Свободная стихия. Статьи о творчестве Пушкина - Александр Гуревич 8 стр.


С другой стороны, кризис 1823 г. с большой определенностью выявил, подчеркнул глубокое различие между пушкинской позицией и воззрениями романтиков, ускорив формирование в недрах пушкинского романтизма принципов "поэзии действительности". Двойственность эта особенно ясно сказывается в отношении Пушкина к романтическому индивидуализму байроновского образца. Его символом становится в пушкинской поэзии образ демона (стихотворение "Демон", 1823). Душе поэта близки ядовито-холодные "язвительные речи" демона, скептический, беспощадно трезвый взгляд на мир, презрение к иллюзиям и бесплодным мечтаниям. А в то же время для него несомненна и ущербность индивидуалистического сознания, отторгнутого от полноты бытия, ограниченность рассудочного, негативно-иронического отношения к миру, непререкаемым духовно-нравственным ценностям:

Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасною мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел -
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.

Разделительная черта между двумя типами отношения к жизни проведена здесь достаточно отчетливо.

Так в споре с байроновским индивидуализмом кристаллизуется пушкинское понимание свободы. Всеобщности разочарования и безграничности романтического произвола противополагает поэт добровольное и естественное подчинение непреложным закономерностям бытия (черта, свойственная, как мы помним, и его ранней лирике), душевную открытость и безусловное доверие к жизни – мотив, пронизывающий цикл "Подражания Корану" или такие, скажем, стихотворения 1825 г., как "Вакхическая песня", "Если жизнь тебя обманет…", "19 октября".

"Пушкин 20-х годов, – справедливо замечает Л. Я. Гинзбург, – воплотил романтизм как великий факт современной культуры – в частности, русской, – но он и в этом движении не растворился, его авторское сознание никогда до конца не отождествлялось с изображенной им романтической личностью. В поэзии Пушкина начала 20-х годов романтическая, байроническая тема существовала наряду с другими темами, другими авторскими образами. Между тем один из основных признаков романтического строя в поэзии – это абсолютное единство личности автора…" [10. С. 183–184].

Значит, даже в разгар увлечения романтизмом "авторское сознание" поэта не было всецело романтическим. Идеал для него не антипод, но грань самой действительности. Отсюда его неустанное стремление к душевной гармонии, понимаемой как норма жизни, поиски реальных путей к свободе и счастью, жажда полноты бытия, убежденность в принципиальной ее достижимости. Этим и обусловлена разнородность его лирики первой половины 1820-х гг., множественность воплощенных в ней авторских ликов. Недаром, к примеру, ряд стихотворений "ссылочной" поры ("Юрьеву", 1821; "Друзьям", 1822; "Из письма к Я. Н. Толстому", 1822; "Из письма к Вульфу", 1824) выглядят прямым продолжением его прежних гедонистически-эпикурейских посланий, а такие стихотворения, как "Кинжал" (1821) или "Послание цензору" (1822), выдержаны в стилевых традициях гражданского классицизма.

Другая группа созданных в то же время лирических пьес носит еще переходный характер: традиции сентиментально-элегической поэзии сочетаются в них с новыми, романтическими веяниями. Таковы стихотворения, в которых говорится о "побеге" от неразрешимых противоречий жизни, высказана надежда укрыться от гонений рока и ударов судьбы. И хотя само по себе стремление к покою и уединению было общим местом современной Пушкину лирики, образ вдохновенного отшельника обретает у него романтические черты – добровольного изгнанника, стоически переносящего жизненные невзгоды ("Чаадаеву", "К Овидию" – 1821), вечного скитальца и странника – жертвы "самовластья" ("К Языкову", 1824; "П. А. Осиповой", 1825). Причем в послании "Чаадаеву" развернута целая жизненная программа, разительно отличная от той, что проповедовал юный поэт в еще недавних "петербургских" стихах:

В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений.
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.

И в дальнейшем (а мотив "покоя и воли" получит развитие и в зрелой пушкинской лирике) жизнь в обители "трудов и чистых нег" будет представляться поэту полной творческого кипения, духовных исканий и напряженных раздумий, одним из наиболее надежных способов самосохранения личности.

Можно говорить, далее, и о "пограничности" антологических пьес, составивших затем цикл "Подражания древним". Как бы наперекор душевным противоречиям и внутренней раздвоенности, столь привлекавших внимание романтиков, в них опоэтизированы естественная целостность и полнота чувства, душевная гармония и нравственное здоровье, непосредственное переживание богатства жизни радость бытия. А обращение поэта к антологической традиции выявляет вечный, непреходящий смысл утверждаемых им духовно-нравственных ценностей.

