Теория литературы абсурда - Клюев Евгений Васильевич 2 стр.


Между прочим, не менее естественно было бы, видимо, назвать эту статью и "Смерть читателя", оправдав такое название ссылкой на ту же лингвистику: ведь, если язык знает субъект, но не личность, можно ли утверждать, что он, с другой стороны, знает что-нибудь, кроме объекта? А в этом случае языку совершенно неизвестно то, что мы называем "личностными параметрами читательской аудитории". Да и интересуют ли эти личностные параметры читательской аудитории хоть одного настоящего писателя настолько, чтобы, например, в жертву им принести Текст?

Сама собою напрашивается здесь мысль о том, что, стало быть, рискованны и те направления литературоведческой науки, которые исходят из необходимости для пишущего "соблюдать интересы читателя". И, если Подлинный Текст "падает с неба", то и понят он может быть только и исключительно "на небе".

Однако если нет ни автора, ни читателя, каким же образом вообще может происходить художественная коммуникация, или, точнее, коммуникация посредством художественного слова? И годится ли для ее иллюстрирования общеизвестная модель коммуникативного акта, согласно которой адресант вступает в контакт с адресатом по поводу определенного референта и при использовании кода? Со всей очевидностью здесь можно настаивать только на одном: эта хорошая сама по себе модель дает в нашем случае такой перекос в направлении кода, что практически утрачивает какой бы то ни было смысл. И единственное, что остается в нашем распоряжении, есть код во всей его неприкрытости.

Осознание этой истины обеспечивает исследователю чистоту методологической установки. Как бы, стало быть, ни называть научную школу, изучающую литературно-художественный текст вне учета "отягчающих его обстоятельств" – формализмом, структурализмом или любым другим "измом", – чистота методологической установки, пропагандируемая этой школой, вне всякого сомнения, заслуживает уважения.

Итак, "отягчающие обстоятельства"…

Самым, пожалуй, могучим из них до сегодняшнего дня в теории литературы "советского производства" было (и, увы, остается) то, благодаря которому удалось сформулировать одно из эстетически наиболее бедных суждений, а именно: литература – учебник жизни.

В основе этого утверждения лежит представление о том, что референтной областью литературы – подобно тому, как это бывает в науке и публицистике, – является "объективная действительность", или, если угодно, "жизнь во всем ее многообразии". Представления этого не удалось окончательно поколебать даже ведущим мастерам художественного слова нашего столетия, неоднократно признававшимся, что они знать ничего не знают об объективной действительности и не испытывают никакой потребности что-нибудь о ней узнать. Многочисленные забавные подробности, иллюстрирующие это положение, можно представить, пожалуй, не всем еще известной историей из творческой биографии Анны Ахматовой, автора, в частности, знаменитых строк из 20-х годов:

"Я на солнечном восходе
Про любовь пою.
Во саду ли в огороде
Лебеду полю…"

Приехав во время войны к подруге, на юг, и вызвавшись помочь ей с прополкой, Ахматова простодушно попросила показать ей, как выглядит лебеда – до этого, оказывается, не известная поэту на вид!

Правда, многие крупные художники время от времени и по разным причинам считали все-таки своим долгом делать заявления о том, что их искусство служит (или, по крайней мере, "призвано служить") нравственному совершенствованию человечества и т. п., что они стремятся отражать жизнь-как-она-есть и проч. Может быть, соответствующие "эффекты" и действительно наблюдались и имели место, однако основным "продуктом" литературно-художественного творчества всякий раз оказывался тем не менее Текст. Текст, если и соотносимый с набором каких-либо реальных референтов, то весьма и весьма причудливо, во всяком случае – не непосредственно.

В одной из наших более ранних работ нам уже приходилось высказываться о том, до какой степени по-разному может быть вообще представлен референт в тексте. В работе этой, например, в поле зрения оказались и такие явления, которые были обозначены в качестве безреферентных (1) и референцированных (2) – в отличие от референтных.

