – провозглашает он в записи, датированной 30 мая 1897 г. – Силы разделительные, силы множественности действуют на него, подобно солнечным лучам на поверхность океана. Они высасывают из него влагу и отделяют ее от водного лона в виде постоянно расположенных смешаться, но уже в некоторой мере имеющих очертания испарений. Потом уже испарения эти еще более уплотняются в несколько обособленных друг от друга облачных клубов. Это – первые тени множественной жизни. Но великий Водоем бытия никогда не оскудевает, потому что он беспределен. Каждое испарение его вознаграждается новым притоком из беспредельности". Переживания предустановленной мировой гармонии, раскрывающейся Коневскому в творческих медитациях, обретают торжественную, одическую тональность, подобную ломоносовским размышлениям о "Божием величестве":

И плавал он в сверкающих волнах,
И говорил: вода – моя стихия!
Ныряя в зыби, в хляби те глухие,
Как тешился он в мутных глубинах!
Там он в неистовых терялся снах.
Потом, стряхнув их волшебства лихие,
Опять всплывал, как божества морские,
В сознаньи ясном, в солнечных странах.

("Сын солнца. 2. Среди волн"). (С. 87)

Коневской убежден в том, что (как формулирует в заметках к статье о нем его друг Н. М. Соколов) "человек должен уподобляться отрешенной красоте, т. е. представлять в высшем согласии соединение сознания своей личности с безграничным простором всех своих душевных качеств". И в то же время почти экстатические порывания к слиянию с всеединством сочетаются у поэта с осознанием своей индивидуальной отверженности от благой абсолютной субстанции, рождая разлады и противоречия в его душе. Стихийные, хаотические начала будоражат его внутренний мир, пытаются овладеть им, но встречают сопротивление и отпор:

Нет, не ликуй, коварная пучина!
Я – человек, ты – бытия причина,
Но мне святыня – цельный мой состав.
Пусть мир сулит безличия пустыня –
Стоит и в смерти стойкая твердыня,
Мой лик, стихии той себя не сдав.

("Сын солнца. 4. Starres Ich"). (С. 88)

В конечном счете поэт, взыскующий полноты бытия и одновременно из этой полноты исходящий во всех своих жизненных восприятиях, приемлет и деструктивные, земные, плотские формы как необходимую составляющую динамического равновесия мировой гармонии. Эти начала окрашивают его мировосприятие в драматические тона, но вместе с тем обладают стимулирующей силой для роста и становления самосознания, для обретения духовной свободы. Многие произведения Коневского представляют собой диалог между различными голосами, звучащими внутри единого авторского "я", нескончаемый метафизический спор, как в одноименном стихотворении, в котором "вся толща вещественного бытия" (по формулировке Брюсова) осмысляется как необходимое условие постижения духовной субстанции:

Долго ль эту призрачную плоть
Из пустынь воздушных выдвигать?
Долго ль ею душу облагать,
Воздвигать ее, чтоб вновь бороть?

Без тебя безжизненно-волен,
Без тебя торжественно-уныл,
Я влекуся в плен твоих пелен
И тобой я – уж не то, что был.
‹…›
Не престань меня в пяту колоть,
И затягивать, и вдаль гонять…
Так из века в век нас не разнять,
О творец мой и борец мой, плоть!

("Спор"). (С. 138)