"Перед нами подвижный и многоликий мир, – пишет о "Подражаниях" В. А. Грехнев, – удивительно цельный в своей многоликости. Он поворачивается в цикле разными гранями, и каждая из них отмечена печатью гармонии и красоты". Пушкинская антологическая пьеса запечатлевает "образ мимолетности". Это и миг благоговейно-трепетного созерцания обнаженной "полубогини" ("Нереида", 1820), и сладостно-печальные воспоминания о далекой возлюбленной ("Редеет облаков летучая гряда…", 1820), и безмятежные часы упоения на лоне мирной природы ("Земля и море", 1821), и незабываемые мгновенья "святого очарованья", дарованного музой ("Муза", 1821). Но над этими краткими и будто случайными мгновениями бытия "как бы начинает реять тень вечности" [8. С. 103, 118].

Гармоническая уравновешенность запечатленного в каждом стихотворении чувства, а в то же время его скрытая трепетность и утонченная одухотворенность, психологическая острота переживания – все это позволяет применять к антологическим пушкинским пьесам такие оксюморонные термины, как "классический романтизм" или же "романтический эллинизм" (см. [15. С. 169; 16. С. 24]).

Наконец, при несомненном (и естественном для поэта-романтика) интересе к необычным, исключительным личностям, переживаниям, ситуациям, пушкинской лирике первой половины 1820-х гг. свойственно также внимание к жизни в ее повседневных проявлениях, в ее домашнем обличье, к конкретно-биографическим и бытовым реалиям. Это и некоторые послания южной поры ("Приятелю", 1821; "М. Е. Эйхфельд", 1823), и стихотворение "Кокетке" (1821), и более поздние "Зимний вечер" (1825), "Признание" (1826) (см. [17]). Так складывается в пушкинской лирике представление о поэзии повседневности, столь характерное для его зрелого творчества.

Очевидная неоднородность пушкинской лирики первой половины 1820-х гг. позволяет говорить не только о сочетании в ней различных, порой противоречивых тенденций, но даже о совмещении разных стадий литературного развития.

Своего рода итогом пушкинского романтизма – наиболее полным, ярким его выражением и одновременно воплощением его кризиса – стало завершенное уже в Михайловском стихотворение "К морю" (1824), которое можно назвать прощанием поэта с романтической юностью.

Созданный в стихотворении образ "свободной стихии" многозначен и символичен. Море предстает в нем как живое существо, близкий друг автора. Оно оказывается даже его двойником – символом души поэта. Отсюда особый, глубоко личный тон стихотворения, искренность лирических признаний, намеки на тайные, интимные стороны своей жизни (замысел бежать за границу и любовь к Е. К. Воронцовой):

Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим
Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!
. . . .
Ты ждал, ты звал… я был окован;
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я…

Образ моря в пушкинском стихотворении воплощает идеал поэта-романтика. Он выступает прежде всего как символ безграничной свободы. Само словосочетание "свободная стихия", по замечанию Е. А. Маймина, это "как бы вдвойне свобода, свобода абсолютная" (см. [18. С. 98]). Во-вторых, море – в отличие от "скучного неподвижного брега" – влечет поэта своей беспрестанной подвижностью, изменчивостью, своим беспокойством и многообразием. Оно таит в себе опасности, неожиданности, внезапные и резкие контрасты. Наконец, оно величественно и грандиозно, оно неподвластно человеку. Наоборот, человек ничтожен и бессилен перед грозной мощью вольной стихии:

Как я любил твои отзывы,
Глухие звуки, бездны глас,
И тишину в вечерний час,
И своенравные порывы!
Смиренный парус рыбарей,
Твоею прихотью хранимый,
Скользит отважно средь зыбей:
Но ты взыграл, неодолимый, -
И стая тонет кораблей.

Вот почему обращенный к морю монолог поэта – это не просто задушевная, дружеская беседа с ним, но и восторженный, торжественный гимн в честь его "гордой красы". Отсюда приподнятая, патетическая интонация стихотворения, звучная (с опорой на сонорные согласные) инструментовка стиха, торжественная, насыщенная архаизмами лексика ("брег", "бездны глас", "вотще", "рыбарей").

