Уголовная защита - П. Сергеич 15 стр.


Можно ли провести присяжных заседателей этой недостойной комедией? Бесподобно было христианское смирение свидетельницы-матери. Она простила подсудимого за убийство сына, старалась не помнить причиненного ей горя, но ни на минуту не забыла казенной трешницы ; не хуже этого и рассказ ее о публичном покаянии подсудимого перед гробом своей жертвы, доведенном до сведения "господ присяжных заседателей" устами чадолюбивой матери-свидетельницы со стороны защиты. Бесподобен был и устремленный на свидетельницу подсудимым взгляд холодных серых глаз.

Я не заметил в нем и следа волнения, которого подсудимый не мог не испытать при напоминании об этом покаянии, если бы в нем была хоть росинка искреннего раскаяния. Нет! Это было раскаяние бутафорское, приуготовленное защитником для "господ присяжных заседателей", рассчитанное на их впечатлительность. С другой стороны, у подсудимого не было и той поразительной беспечности, с какою зарезал приятеля Павлушка Баран. Тот совсем безнадежен; его сердце не знает ни добра, ни зла, не умеет отличить одного от другого. Но "этот уж не тот". У этого сердце знает и различает прекрасно; смышлености у него – хоть отбавляй; так и хочет, кажется, сказать: "Ниже перед Господом Богом, а перед людьми и подавно, в дураках быть не желаю". Ни за что ни про что, как Павлушка Баран, этот никому не "даст" ножом: арестантскими ротами рисковать не стоит: если "дал", то, может быть, и сгоряча, но во всяком случае с полным сознанием, за что: если не говорить, за что, то с выбором из двух зол меньшего. Расчет нехитрый, ясный; чем черт не шутит, когда Бог спит! Кто их там разберет, присяжных? За простое "нанесение", может быть, закатают, может быть, дадут снисхождение, может быть, – и оправдают. Если же сказать, за что... нет, лучше помолчать. А для размягчения присяжных отчего не покривляться перед гробом убитого, отчего не смазать его маменьки казенной трешницей? Отчего не признать себя виновным? Отвертеться – ау, брат, нельзя!.. На другого свалить – и думать не моги... Куда лучше в сознании, с забытием остального прочего от пьянства..."

Как полезно было бы молодым нашим обвинителям и защитникам запомнить эти замечания присяжного заседателя. Они по большей части обращаются с присяжными как с взрослыми младенцами. Не ясно ли из этих немногих строк, во-первых, что присяжные не так просты, как нам кажется, а во-вторых... во-вторых, не бывают ли они умнее нас с вами, друзья мои? Но, может быть, мой сотрудник, хотя и умный, но вместе с тем исключительно желчный, озлобленный человек, зараженный предвзятым недоверием к подсудимому, способный видеть в нем только виновного, в себе – только карателя во что бы то ни стало, где только есть преступлен и е? Напротив. Это именно настоящий присяжный заседатель, т.е. человек без предвзятых взглядов, не расслабленный и не зачерствевший, всегда готовый на невменение по нравственным основаниям при совершенной доказанности преступления. Подтверждаю это его собственными словами. Он говорит: "Да простит мне председатель, но за все преступления, вымученные страстью, отчаянием, "позором мелочных обид", я ни за что не осужу, если суд не докажет мне с положительной несомненностью, что в них заключается нравственная низость, о которой в уложении ничего не говорится. Напротив, обыкновенно молчаливый зритель и слушатель всего происходящего в суде, я забросал бы его назойливыми, мелочными, придирчивыми вопросами, заговорил бы других присяжных до одурения, лишь бы грехом не осудить человека, доведенного до преступления отчаянием, не одержавшего над собою победы в борьбе с соблазном самосуда". Это – судья по совести, перед которым настоящий защитник всегда достигнет разумно рассчитанной цели.

Заметили ли вы одно жестокое и притом несправедливое слово в рассуждениях этого присяжного заседателя? Он говорит: "Это было раскаяние бутафорское, приуготовленное защитником..." Я совершенно уверен, что это неверно. Комедия была подготовлена подсудимым и его друзьями без ведома адвоката. А у присяжного заседателя, наблюдательного и умного, следовательно, при желании, влиятельного в совещательной комнате, создалось убеждение, что этот недостойный, грубый обман, мало того, это лжесвидетельство были последствием подстрекательства со стороны защитника! Отложите книгу, читатель, и подумайте об этом.