"Безреферентное высказывание, – говорится там, – является результатом нарушения связи по линии "слово – действительность". Элементы высказывания в данном случае никак не соотнесены с предметами реального мира… Референцированное высказывание является результатом частичного нарушения связи "слово-действительность". Элементы высказывания лишь предполагают наличие референта, ориентируя адресата либо на группу возможных референтов, либо на абстрактный референт…"

Такого рода высказывания (безреферентные и референцированные) квалифицированы нами в качестве высказываний, порождающих ситуации, условно названные нами "неречевыми". Неречевые ситуации суть те, которые предполагают лишь презентацию языка как демонстрацию его возможностей, но не предполагают, фактически, употребления языка (то есть – приспособления его к условиям взаимодействия). В цитированной работе утверждается, кроме того, что неречевые ситуации не представляют собой, так сказать, полноценного функционирования языка.

Из рассуждений этих следует настораживающий, на первый взгляд, вывод о том, что художественная литература в свете данных идей как раз и представляет собой совокупность безреферентных и референцированных высказываний, а потому, стало быть, парадоксальным образом оказывается неполноценной с точки зрения функционирования языка. А отсюда очень недалеко уже до утверждения, в соответствии с которым художественная литература есть некоторая аномалия – и прежде всего коммуникативная аномалия!

Эмоции, возникающие по поводу такого определения, зависят от того, вкладывать ли в понятие аномалии негативный смысл. Скорее всего, делать это отнюдь не обязательно. Вспомним хрестоматийное пушкинское "без грамматической ошибки…" или не менее хрестоматийное хемингуэевское: стиль есть индивидуальное косноязычие автора (кстати, здесь перед нами одно из самых замечательных определений, когда-либо в истории человечества дававшихся стилю). Не говоря уже, например, о том, что в классической риторике тропы рассматривались как "акирологические" (греч. "неправильные"!) формы выражения, и о том, что современная риторика прочно взяла на вооружение определение фигур и тропов как "отклонений"!.. В полном согласии с ними многие представители теории литературы сегодня утверждают, что пользоваться языком изящной словесности в повседневности коммуникативно несостоятельно

(ср. мандельштамовское:

"Я хотел бы ни о чем

Еще раз поговорить")

и что выбирать в качестве "объектов подражания" модели поведения любимых литературных героев социально разрушительно (ср. "онегинскую модель": убить единственного друга на дуэли).

Не предполагают ли только что приведенные сведения возможности несколько кощунственного взгляда на Изящную Словесность?

Кощунственность – категория, трактуемая всеми как только и исключительно отрицательная – содержит в себе (подобно всякому еретизму) известную долю творческой энергии. Следуя потокам этой энергии, действительно легко предположить, что существуют, так сказать, нормальные носители языка – "мы с вами", – использующие язык в качестве средства коммуникации, и ненормальные носители языка – "поэты и писатели", – приносящие коммуникативные цели в жертву "демонстративным".

Ведь взаимодействие посредством безреферентных и референцированных высказываний (вовсе не соотнесенных с действительностью или соотнесенных с ней условно) со всей очевидностью снижает возможности взаимопонимания.

Самое же удивительное в том, что эти "ненормальные" носители языка, кажется, не очень-то и пекутся о взаимопонимании. Во всяком случае, легко предположить, что далеко не каждого из них способна увлечь идея расширения читательской аудитории – скажем, до бесконечности.

Что касается последнего времени, то не только в литературоведении, но и в быту прочно укоренилось мнение, в соответствии с которым, например, поэзия всегда была достоянием немногих.

"Для своего времени поэзия Пушкина была авангардной. Об этом писал Роман Якобсон в 1922 году в своей книге о Хлебникове. Пушкин, его язык, его поэтика были весьма неожиданными, непривычными… А потом созданный им язык стал привычным, им пользовались его потомки и последователи…

Авангардисты Ларионов и Малевич первыми провозгласили, что мир – это слово. Картина – также слово. Так получилось, что в воскрешении слова впереди оказалась живопись".

То, что подобного рода мысли высказываются в газете (и даже не специальной, а молодежной), свидетельствует об их освоенности массовым интеллектуальным опытом, то есть в конечном счете о том, что они стали всеобщим достоянием.