В композиционном отношении стихотворение отчетливо делится на две части. В первой, как мы видели, раскрывается идеал поэта. Во второй – содержится безотрадная оценка действительности, современного автору цивилизованного общества, во всем противоположного и враждебного этому идеалу. Такая двухчастная композиция выражает главнейшую черту романтического миросозерцания, в основе которого – непримиримый конфликт между идеалом и действительностью.

Трагична участь романтического героя в "опустевшем мире". Это подтверждается раздумьями о судьбах Наполеона и Байрона – двух величайших людей эпохи, двух ее "гениев", "властителей дум" нескольких поколений. Мятежные, непокорные, они сродни величественной океанской стихии. Не случайно могилой Наполеона стал затерянный в безбрежных морских просторах остров святой Елены, а Байрон "был, о море, твой певец":

Твой образ был на нем означен,
Он духом создан был твоим:
Как ты, могущ, глубок и мрачен.
Как ты, ничем неукротим.

Чем ближе к концу, тем мрачнее, безнадежнее тон стихотворения: ведь Байрон и Наполеон – это уже свергнутые, хотя и дорогие еще кумиры. Их печальный финал – судьба угасшего "среди мучений" Наполеона и трагическая смерть "оплаканного свободой" Байрона – свидетельствует о том, что даже гениальная личность не может направить по своему произволу ход исторических событий (см. [19. С. 317]). Прощание с морем выливается у Пушкина в прощание с мечтами о свободе, с надеждами на скорое их осуществление:

Мир опустел… Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба земли повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран.

И к другому важному выводу приходит поэт в этом стихотворении. Он убеждается, что бежать от общества в какой-то иной, лучший мир невозможно, что бежать некуда, ибо человек всюду и везде зависит от сложившихся общественных условий, независимо от того, нравятся они ему или нет. Он может сохранить лишь внутреннюю свободу, отстаивать дорогие ему убеждения и идеалы. В финале стихотворения поэт обещает сохранить навсегда память о море – верность романтическим идеалам юности.

И в самом деле: переход к "поэзии действительности" означал для Пушкина не просто преодоление романтизма, но видоизменение и дальнейшее развитие романтических настроений и художественных принципов.

Романтическим по своей природе может быть назван прежде всего центральный внутренний конфликт зрелой пушкинской лирики – между жизнью в ее высшей, идеальной сущности и реальностью современного мира (своего рода модификация общеромантического конфликта идеала и действительности). В ней постоянно звучит мотив трагического неприятия современности, усиливается безнадежно-мрачный взгляд на собственную судьбу, человеческую жизнь вообще. В минуты отчаяния поэт называет жизнь "печальной и безбрежной" степью ("Три ключа", 1827), отказывается видеть в ней какой-либо смысл ("Дар напрасный, дар случайный…", 1828), он сравнивает ее с дикой бесовской пляской, от которой нет спасения ("Бесы", 1830). Он готов навсегда порвать с окружающим миром, предпочесть ему полное одиночество, отверженность, даже безумие ("Монастырь на Казбеке", 1829; "Не дай мне бог сойти с ума…", 1833; "Странник", 1835).

В пушкинской лирике возникает образ скитальца, гонимого враждебной ему силой – жестокой и злой судьбой. "Но злобно мной играет счастье", – сетует поэт в послании "К Языкову" (1824). "Из края в край преследуем грозой, / Запутанный в сетях судьбы суровой", – повторяет он в "19 октября" (1825). Гонимый роком, человек скитается по свету "то в коляске, то верхом, то в кибитке, то в карете, то в телеге, то пешком". Вместо спокойной и естественной смерти "средь отческих могил" судьба сулит ему нелепую гибель на большой дороге ("Дорожные жалобы", 1829). Трагическое неприятие мира выражено во всех названных – пусть немногих – стихотворениях с достаточной определенностью и прямотой.

Верность духу романтизма сказывается и в последовательном утверждении – наперекор "жестокому веку" – идеала личностной свободы, духовной, нравственной, творческой. Свободы не только от факторов внешних (власти, "толпы", враждебных обстоятельств), что было характерно для романтизма вообще, но и внутренних – так сказать, от самого себя.

Прежде всего это свобода от предубеждений и предвзятых догматов, от одностороннего, узкого взгляда на жизнь. "Нерв" пушкинского творчества – в постоянном напряженном интересе к бесконечно разнообразной, изменчивой действительности: природе, истории, культуре. Только преодолев прежние представления о мире как о "пустыне мрачной", обретя способность постигать его богатство, величие и красоту, поэт получает право стать пророком и проповедником, "глаголом жечь сердца людей" ("Пророк", 1826). Истинный поэт, точно эхо, живо и чутко откликается "на всякий звук" ("Эхо", 1831). И в этом суть и смысл его призвания, его общественной миссии.