Метафизическое содержание в корпусе текстов Коневского не просто преобладает – оно главенствует, подчиняя себе любые конкретно определенные творческие задания. Как отмечал в уже цитировавшихся заметках Н. М. Соколов, "отличие Ореуса от поэтов старого времени – Тютчева, Фета и др. – в том, что он сознал и провел чрез научно-философскую рефлексию свое художеств<енное> созерцание, усиленно развил в себе чувство "бездны" ‹…› и стремился поддерживать его в себе непрерывно ‹…› При этом он насильно вводил в пределы своей личности разные настроения и старался проникаться всякими ‹…› во имя расширения личности ‹…›". Вбирая в себя "разные настроения", воспринятые благодаря освоению широчайшего круга литературных и иных источников, Коневской, однако, не выстраивал из них эклектическую совокупность, а неизменно пропускал сквозь реторту собственного "я". В своих стихах он, как справедливо подмечено, "создавал новый тип поэтического творчества, своеобразную "метапоэзию" – поэтическое философствование, в качестве главнейшего компонента включающее в себя "поэтическую рефлексию" о самой природе творчества на примере раскрывающего диалога с предшествующими поэтическими системами и образами". Те же начала "метапоэзии" Коневской стремился уловить и осмыслить в стихах своих старших современников, о чем свидетельствует, например, его статья "Стихотворная лирика в современной России"; "метапоэтические", мировоззрительные критерии были для него исходными и главенствующими при вынесении собственных критических вердиктов. В своих оценках творческих достижений Фофанова, Минского, Мережковского и других мастеров Коневской старается сохранять безупречную объективность и толерантность – и вместе с тем он неизменно остается верен собственным критериям, собственному "я", которое для него не может не быть на первом плане. Разные поэтические лики, воссоздаваемые им в этой обзорной статье, обладают – при всей глубине и тонкости отдельных наблюдений – очевидным сходством между собой, и это не удивительно: все они – прежде всего феномены, рождаемые аналитическим сознанием автора. В представленной галерее литературных портретов, в характеристиках "чужих" стихов, в цитатах из них, влившихся в текст статьи, отображаются, как в зеркале, собственные стихи Коневского, насыщенные возвышенно-риторическими размышлениями и признаниями о разладах и противоречиях души, понимаемых и освящаемых как необходимая составляющая мировой динамической гармонии.

"Мировоззрение поэзии" – главное и едва ли не единственное, что привлекает внимание Коневского к поэзии вообще. Его статья о Н. Ф. Щербине, ярче всего выразившем себя как автор антологических стихотворений, вариаций на античные темы, а также как сатирик, юморист и эпиграмматист, озаглавлена "Мировоззрение поэзии Н. Ф. Щербины"; эстетические влечения и достижения поэта трактуются в ней как отблески целостного философского миропонимания, им самим, видимо, не осознанного и не обоснованного, но реконструированного его пытливым интерпретатором: "В кругозоре Щербины поэзия и пластика классической древности были наиболее совершенным образом такого мировоззрения, в котором – с одной стороны – вся стихийная вселенная представляется мирозданием, в самом полном смысле этого слова, целокупной красотой, необъятным живым существом, а с другой стороны – идеальные человеческие облики, все устроенные, отчетливые оболочки, изъявляют все необъятное величие внешнего мира. По этому мировоззрению – во всякой части есть целое, всё, бесконечность, и в бесконечности, во всем, в целом есть всякая часть". Чей облик отчетливее проступает за этими предельно обобщенными аттестациями – Щербины или самого Коневского?

А. К. Толстой, творческая личность еще более широкого диапазона, чем у Щербины, опять же, близок Коневскому прежде всего "мировоззрительными" элементами, сосредоточенными наиболее интенсивно в драматической поэме "Дон Жуан". Прорицания Духов из этого произведения могли бы стать эпиграфом ко всей поэзии Коневского, аккумулируя в себе основной ее смысл и пафос:

Едино, цельно, неделимо,
Полно созданья своего,
Над ним и в нем невозмутимо,
Царит от века божество.
Осуществилося в нем ясно,
Чего постичь не мог никто:
Несогласимое согласно,
С грядущим прошлое слито,
Совместно творчество с покоем,
С невозмутимостью любовь,
И возникают вечным строем
Ее созданья вновь и вновь.