Заметим, что западноевропейская терминологическая традиция давно уже располагает термином "девиация", которое на русский язык лучше всего перевести словом "отклонение". При характеристике текста в плане стилистики или поэтики обозначение это не раз уже доказало свою продуктивность. "Девиация", или отклонение, имеет даже ряд синонимических дублетов (такие, например, как "сдвиг", в частности, "семантический сдвиг", или смещение – в общетерминологическом обиходе, с одной стороны, и, скажем, "фольтик" в художественной практике обериутов – с другой). Стало быть, прецеденты интересующего нас подхода к литературным явлениям уже имеются и, по-видимому, могут быть более или менее продуктивно развиты.

На сегодняшний день благополучно существует некая типология отклонений, то есть из общего плана вопрос переведен в план конкретный. Успешно изучаются импликатуры – речевые структуры, "подразумевающие" некоторые скрытые смыслы, либо конвенционально соотносимые с той или иной речевой структурой, либо возникающие спонтанно. Более или менее изучены средства, с помощью которых создаются импликатуры – такие, как номинативная подмена, разрушение реальных причинно-следственных отношений, "игры" с модальностью, устранение естественных противоречий и подмена их искусственными и прочее, не говоря уже о классических средствах типа фигур и тропов, изучаемых традиционной и новой риторикой. Исследования подобного рода предполагают в качестве теоретического фундамента совокупность сложившихся в научном опыте идей о способах и приемах фигуративной речи – идей, между прочим, отнюдь не только собственно филологических. Показательно, например, что на материале, например, сновидений соответствующие идеи применительно к области психоанализа были давно уже сформулированы З. Фрейдом. Вот как выглядели они тогда в его редакции:

"Первым достижением работы сновидения является сгущение… Сгущение происходит благодаря тому, что

1. определенные скрытые элементы вообще опускаются;

2. в явное сновидение переходит только часть некоторых комплексов скрытого сновидения;

3. скрытые элементы, имеющие что-то общее, в явном сновидении соединяются, сливаются в одно целое…

Вторым результатом работы сновидения является смещение… Оно проявляется двояким образом:

во-первых, в том, что какой-то скрытый элемент замещается не собственной составной частью, а чем-то отдаленным, то есть намеком…

во-вторых, в том, что психический акцент смещается с какого-то важного элемента на другой, не важный, так что в сновидении возникает иной центр и оно кажется странным…

Третий результат работы сновидения психологически самый интересный. Он состоит в превращении мысли в зрительные образы".

Перед нами – если осуществить перевод с языка психоанализа на язык поэтики – чрезвычайно точное описание трех основных приемов фигуративной речи, лежащих в основе всех поэтических фигур: например, гиперболы (сгущение), метафоры, метонимии (смещение), аллегории (превращение мыслей в зрительные образы, т. е. конкретизация) и т. д.

Отсюда можно было бы сделать давно напрашивающийся в эстетике вывод о типологической близости между такими феноменами, как сновидение, с одной стороны, и художественное творчество, с другой. Для собственно научных исследований в этом направлении время еще, к сожалению, не настало, однако методика возможного анализа уже намечена. Поле ее приложения – это, вне всякого сомнения, прежде всего так называемая трудная литература, демонстрирующая, в частности, сгущение, смещение и конкретизацию в наиболее чистом виде и непосредственно как приемы текстообразования. На примере такой литературы мы и попробуем выработать некие критерии литературоведческого исследования, которые, может быть, окажутся пригодными и для более "простых" случаев. Путь этот (от сложного к простому!) может показаться весьма необычным и даже экстравагантным. Однако, с другой стороны, не бесспорно ли, что художественность и литературность проще найти там, где ее "много", чем там, где ее "в обрез"?

Глава 2.
Уроки классического абсурда

Непосредственным предметом нашего внимания является английский классический абсурд 40-70-х годов прошлого столетия, а конкретнее – творчество двух его основоположников, Эдварда Лира и Льюиса Кэрролла.

