О своем "приговоре" Планк сообщил 14 декабря 1900 г. на заседании Берлинского физического общества. И, хотя формула Планка была проверена экспериментально в ту же ночь, понадобилось не одно десятилетие, прежде чем были "собраны доказательства" и квантовая механика обрела статус физической теории"
Не ограничившись этой – довольно пространной (а здесь она приведена далеко не полностью!) – версией интерпретации соответствующих фрагментов из "Алисы", авторы цитируемой статьи обращаются и к области математики:
"Схеме "Сначала приговор, потом доказательства" следует не только физика (и другие естественные науки), но и гораздо более абстрактная наука – математика. Достаточно вспомнить хотя бы труды Эйлера, с непревзойденным искусством оперировавшим с рядами задолго до того, как возникла их теория, Хэвисайда, создавшего операционное исчисление и дерзавшего пользоваться им в расчетах, несмотря на полное отсутствие обоснования, Г. Кантора, создавшего теорию множеств, ставшую, несмотря на обнаруженные впоследствие многочисленные парадоксы, подлинным "раем для математиков" (Д. Гильберт)".
А вот еще одна, из совсем третьей области, попытка интерпретации "Алисы":
"…удивительно, что в невинных, казалось бы, диалогах, забавлявших детей, сложные соотношения психологического времени и памяти так отчетливо названы. Читая Кэрролла, взрослый читатель, приобщенный к науке о времени, невольно ассоциирует парадоксы Кэрролла с современными представлениями о зыбкости и относительности таких привычных понятий, как настоящее, прошлое, будущее, завтра, вчера, давно, когда-нибудь, одновременно, раньше, позже и т. д. Календарная последовательность событий – внешних и внутренних – ломается и перестраивается не только в мире физического времени – в согласии с учением Эйнштейна, но и в мире нашего внутреннего "психологического" времени…
Существует понятие "биологические часы". Они ведут счет нашего внутреннего времени, но устроены они причудливо: их работа зависит от живости следов, оставляемых в памяти, от яркости или тусклости этих следов. Чем ярче след, тем более близким по времени он нам кажется. Чем смутнее след, тем дальше относим мы впечатление, его породившее…
Этим свойством памяти о времени объясняются многие иллюзии и противоречия между календарным и психологическим временем".
На самом деле, интерпретации произведений Л. Кэрролла можно множить и множить. Мартин Гарднер в "Аннотированной Алисе" признается:
"Я старался избежать двух типов комментариев – не потому что они трудны и недостойны внимания, а потому что они настолько легки, что любой не лишенный сообразительности читатель может написать их сам. Я имею в виду аллегорические и психоаналитические толкования. Подобно "Одиссее", Библии и другим великим порождениям человеческого гения, книги об Алисе легко подаются символическому прочтению любого рода – политическому, метафизическому, фрейдистскому. Некоторые из этих ученых интерпретаций могут вызвать лишь смех. Шан Лесли, например, в статье "Льюис Кэрролл и Оксфордское движение" находит в "Алисе" зашифрованную историю религиозных баталий викторианской Англии. Банка с апельсиновым вареньем, например, в его толковании – символ протестантизма (апельсины оранжевого цвета – отсюда связь с Вильгельмом Оранским и оранжистами, ясно?"). Поединок Белого и Черного Рыцарей – это знаменитое столкновение Томаса Гексли и епископа Сэмюэла Уилберфорса, Синяя Гусеница – это Бенджамен Джоветт, а Белая Королева – кардинал Джон Генри Ньюмен, тогда как Черная Королева – это кардинал Николас Уайзмен, а Бармаглот "может только выражать отношение британцев к папству…"
Нетрудно предположить, что в последнее время большая часть толкований носит психоаналитический характер. Александр Вукотт как-то выразил удовлетворение по поводу того, что психоаналитики не трогают "Алису". С тех пор прошло двадцать лет, и теперь все мы – увы! – стали фрейдистами. Нам не надо объяснять, что значит упасть в заячью нору или свернуться клубком в маленьком домике, выставив одну ногу в трубу".
Кажется, количество примеров различных толкований, по крайней мере, "Алисы" уже вполне достаточное – и настало время присоединиться к общему выводу хотя бы и того же Мартина Гарднера:
"…в любом нонсенсе столько удобных для интерпретации символов, что, сделав относительно автора любое допущение, можно без труда подобрать к нему множество примеров".