Во-вторых, подлинная свобода означает для Пушкина высвобождение из-под власти опустошающих душу страстей. В отличие от многих романтиков, от большинства современных ему русских лириков, поэт был убежден: трагична не кратковременность страсти, но безраздельность ее господства над личностью. Неудивительно, что особое, можно сказать, исключительное значение обретают для него интенсивные и острые реакции на окружающее, краткие вспышки полного, подлинного счастья. Это – "чудные мгновенья", прекрасные минуты духовно-нравственного подъема и обновления, особого, высшего состояния духа, подымающие человека "выше мира и страстей", минуты, когда ему открывается богатство жизни и полнота бытия.

Момент нравственного преображения запечатлен, например, в "Поэте" (1827): сила вдохновения исторгает художника из оков "суетного света", и его дух становится свободным и могучим, "как пробудившийся орел". Те же два состояния: томленье "в тревогах шумной суеты" и внезапное пробуждение души, в которой вдруг воскресает "и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь", – противопоставлены и в стихотворении, адресованном А. П. Керн (1825).

Не страшась, что торжество светлого начала кратковременно и преходяще, поэт воспевает саму мгновенность земной радости, саму способность человека ярко и остро пережить ниспосланные ему счастливые минуты. Разве не благословляет он судьбу, когда в его "дом опальный" заезжает – пусть ненадолго – верный товарищ? И сам он желает другу в его страшных испытаниях хотя бы краткого, но светлого и высокого озарения ("И. И. Пущину", 1826). Особенно мила сердцу поэта умирающая "прощальная краса". Больше всего ему нравится осень – время "пышного природы увяданья". "Цветы последние" ему "милей роскошных первенцев полей". Его глубоко трогает красота "чахоточной девы", которая "жива еще сегодня, завтра – нет". Даже в любовной пушкинской лирике речь идет главным образом не о неизменной и вечной страсти, но мгновенном, сиюминутном переживании:

Что нужды? – Ровно полчаса,
Пока коней мне запрягали,
Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса.

(Калмычке, 1829)

Сколько горечи в стихотворении "19 октября" (1825), обращенном к друзьям-лицеистам! В нем говорится о разлуке и смерти, об изгнании, одиночестве и неизбежной старости. Но все эти грустные раздумья побеждаются радостью дружеских встреч и веселых пиршеств, творческого вдохновения и духовной близости, горячей веры в то, что никакие невзгоды, никакие испытания не могут отнять у человека отрадных – пусть немногих – минут.

Личность, убежден Пушкин, подчиненная обстоятельствам и условиям жизни, во многом от них зависимая, в то же время неподвластна им: она – в каком-то смысле – выше судьбы! Постоянная готовность вдохновенно, всем существом отдаваться "чудным мгновеньям" бытия становится в пушкинской лирике одним из важнейших критериев нравственной ценности человека, надежным залогом его духовной и нравственной свободы.

Романтические идеи и настроения ощутимы, наконец, и в лирическом цикле, посвященном роли поэта и назначению поэзии. В творчестве Пушкина сохраняется характерное для романтизма противопоставление поэта обществу – тупой светской "черни", "толпе", которая требует от поэта "пользы" и "цели", пытается его поучать и наставлять: "Поэт", 1827; "Поэт и толпа" ("Чернь"), 1828; "Поэту", 1830. Отвергая такого рода примитивные воззрения на искусство, Пушкин отстаивает независимость художника, его свободу от каких-либо норм, требований, правил.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный,

– гордо провозглашает он в сонете "Поэту". Обрести личную и творческую независимость, остаться верным себе, сохранить свои убеждения и идеалы – таков, по мысли Пушкина, нравственно-гражданский долг поэта. Только неуклонное следование его велениям позволяет писателю осуществить свое высшее назначение и художническое призвание: живо и чутко откликаться "на всякий звук", воплотить, выразить в своем творчестве полноту и богатство бытия.

Провозглашаемая Пушкиным свобода поэта имеет как бы две стороны. В "Пророке" и "Поэте" говорится главным образом о внутренней свободе художника – непременном условии творческого акта. Поэт-пророк должен подняться на нравственную высоту, достойную избранника: он должен принести "священную жертву", победить свои житейские, человеческие слабости и недостатки, погруженность в "заботах суетного света"; он должен, наконец, преодолеть представление о мире как о "пустыне мрачной".

Назад Дальше