В подавляющем большинстве случаев, за самыми редкими, единичными исключениями, подсудимые – это мало развитые, совершенно невежественные, грубые люди; так называемые острожные юристы не лучше других в этом отношении, что бы ни говорили мы про них; их юридические познания ограничиваются только карательной лестницей по своей специальности и точным вычислением срока "решения столицы"; о правилах судопроизводства, о психологии судей и присяжных они знают столько же, сколько иной товарищ прокурора, только что выпущенный на боевую линию из канцелярии Сената, или молодой помощник, вчера вступивший на поприще будущих подвигов. Правда, подсудимый сам читал дело в канцелярии суда, правда, у него в руках список обвинительного акта, в котором сказано, что "при производстве дознания он признал себя виновным, подтвердив описанные выше обстоятельства", а "допрошенный в качестве обвиняемого, подтверждая свое первоначальное признание, утверждал, что напал на потерпевшего без обдуманного заранее намерения, вследствие происшедшей между ними ссоры, но в подтверждение сего последнего обстоятельства никаких доказательств не представил". Он должен, конечно, понимать, что ему заранее отрезан путь отрицания, что он уже изобличен в противоречии с самим собою, и все-таки девять раз из десяти или еще чаще он не видит этого или не думает об этом, а лжет так же легко и бессмысленно, как лгут дети или сумасшедшие.

Подсудимому 18 лет; на вид он мальчик, судится за покушение на третью кражу; в обвинительном акте сказано, что он не признал себя виновным, объяснив, что в день события, получив заработанные им 3 р. 75 к., пил водку и пиво в ресторане и пивной, гулял с проституткой на вокзале, потом в поле пил водку с рабочими местного завода, игравшими в карты, а на возвратном пути, встретившись с той же женщиной, пробыл некоторое время с нею и после этого был по недоразумению задержан. На суде он заявляет, что, выйдя из тюрьмы без денег, он в течение нескольких дней бродил в Петербурге, не мог найти работы и с голоду пошел на кражу.

В известном смысле можно сказать, если хотите, что эта ложь удобна для обвинителя, для председателя и для присяжных: она упрощает дело в двояком отношении: во-первых, сразу видно, что действительного возражения против обвинения у подсудимого нет; следовательно, нет разумного основания сомневаться в его виновности, и, во-вторых, вместо раскаяния он проявляет упорное запирательство – следовательно, и вопрос о снисхождении и о мере наказания разрешается просто; с другой стороны, подсудимый дает объяснение суду; это его право; стеснять его в приемах защиты было бы нарушением гарантий, предоставленных ему гуманным законом, и проч. Под влиянием тех или других причин подсудимому предоставляется невозбранно лгать, как ему угодно, поносить кого угодно и сколько ему нравится, что, по личному моему убеждению, нельзя не признать совсем не соответствующим ни истинным задачам правосудия, ни его достоинству. Я понимаю, что обвинитель и присяжные совершенно бессильны в этом случае. Они не могут сказать подсудимому: не лги; ты только вредишь себе этим, а дело и так ясно. Но мне кажется, что председатель, отступив немного от формального бесстрастие, мог бы предупредить или по крайней мере остановить ложь подсудимого. Мне припоминается недавний случай, когда бывалый громила, начавший с самой развязной наглой лжи и упорно державшийся ее до середины, почти до конца процесса, вдруг под влиянием одного прямого и по своей простоте убедительного вопроса председателя запнулся, замолчал и вдруг, видимо решившись, брякнул: "Признаюсь во всем!" Само собой разумеется, что он ничего не потерял от этого признания.

Ложь и клевета в устах подсудимых столь обычны, что всякий начинающий адвокат – если только он знает, что учиться надо на тех процессах, в которых он лично не участвует, – всякий такой защитник не раз имел случай наблюдать их. Если он сколько-нибудь чуткий человек, он не мог не угадать острого неприязненного чувства, мгновенно создающегося против подсудимого за судейским столом и на креслах присяжных после этой явной лжи и клеветы. Если он внимательно относится к своему призванию, он уже сказал себе, что это не случайность, а заурядная вещь; что ложь зудит язык подсудимого, и он, неразвитый, легкомысленный, неспособный к оценке ее очевидности и неизбежных последствий, не умеет устоять перед нелепым искушением. Что же мешает защитнику сказать подсудимому, что правда лучше лжи, а ложь хуже простого молчания? Допустим даже, что подсудимый – окончательно павший человек, что он заслуживает беспощадного возмездия, что в его устах клевета не случайность, а естественное проявление низменной натуры; я спрашиваю, что может остановить защитника от попытки разъяснить ему бесполезность и опасность лжи? И я утверждаю, что если даже такой человек лжет, то доля ответственности за эту ложь лежит на защитнике.

