Пушкин ad marginem - Арам Асоян 12 стр.


Резюмируя содержание этой цитаты, воспользуемся для характеристики взаимоотношений Пушкина и Татьяны, автора и его героини ключевым словом одного из пушкинистов – "единораздельностью". Оно подошло бы и для толкования двойного героя романа Сервантеса Дон Кихота и Санчо Пансы, которые крепко связаны между собой эффектом взаимопародирования, но диада Пушкин-Татьяна больше коррелируется с диадой Орфей-Эвридика, которую в глубинной аналитической психологии трактуют как мужское-женское в человеке, то есть как анимус и аниму. Мотив Эвридики-анимы нередко встречается в русской поэзии. Ближайший пример – стихотворение Л. Гумилева "Поиски Эвридики" с характерным подзаголовком "Лирические мемуары", где душа автора предстает тоскующей бесприданницей и подругой". В стихотворении Арс. Тарковского "Эвридика" героиня "Горит, перебегая, От робости к надежде, Огнем, как спирт, без тени, Уходит по земле, На память гроздь сирени Оставив на столе". В ней "Эвридике бедной", поэт узнает свою неприкаянную, милую музу.

Естественно полагать, что подобные образы Эвридики навеяны не столько открытиями глубинной психологии, и более того, совсем не ею, а пушкинской традицией, пушкинским романом, где Татьяна – "милая простота", "милый идеал" и, наконец, также незаметно, как Орфеева Эвридика, оказывается Музой поэта:

И вот она в саду моем
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах
С французской книжкою в руках.

Стихотворный роман Пушкина, пожалуй, скорее, чем какие-либо иные произведения русской литературы, подтверждает истину: "Текст живет, только соприкасаясь с другим текстом (контекстом)". Эти соприкосновения предполагают как аналогии, так и контрарные соответствия. В случае с "Онегиным" диалогические отношения пушкинского произведения с другими текстами осложнены тем, что его автор, по мнению, давно сложившемуся в литературоведении, "придавал большое значение "фактору сюжетной неопределенности, призванной расширить смысловой спектр романа". Более того, поэтическая ткань "Онегина" такова, что, фиксирует Чумаков, "ни один смысл не может быть понят буквально, так как в ней все перекликается и отсвечивает…". В результате диада Пушкин-Татьяна, корреспондирующая с Орфеем и Эвридикой, уступает место иной: Онегин-Татьяна, где сотериологическая функция переходит от одного персонажа к другому. Сначала она принадлежит Онегину, который, как Орфей, "оглянувшись", потерял возлюбленную. Затем из пассии, лица страдательного, Татьяна превращается в конфидента, призванного спасти героя. Здесь важно заметить, семиотика мифа об Орфее и Эвридике не исключает предположения, что нимфа исчезла во мраке Аида для того, чтобы предостеречь гибель кифареда. Увидеть мертвое лицо Эвридики – то же самое, что встретить взгляд Горгоны-Медузы: "Усопших образ тем страшней, чем в жизни был милей для нас" (Ф. Тютчев).

Конечно, Татьяна не Горгона, но став женой, супругой приятеля Онегина, она совершила обряд перехода, кульминационным моментом которого мыслится смерть, и ее отказ Онегину с определенной долей вероятности возможно толковать в духе орфического мифа, тем более, что в романе Пушкина, на что, кажется, первый обратил внимание С. Бочаров, сущее и возможное словно отражаются друг в друге.

Важен и тот факт, что контрарные соответствия между мифом и пушкинским романом предполагают всякого рода инверсии. Одна из них заключается в том, что в какой-то момент пленником Аида представляется Онегин: "Идет, на мертвеца похожий…" (VIII, XL). В результате функция вожатого воображается за Татьяной. Такой исход предваряет сюжетные коллизии некоторых тургеневских романов, где герой на первых порах является своего рода Орфеем, но затем, подобно мифическому персонажу, "не может сделать, – как писал Н. Михайловский, – ни одного шага без оглядки внутрь себя" и терпит горестное поражение. Как будто откликаясь на этот перманентный сюжет русской литературы, Андрей Белый писал: "… мы не мы вовсе, а чьи– то тени, и души наши – не воскресшие Эвридики".