Коневской приводит эти строки в философском этюде "Общие космологические основы моего мировоззрения" (октябрь 1896 г.). В набросках аналитической статьи об А. К. Толстом (один из вариантов заглавия: "Поэзия Алексея Толстого – ее положение в ходе русской стихотворной мысли") он рассуждает о проявлениях индивидуализма у Толстого и о близости его метафизики к учению Платона, об отражении в его самосознании "любви мировой" и об иных отвлеченных материях: "…этот поэт полон борьбы за личность и неудовлетворенных порывов ее в состоянии несовершенном. Тем большей восполненности и удовлетворения достигает он в идеале. Его откровения сущности, божества, это – такие состояния, в которых нет больше желаний дальнейшего, будущего, иного неизвестного, полное безразличие, равнодушие воли, и в то же время – "творчество", "пыл", значит – развитие, значит – развитие, движение, открытие новых составов и форм". Аналогичным образом интерпретируется поэтический облик Кольцова, в стихотворчестве которого Коневскому ближе и ценнее всего то, чем он в наименьшей мере запечатлелся в читательском сознании, – философские "думы": "В Думах Кольцова кругозор степи развертывается вольным размахом в поднебесную ширь горизонта вечных тайн. ‹…› Под оглушительным дыханием вечного неведомого вихря его обуял трепет ужаса перед новыми исполинскими силами, которые ему угрожали, и ничтожеством своего человеческого тела, воли, мысли и чувства. Мироздание предстало перед ним как лютый враг и противник, как неведомое чудовище, как бездушная громада, которая оказывает на человека уничтожающее давление. И так лучше всего загорелся он мечтой самому померяться своими частными силами с сокрушительными могуществами мировых сил в незапамятных и нескончаемых их порядках и расположениях" ("А. В. Кольцов (личная его природа и строй мыслей)", 1900). Во всех подобных случаях эстетическая конкретика, позволяющая судить о "лица необщем выраженьи" каждой поэтической индивидуальности, не занимает Коневского сама по себе, она привлекает его внимание прежде всего открывающейся возможностью перенестись от нее в область универсальных понятий и абстрактных категорий, отображающихся в веренице возводимых им условных метафорических построений.

Среди русских авторов Коневского прежде всего влекут к себе, разумеется, те поэты, для которых философская проблематика составляет основу и главный внутренний смысл творчества. Самое почитаемое имя – Тютчев: анализом его поэтического мировидения открывается статья Коневского "Мистическое чувство в русской лирике" (1900). Наряду с Пушкиным Тютчев осмысляется в ней как "первоначальный русский поэт", отважившийся погрузиться в "бездну" – "бытие безначальное и бесконечное" – и тем самым постичь и передать глубочайшие тайны ищущего духа: "Тютчев ощущал вечность движения, движение вечности, то есть вечность, переходящую из точки в точку и из мига в миг, вечность, сущую в пространстве и во времени. Его прозрящее созерцание мироздания не разрешилось ни во что иное, как в это зияющее из века в век внутреннее противомыслие". В очередной раз нам предоставляется возможность убедиться, как, погружаясь в Тютчева, Коневской познает самого себя. Н. К. Гудзий, исследовавший влияние Тютчева на поэзию конца XIX – начала XX века, пришел к выводу, что из ранних русских символистов наиболее органически связан с ним был именно Коневской; он указывает на очевидные заимствования тютчевских тем, образов и фразеологии в стихотворении "Природа":

И вдруг кругом меня всё тишь святая,
Как суша, все незыблемо стоит,
И, красотой бесстрастною блистая,
Из недр своих природа жизнь струит,
и т. д. (С. 176), –

обнаруживающем аналогии со стихотворением Тютчева "Певучесть есть в морских волнах…"; усматривает вариацию тютчевского "Полдня":

Лениво дышит полдень мглистый,
Лениво катится река,
И в тверди пламенной и чистой
Лениво тают облака.

И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет,
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф спокойно дремлет –

в стихотворении Коневского "Душный час":

Таинство душное дышит
В полдень, в сосновом бору.
Зноем так воздух и пышет.
Небо в кипучем жару.

Запах брожения плоти,
Дикий, смолисто-сухой.
Млеет во влажной дремоте
Мир сладострастно-глухой. (С. 92);

прослеживает целый ряд других параллелей, включающих формы повторений и анафоры, ораторские приемы речи, составные эпитеты и др.

Назад Дальше