Разумный защитник должен считаться с тем, что, коль скоро подсудимый признался в преступлении на предварительном следствии и в деле нет основательных сомнений в его виновности, отрицание в устах его перед судьями и присяжными бесполезно, ибо решением сената от 1 февраля 1911 г. № 2 по делу Лицкевича признано, что закон не воспрещает прочтение показаний обвиняемых, данных на предварительном следствии, при условиях ст. 627 уст. Это решение более чем сомнительное, но оно разослано судебным местам для руководства, и показания подсудимых в настоящее время могут быть оглашаемы без их согласия, как требовалось раньше.

Женщина судится за четвертую кражу; она признается, что украла часы, отрицает, что украла вместе с тем штаны у рабочего; плачет и рассказывает, что у нее умерло двое детей, а муж убит во время забастовки. Свидетельница изобличает ее в краже обеих вещей, председатель оглашает справки: при допросе у следователя подсудимая сама говорила, что муж ее жив, и указала его адрес; это подтверждается семейным списком; детей у нее нет. Вместо "несчастная" хочется сказать "лгунья". Я думаю, что защитник не менее самой подсудимой виноват в естественном раздражении присяжных.

Молодая девушка судилась по 9 и 2 ч. 1451 ст. ул. о нак. Она жила в прислугах в Лесном, скрывая беременность; чувствуя приближение родов, она зашла во двор пустой дачи и, разрешившись от бремени, оторвала пуповину, не перевязав ее, и спрятала ребенка в куче сухих листьев. К счастью, за нею следил дворник соседней дачи; когда она вышла на улицу, он подобрал ребенка; его спасли, а через несколько времени разыскали преступную мать. На судебном следствии эта женщина отрицала свою виновность и, утверждая, что рожала в первый раз, объяснила, что, оторвав пуповину, она вовсе не думала бросить ребенка; напротив, она пошла к себе за бельем для него; а прикрыла его листьями для того, чтобы его не нашли собаки. Когда судебное следствие было закончено и спокойные показания свидетелей с очевидностью показали присяжным, что объяснения подсудимой были сплошной ложью, председатель обратился к ней с вопросом: "В обвинительном акте записано с ваших слов, и здесь вы подтвердили, что это были ваши первые роды. Правда ли это?"

– Правда.

Председатель открыл дело и прочитал приговор другого суда, которым подсудимая была осуждена по 2 ч. 1460 ст. улож., т.е. за сокрытие трупа внебрачного ребенка.

Девушка совершила жестокое преступление. Может быть, она не разу не слыхала слова искреннего укора. И в первый, и во второй раз преступница видела кругом себя доносчиков, преследователей, изобличителей, карателей; сочувствия она и не могла вызвать, по крайней мере, во втором случае. Но кто знает? Несколько простых, сердечных слов, сказанных человеком, пришедшим помочь ей, могли бы раскрыть ей глаза и смягчить сердце; она принесла бы на суд самое драгоценное, что может дать от себя грешник, – раскаяние. Но вместо сожаления, вместо покаяния она лжет. Неизбежное последствие – вместо сочувствия и желания облегчить ее наказание у судей и у присяжных поднимается раздражение. Она изобличена в покушении на жизнь своего ребенка и не кается, не плачет, а лжет.

Подсудимая сама виновата, конечно. Но я утверждаю, что больше виноват ее защитник: он не сделал и попытки убедить ее, что ее погубит ложь. Он не мог не видеть, что запирательство не имеет смысла, что присяжным не придется сомневаться о том, был ли у подсудимой умысел лишить жизни ребенка, и что спор может быть только о вменении преступления в вину. А затем он знал не только то, что подсудимая утверждала, будто рожала впервые и что это записано в обвинительном акте, но знал также, что это ложь и что ложь эта уже опровергнута приложенным к делу судебным приговором. Он должен был предвидеть, что подсудимая повторит и эту заранее изобличенную ложь перед судьями и присяжными, и он не предостерег от нее подсудимую.

Как бы ни было велико преступление, как бы ни были сильны улики, закон не вынуждает признание у подсудимого; он может отказаться от всяких объяснений; обвинитель должен изобличить его. Но не ясно ли, что и в этом случае ложь и клевета могут только повредить ему?