После этого вывода в высшей степени некорректным с нашей стороны было бы предложить еще какое-либо толкование обсуждаемого в данной связи текста – равно как и любого другого произведения классического абсурда. И мы с удовольствием отказываемся от такой сомнительной перспективы, заметив однако, что ситуация с абсурдным текстом – в данном случае кэрролловским – в высшей степени показательна едва ли не для любого художественного текста. С тем, пожалуй, отличием, что всякая конкретность на уровне содержания художественного текста естественным образом сокращает количество возможных его интерпретаций, однако некоторый спектр их все же сохраняется. Фактически ничто не мешает литературному критику "подверстать" под ту или иную текстовую фактуру более или менее угодный (удобный) ему "смысл".
Заметим, что это искусство подверстывания стало одним из ярких признаков литературоведческой методологии нашего времени: "вычитать" некий смысл часто означает "вписать" этот смысл в концепцию автора текста, равно как "построить концепцию" – "достроить" нужные литературоведу смыслы "за автора".
Что же касается текста, абсурдного по определению, то он, пожалуй, наиболее отчетливо демонстрирует безотносительность любой "объяснительной" версии – сколько бы убедительной она ни казалась – к содержанию художественного целого. Содержание это есть объективная и завершенная данность, не требующая дополнительных "строительных работ", с одной стороны, и перевода на какой бы то ни было иной, "более понятный", язык – с другой.
Может быть, это первый из уроков, который дает нам литература классического абсурда:
Текст есть то, что он есть,
а именно только и исключительно текст,
безразличный к тому, чем "наполняют" его толкователи
Между тем, ни для кого уже не секрет, что существует некоторая вполне определенная закономерность между характером (чтобы не сказать качеством!) текста и количеством возможных по его поводу интерпретаций. Более того, с достаточной долей вероятности можно теоретически представлять себе, что один текст породит минимальное (вплоть до одной), другой максимальное (вплоть до бесконечности) количество интерпретаций.
Пока не вдаваясь в подробности "работы" данного механизма прогнозирования и даже оставляя в стороне самоочевидный факт, в соответствии с которым возможность множественных интерпретаций есть несомненное достоинство художественного текста, ограничимся утверждением о том, что избранная для обсуждения группа текстов (Эдвард Лир и Льюис Кэрролл), относящихся к классическому абсурду, именно по этой причине принадлежит ко второй из отмеченных только что разновидностей, а именно к текстам, которые способны порождать в принципе неисчислимое количество толкований.
Сама по себе разноплановость таких толкований должна была, может быть, предостеречь ученых от того, чтобы множить количество объяснительных версий! И настроить их на то, чтобы прислушаться к единственному в данном случае приемлемому "объяснению", а именно к тому, которое предлагают сами авторы абсурдных текстов.
Между прочим – сделаем небольшой шаг в сторону – отношение нашей критики и наших читателей к "авторским свидетельствам" все еще остается весьма непоследовательным.
С одной стороны, до сих пор сохраняется рецидив отождествления автора с его героями (автору приписывается "личная ответственность" за каждое высказывание, сделанное тем или иным героем); с другой стороны, автору не верят тогда, когда он сам считает необходимым объясниться. Чаще всего попытки объяснений квалифицируются при этом как некоторое кокетство, уход от прямого ответа, попытка отшутиться и проч.
Только как курьез приводят литературоведы широко известные слова Пушкина о том, что Татьяна Ларина сыграла с ним злую шутку, неожиданно "выскочив замуж"; только с большими поправками могут принять высказывание Л. Толстого о том, что Анна Каренина "сама" бросилась под поезд; только французским остроумием объясняют ответ Флобера на вопрос о том, кто послужил прототипом для Эммы Бовари ("Эмма Бовари – это я!" – отчитался Флобер во Французской Академии).
И тем не менее количество тех, кто готов отстаивать мысль о суверенности героев художественных произведений, мысль о том, что настоящий художник не властен над своими героями, постоянно растет. Вряд ли теперь кто-нибудь отважиться настаивать на том, что Диккенс, выйдя к гостям со слезами и словами: "Крошка Доррит умерла", – на самом деле притворялся, будто он не в силах распорядиться этой жизнью иначе. Художнику, со всей очевидностью, постепенно все же начинают верить.