Произведения "отцов нонсенса", между прочим, еще и до сих пор продолжают ставить исследователей в тупик, о чем именно так и высказывается тонкий знаток английского абсурда Н.М. Демурова:

""Снарк" ("Охота на Снарка" Льюиса Кэрролла – Е.К.) поразил не только неискушенных читателей, но и критиков, – и продолжает ставить их в тупик по сей день"

И это неудивительно: как и всякий абсурдный текст, "Охота на Снарка" представляет собой предел возможной косвенности выражения по отношению к искомому смыслу (за этим пределом начинается область литературной зауми, в терминологическом значении этого словосочетания). Все здесь названо "чужими именами": потому-то так и увлекателен процесс поиска скрытых за ними подлинных сущностей – сущностей, которых в конце-то концов может и не быть!

К настоящему времени классический абсурд приобрел множество последователей в разных странах и еще больше почитателей и ценителей. Однако последние со всей очевидностью сосредоточились в основном именно на процедуре поиска "подлинных сущностей", полагая, по-видимому, процедуру такую отнюдь не лишенной смысла и – более того! – корректной по отношению к изучаемому литературному феномену, абсурду.

В проницательных версиях по поводу героев литературы абсурда, а также по поводу ситуаций, в которые они попадают, недостатка обычно не наблюдается.

"Как только ни толковали "Снарка"! Одни доказывали, что Снарк символизирует богатство и материальное благополучие, отмечая то весьма странное обстоятельство, что отважные мореплаватели пытались поймать его с помощью железнодорожных акций и мыла. Другие считали, что это сатира на жажду общественного продвижения. Третьи видели в "Снарке" отражение "дела Тичборна", запутанного юридического процесса, привлекшего всеобщее внимание в 1871-1874 годах. Четвертые – арктическую экспедицию на кораблях "Алерт" и "Дискавери", вышедших в 1875 году из Портсмута в поисках Северо-западного прохода и возвратившихся в Англию в 1876 году. Снарк, согласно этому толкованию, символизировал Северный полюс. Пятые видели в "Снарке" аллегорию "бизнеса в целом"… Позже появились и более сложные объяснения. Философ-прагматист Ф.К.С. Шиллер видел в нем сатиру на гегелевскую идею Абсолюта. А Мартин Гарднер доказывал, что поэму легко интерпретировать экзистенциально, приводя в подтверждение выдержки из Кьеркегора и Унамуно!".

Искушение "истолковать неистолкуемое" подобно искушению "объять необъятное", которое, как каждый знает на собственном опыте, практически неизживаемо. Исследовать такие версии-истолкования – занятие веселое и отнюдь не такое бесполезное, как это может показаться на исходе ХХ века.

Обратимся к некоторым примерам интерпретации "Алисы в Стране Чудес" и "Алисы в Зазеркалье".

Вот, скажем, решение "Алисы" физиками:

"В сценах Безумного чаепития и Суда (так же, как и во многих других эпизодах из "Алисы в Стране Чудес" и "Алисы в Зазеркалье") физик без труда различает злую, но точную карикатуру на процесс развития физической теории. Сколь ни абсурдна схема судопроизводства "Сначала приговор, потом доказательства", именно она передает то, что не раз происходило в истории физики.

Вспомним хотя бы обстоятельства "рождения" квантовой механики. Многочисленные попытки описать спектр черного тела, предпринятые физиками в конце XIX века, оказались неудачными. При больших частотах в ультрафиолетовой части спектра хорошо "работала" формула Вина, при малых – совсем другая формула Рэлея-Джинса. Сшить оба куска в единое тело так, чтобы "все было по правилам" (как хотел того на суде Белый Кролик), не удавалось никому: безупречные логические доказательства приводили к софизму. И тогда Планк во имя спасения физики решился на предположение, которое противоречило всему опыту предшествующего развития физики. Он высказал знаменитую гипотезу квантов: энергия атома изменяется не непрерывно, а может принимать лишь дискретный ряд значений, пропорциональных кванту действия hv.

Назад Дальше