Но метаморфозы с Онегиным на этом не заканчиваются, поскольку внутри треугольника Пушкин-Татьяна-Онегин семантика отношений подвижна. Об этом свидетельствуют и мнения читателей, которые иронически преподносятся в VIII главе:

Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим (XII).

В "Словаре языка Пушкина" демон в этой строфе комментируется как "искуситель, обольститель", и такая трактовка, вероятно, вполне соответствует читательскому мнению, но не пушкинскому, ибо ирония как раз и указывает на неадекватность высказывания самому себе, однако по отношению к Татьяне Онегин, действительно, во времена ее первой влюбленности, выступает искусителем. В письме Татьяны читаем:

Кто ты, мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель…

(III,XXXI)

Другое подтверждение – "чудный" сон Татьяны, который, по убедительному замечанию В. Марковича, ассоциируется с откровением. При этом, пишет исследователь, в "причудливой фантасмагории сна вырисовываются аналогии, сближающие Онегина со святым Антонием, искушаемым (а здесь уже искушенным) бесами, с Фаустом, участвующем в бесовском шабаше, наконец, с Ванькой Каином, легендарным разбойником". Более того, в звере, "преследующем Татьяну, – продолжает тему Чумаков, – подозревали будущего мужа Татьяны и многих других, вплоть до автора. Тем не менее, "большой взъерошенный медведь", напрямую выступающий как сказочно-волшебный пособник героя, скрыто мог быть самим Онегиным, обернувшимся медведем, чтобы преследуя Татьяну, догнать ее, схватить и примчать в свое обиталище".

Это замечание чрезвычайно значимо для орфического метасюжета пушкинского романа, потому что подсказывает типологическое сходство между Онегиным и Аристеем, стремящимся настичь Эвридику. Спасаясь от сексуального преследования, нимфа наступает на змею и погибает от ее укуса. Змея, подобно Аристею, который воспринимался как олицетворение подземного Пра-Диониса и мыслился ипостасью Гадеса, принадлежит нижнему миру. Они оба символизируют силы, направленные на хтонизацию Эвридики. В мифе, поэтика которого осуществляет себя по принципу аналогий, змея и Аристей тождественны друг другу и взаимообращаемы, как медведь и Онегин. Таким образом, Орфей-Эвридика-Аристей оказываются еще одним метакодом пушкинской триады: Автор, как персонаж романа, Татьяна и Онегин.

В книге "Поэзия Пушкина" С. Фомичев высказал предположение, что в ходе работы над третьей главой романа Пушкин не исключал гибели своей героини из-за неразделенной любви.

"Предвестие этой трагедии, – пишет Фомичев, – ощущается и в самом письме Татьяны, и в авторских рассуждениях по поводу его". Аргументы для подобных суждений нетрудно усмотреть и в четвертой главе:

Здоровье, жизни цвет и сладость,
Улыбка, девственный покой,
Пропало все, что звук пустой,
И меркнет милой Тани младость:
Так одевает бури тень
Едва рождающийся день.

(XXIII)

Между тем, как мы уже говорили, ритуальная смерть Татьяны связана с обрядом перехода, ее замужеством. Знаки, предваряющие, приуготовляющие это инициационное событие, возникают в стихах седьмой главы:

Татьяне страшен зимний путь.

(XXX)

Простите, мирные места!
Прости, приют уединенный!
Увижу ль вас?..

(XXXII)

Симптоматично, что, вернувшись из странствий, Онегин не узнает в героине прежней Тани, а ее отношение к мужу не прописано, но обозначено многозначительным росчерком:

Потом к супругу обратила
Усталый взгляд, скользнула вон…
И недвижим остался он.

(VIII, XIX)

С этими стихами соотносится замечание автора, следующее несколькими строфами ниже: "Печален страсти мертвый след" (XXIX). И далее:

У! как теперь окружена
Крещенским холодом она.

(XXXIII)

В свете этих наблюдений брак героини предстает инверсией похорон, где князь N "важный генерал" с мифологической точки зрения предстает олицетворением Гадеса, и глагол, который мы слышим из уст Татьяны, – "Но я другому отдана", – приобретает роковой, мортальный смысл. Тут кстати упомянуть, что смерть воспринималась мифологическим сознанием как похищение невесты Аидом, чьим самым популярным эпитетом было определение безвидный. С этим признаком, персонифицирующим смерть, соотносится в романе отсутствие у "важного генерала" имени. Кроме того, в силу обстоятельств князь оказывается соперником Онегина, и если учесть, что одна из ипостасей Евгения – роль Орфея (см.: он "чуть с ума не своротил Или не сделался поэтом" (VIII, XXXVIII), то контроверсия между претендентами на сердце Татьяны тоже окажется корреспондирующей с ситуацией в греческом мифе.