Так вот, если, например, верить автору "Алисы" и "Снарка", то придется считать истинными следующие его признания.
Первое (высказанное в письме к одной из его маленьких читательниц)
"К.Ч. Оксфорд
6 апреля 1976 г.
Милая моя Бёрди,
Надеюсь, что, когда ты прочтешь "Снарка", ты напишешь мне несколько слов о том, как он тебе понравился и поняла ли ты его до конца. Некоторых детей он поставил в тупик. Ты, конечно, знаешь, что такое "Снарк"?
Если да, то прошу тебя, напиши мне, ибо я не имею ни малейшего понятия о том, что это такое…"
Твой любящий друг Льис Кэрролл"
Второе (высказанное в статье "Алиса на сцене")
"Время от времени я получал вежливые письма от незнакомых людей, желавших узнать, что такое "Охота на Снарка" – какая-то аллегория или произведение, которое содержит некую скрытую мораль, или политическая сатира; но на все вопросы подобного рода у меня есть только один ответ: "Я не знаю".
Третье (высказанное через двадцать лет после первой публикации "Снарка")
"Что касается смысла "Снарка", то я очень опасаюсь, что не имели в виду ничего, кроме чепухи".
И, наконец, можно вспомнить, что, когда Генри Холидэй, первый иллюстратор "Охоты на Снарка", прислал автору портрет главного героя поэмы, Л. Кэрролл написал, что чудище восхитительно, однако не может быть допущено на страницы книги, ибо Буджум (второе имя Снарка) непредставим".
Естественно, что учет этих признаний способен сильно поколебать позиции критиков, которые, как показывает практика, привыкли исходить из "сознательности творческого акта", обычно не подчеркивая и тем более не утрируя иррационального момента творчества. А ведь именно на нем и настаивает Льюис Кэрролл, демонстративно отказываясь от самоистолкования. Чтобы окончательно убедиться в этом, можно вспомнить историю о том, как, по его же собственным словам, создавался "Снарк".
Историю эту удобнее всего предложить в качестве ответа на все еще задаваемый писателям вопрос: "Что заставило Вас написать это произведение?" Кэрролловский ответ будет выглядеть крайне причудливо. Мы узнаем, например, что "Охота на Снарка" родилась из одной единственной строчки – в произведении она стала последней:
"For the Snark was a Boojum, you see"
(Потому что Снарком, конечно, был некий Буджум).
Трудно представить себе, что могло дать самому Л. Кэрроллу такое определение: ведь в поэме в конце концов так и не появляется объяснений того, кто такой Снарк, – равно как, впрочем, и объяснений того, кто такой Буджум. Перед нами объяснение одного неизвестного через другое неизвестное – процедура, запрещаемая логикой и здравым смыслом. Правда, может быть, математик и не согласится с нами, усмотрев некоторую особенную прелесть в попытке решить уравнение с двумя неизвестными, однако рядовой читатель едва ли сумеет даже увидеть такую попытку в тексте.
А между тем в истории создания "Охоты на Снарка" немало и других интересных моментов.
Оказывается, Л. Кэрролл просто бродил по Оксфорду – и в сознание его, безо всякого порядка, приходила то одна, то другая строчка из будущего произведения: строчки эти группировались чуть ли не произвольно, последовательности в их появлении не было никакой. Теперь посетители Оксфорда проходят, как паломники, этот путь "вслед за Кэрроллом" – путь "Охоты на Снарка"… – Вспомним, кстати, как совсем еще недавно студентам филологических факультетов приходилось, готовясь к экзамену по теории литературы, заучивать материал по теме "Этапы творческого процесса" (имеются в виду: замысел, вынашивание темы, реализация и т. п.): как могли бы они, например, использовать эти знания применительно к только что описанной кэрролловской модели?
Модель эта не только не дает представления о традиционно вычленяемых этапах творческого процесса, но и вовсе не проливает света на то, что же все-таки "задумал сказать" читателям автор.
Отсюда следует второй урок, даваемый нам литературой абсурда, – и сущность этого урока в том, что нам предстоит отказаться от еще одного распространенного заблуждения, в соответствии с которым любой текст может и должен быть понят – и понят по возможности адекватно, то есть близко к авторскому замыслу.
Текст есть феномен,
рассчитанный только и исключительно на чтение:
его "адекватное понимание"
(как сведение смысла к набору формулировок)