Муж обвиняется в убийстве жены. Подавляющие улики говорят, что он убил ее, чтобы жениться на другой женщине, но он отрицает свою виновность. Первая свидетельница – домовладелица, у которой служила покойная, показывает, что она была работящая женщина безукоризненного поведения. Председатель предлагает подсудимому дать объяснение по поводу этого показания; он говорит, что, живя отдельно от жены, слыхал от посторонних о ее изменах и два раза заставал ее "на месте преступления" (слова подсудимого) с другими мужчинами. Ряд последующих свидетелей подтверждает, что покойная была безупречной женой. Для судей и для присяжных ясно, что подсудимый клевещет на мертвую. Могут ли они удержаться от движения негодования в душе? Подсудимый несколько раз повторял эту клевету; председатель, обязанный предоставить ему все законные средства к оправданию, не считал себя в праве остановить его, и присутствовавшие несколько раз вынуждены были испытать стесненное сознание своего бессилия перед поношением убитой женщины ее убийцей. Мне кажется, в этом была ошибка председателя. Эта клевета была не защитой, а ненужным, бессознательным самообличением подсудимого; ее можно и должно было остановить. Конечно, об этом можно спорить; многие, пожалуй, скажут, что это было не ошибкой председателя, а исполнением закона. Но разве нельзя было предотвратить эту отвратительную клевету? Я утверждаю, что опытный адвокат, приглядевшись к грубой натуре подсудимого, заранее сказал бы себе, что он способен на подлость и не способен понять, что может только повредить себе подлостью; настоящий защитник угадал бы, что он будет лгать и что ложь будет именно клеветою на покойную: это слишком обычная черта уголовной психологии. Я утверждаю, что эта предусмотрительность была прямой обязанностью защитника. И если бы подсудимый по своей нравственной тупости сказал ему, что видит в этой клевете единственную возможность смягчить свою кару, защитник обязан был бы разъяснять ему, что, если бы присяжные поверили этой лжи, она была бы только лишней уликой против него, в измене лишний повод к озлоблению подсудимого против покойной.

Нужно ли говорит о последствиях? Присяжные заседатели не дали подсудимому снисхождения, и суд приговорил его к бессрочной каторге.

Нельзя не заметить, что в этом возмутительном деле со стороны подсудимого была возможна вполне целесообразная ложь; такая ложь могла бы сделать его почти недосягаемым для возмездия за действительно им совершенное злодеяние. Его жена жила в работницах на Охте; он посещал ее изредка; 26 июня 1907 года он неожиданно потребовал, чтобы она ехала с ним в деревню; она собрала свои вещи, и они ушли вдвоем; после этого она не возвратилась; через три дня в Новой Деревне, на пустыре был обнаружен сильно разложившийся труп женщины; полицейский врач по наружному осмотру признал, что она умерла от апоплексии вследствие опьянения; личность покойной осталась неустановленной, и труп был предан земле. Спустя некоторое время Василий Л. женился, а через год по доносу кого-то из близких его или его первой жены против него было возбуждено обвинение в двоеженстве. Начатое предварительное следствие выяснило, что первая жена его пропала без вести и что близкие люди подозревали его в убийстве ее; по указаниям дальнейшего расследования был вырыт из могилы труп женщины, найденной мертвой в Новой Деревне. Платье, юбка, рубаха и одна серьга сохранились вполне; сохранились и волосы, а знакомые Евдокии Л. удостоверили, что, уходя с мужем из усадьбы на Охте, она надела те самые вещи, которые оказались на мертвой. Вскрытие трупа не дало никаких указаний на причину смерти.

На предварительном следствии и на суде Василий Л. утверждал, что не заходил за женою на Охту 26 июня 1907 г. Эта ложь и была основной уликой против него; судебное следствие установило с полной достоверностью, что он был на Охте в этот день и ушел оттуда вместе с женой. Но если бы вместо того, чтобы бессмысленно лгать, подсудимый признал этот несомненный факт и затем заявил, что, дойдя до Новой Деревни, убил жену ненамеренно, что между ними произошла ссора и после нескольких ударов кулаком по голове он бросил ее на месте ссоры в бесчувственном состоянии, не зная, не подозревая даже, что удары были смертельные, – конечно, такая ложь была бы спасением убийцы. Его защитник указал бы присяжным на два обстоятельства: во-первых, причина смерти не установлена; во-вторых, признание подсудимого в ненамеренном убийстве на самом деле устанавливало только нанесение им жене побоев неопределенного свойства; может быть, тяжких, может быть, не тяжких; и у судей, и у присяжных осталось бы сильное подозрение, что подсудимый убил жену, чтобы жениться на любовнице, но признать убийство доказанным никто бы не мог.

Да, если бы убийца сумел солгать, он ушел бы от возмездия. И конечно, это не единственное в своем роде дело; но я не думаю, чтобы таких дел было много, и, во всяком случае, с возможностью такой лжи надо считаться как с действительно неизбежным злом; против нее должна быть направлена умелая борьба следователя и прокурора. А если бы Василий Л. принес повинную, и особенно если бы судьи заметили в нем раскаяние или хотя бы сожаление о своем преступлении, они, вероятно, нашли бы возможным и справедливым уменьшить в некоторой мере его наказание.

В очень многих случаях, как это видно и из некоторых уже приведенных мной примеров, не требуется даже никакой прозорливости от защитника; требуется только внимание к обвинительному акту и к заявлению подсудимого, что он не признает себя виновным. Привожу еще один, особенно убедительный пример.

Назад Дальше