Вместе с тем архетипический смысл мужа Татьяны кардинально преобразует восприятие пушкинской героини, ибо присутствие Гадеса решительно меняет масштаб человека. Недаром древние греки на вазах и надгробиях изображали усопшего значительно больших размеров, чем фигуры иных персонажей. Не является исключением и Татьяна. В мифологическом измерении она, как супруга Аида, начинает обретать лик Персефоны, в то время как Русь оказывается релевантна Деметре, томящейся в страстях по своей дочери Коре. Кора, она же – Персефона, вечная дева. Следовательно, Татьяна – олицетворение Вечно женственного начала, русская Психея, которая ассоциируется с "летейскими" стихотворенирями одного из самых очевидных преемников Пушкина – О. Мандельштама: "когда Психея-жизнь спускается к теням…" и "Я слово позабыл, что я хотел сказать…" На фоне этих стихов судьба Орфея мыслится как необходимость исполнить исконную миссию поэта – вывести Психею-Эвридику к свету, найти ее неизреченному, сокровенному содержанию адекватное Слово. Это священное задание и исполняет в "Евгении Онегине" автор, его роман стал Логосом русской духовности и русской культуры.

"Пушкин и Шамфор"

Себастьен – Рок – Никола Шамфор (1741–1794) рожден вне брака и фамилию Шамфор присвоил себе сам. Двадцати лет за стихи на заданную тему он, – "не бессмертный гений, но человек с отличным талантом", – как сказал о нем Пушкин, удостоился премии Французской академии. В последующие годы подобные знаки признания сопровождали литературную деятельность Шамфора несколько раз.

За трагедию "Mustapha et Zeangir", поставленную в 1776 году на сцене театра Фонтенбло, королева Мария – Антуанетта и принц Конде пожаловали Шамфору пенсии. Речь Л.-Ф. Сегюра приветствовала в 1781 г. избрание писателя членом Academie francaise. С этих пор он стал своим в кругу титулованных и знатных людей Франции. Но Шамфор, "человек, богатый душевными глубинами и подоплеками, угрюмый, страдающий, пылкий, – мыслитель, считавший смех необходимым лекарством от жизни", видимо, никогда не забывал о своем происхождении. После революции он скажет: "До сих пор люди ходили на головах, теперь они встали на ноги".

В 1792 г. Шамфор был назначен хранителем Национальной библиотеки. После подавления мятежа жирондистов, его, дружившего с графом Мирабо и аббатом Сийесом, за отказ печатно выступить против свободы слова препроводили в июле 1793 г. на короткое время в тюрьму. Вторая угроза ареста, последовавшая за казнью вождей Жиронды, заставила Шамфора прибегнуть к суициду. Спустя несколько месяцев после попытки покончить с собой Шамфор умер от ран.

В 1795 г. началась его посмертная слава: друг Шамфора, первый биограф писателя, Пьер-Луи Женгене, ставший позднее известным историком литературы, издал неопубликованные заметки, содержавшие собрание максим, характеров и анекдотов, над которыми Шамфор работал и размышлял в конце жизни. Ф. Ницше, с пристрастием читавший "Maximes et pensées, caracteres et anecdotes par Chamfort", полагал, что в них бьется кровоток мести той знатной публике, которая в течение многих лет соблазняла бастарда примкнуть к ней и сравняться с нею. Этот соблазн обернулся, по мнению немецкого провидца, нечистой совестью. Страстное покаяние охватило Шамфора, и "в этом состоянии, – писал Ницше, – он облачился в плебейскую одежду, как своего рода власяницу! (…) ненависть и месть Шамфора воспитали целое поколение; эту школу прошли и сиятельнейшие особы". Оставайся Шамфор "хоть на один градус больше философом, – утверждал Ницше, – революция бы не получила своей трагической остроты и своего самого колючего жала" (Н., 570).

Назад Дальше