Пушкин ad marginem - Арам Асоян 2 стр.


С. Булгаков и Вл. Ильин как будто забыли пушкинское признание. Один из них, как христианин, полагал, что отнюдь не в "Поэте", а в "Пророке" Пушкин рассказал в своем высшем даре, где уже не Аполлон "зовет к своей жертве "ничтожнейшего из детей мира", но пророчественный дух его призывает, и не к своему собственному вдохновению, но к встрече с шестикрылым серафимом, в страшном образе которого ныне предстает" поэту его истинная Муза", однако, считал Булгаков, пророческое творчество, извне столь "аполлоническое", уживалось в Пушкине с мрачными безднами трагического дионисизма, и его жизнь "не могла и не должна была благополучно вмещаться в двух раздельных планах". За дуэлью, если бы рок судил Пушкину стать убийцей, должна была начаться "новая жизнь с уничтожением двух планов, с торжеством одного, того высшего (…) к которому был он призван в "пустыне" (…) Трагическая гибель, – размышлял о Пушкине Булгаков, – явилась катарсисом его трагической жизни (…) и лишь этот спасительный катарсис исполняет ее трагическим и величественным смыслом, который дано было ему явить на смертном одре в великих предсмертных страданиях. Ими он (…О освобождался от земного плена, восходя в обитель Вечной красоты". Другой – Вл. Ильин, – писал в унисон Булгакову об обывательском "Дионисе, к которому – по его мнению – "пока не требует поэта к священной жертве Аполлон", по слабости примыкает почти всякий артист, примыкал и Пушкин".

Булгакову, чья статья была опубликована к столетней годовщине гибели Пушкина, тотчас же ответил Вл. Ходасевич. "Поэта, – возражал он, – Пушкин изобразил в "поэте", а не в "пророке" (…) Не пророком, падшим и вновь просветлевшим (…) хотел жить и умер Пушкин. Довольно с нас, если мы будем его любить не за проблематическое духовное преображение, а за реальную данную нам его поэзию.".

Принимая почти все возражения Ходасевича, невозможно согласиться с его утверждением, что "… пророком Пушкин не был и себя таковым не мнил". Это суждение, как и соображения Ильина об "обывательском "Дионисе", опровергается самим стихотворением "Поэт", и как раз потому, что именно в нем, а не в "Пророке", Пушкин изобразил пророчественное вдохновение служителя Муз, обязанное отнюдь не "шестикрылому серафиму". А своей собственной природе, заявляющей о себе тем, что в миг вдохновения поэт весь оказывается во власти двуединого божества, которое обнаруживается в полярных состояниях – "диком" и "суровом". Притом, если "дикий" Дионис полон смятения, то "суровый" Аполлон – звуков, и это тождество противоположностей всякое мгновение готово разрешиться в гармонию, лук в любой момент готов сублимироваться в "святую лиру", и тогда ее символами становятся такие оксюмороны, как "светлая печаль", "печальная клевета" и т. п. парадоксальные выражения, где одно слово противостоит другому и где "дух" сочетается со "страстью", просветляет страсть, как, например, в стихотворении "Делибаш", "Нет, я не дорожу мятежным наслаждением." и мн. Других. В этом просветлении как раз и заключается катартическое воздействие, и его истоком оказывается не "предстояние перед Богом", которое на христианский лад приписывал Пушкину Булгаков, а жизненная полнота переживаний, извлекаемая из противоположных крайностей:

Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслаждения.

Одной из важных загадок, которые возникают в связи со смертью Пушкина, с причинами его гибели, Булгаков считал вопрос – "каково в нем было отношение между поэтом и человеком в поэзии и жизни?". В стихотворении "Поэт" Булгаков слышал "страшный ответ":

Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он… -

Как будто доказывают право поэта на личную незначительность. "Стало быть, – предполагал Булгаков, – в поэте может быть совмещено величайшее ничтожество с пифийным наитием "божественного глагола""…. Но вспомним слова Пушкина, он писал П. Вяземскому в ноябре 1825 г. по поводу предания огню Т. Муром писем Байрона: "Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними! Слава богу, что потеряны… толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе."

Нетрудно догадаться, что тирада Пушкина не только о лорде Байроне, но и о самом себе. Ни Булгаков, ни Ильин не захотели это заметить. А Вл. Соловьев, размышляя о предгибельных днях поэта, клонился, по существу, к суду над Пушкиным, полагая, сто тот оказался невольником "гнева и мщения" и что именно "взрыв злой страсти" подтолкнул поэта к барьеру. В отказе же смертельно раненого поэта от мести Соловьев видел редкую в поэте жертву "языческого" ради "христианского" и толковал отказ как "духовное возрождение". Но была ли дуэль Пушкина "языческим" или "дионисийским" затмением и действительно ли, как утверждал Соловьев, "Пушкин был убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом"?

Чтимый поэтом М. Монтень сказал однажды: "…проявить себя в своей природной сущности есть признак совершенства и качество почти божественное". Природной сущностью Пушкина была поэзия, которая, как известно, способна управлять биографией и превращать ее в судьбу. Только исполнив свои человеческие обязанности и засвидетельствовав amor fati, Пушкин мог умереть так, как умер, то есть, как писал Соловьев, "по-христиански". Нам кажется, что эта ситуация схожа с поведением Татьяны, "милого идеала" поэта. Лишь в своей верности долгу она могла сохранить способность любить "другого". Тождество противоположностей, символизируемое "луком" и "лирою", было залогом ее самостояния и катарсиса. И ее, и самого Пушкина.

Пушкинская эпоха, которую А. Блок называл "единственно культурной в России прошлого века", эта грань двух столетий, была периодом особого отношения к античному наследию, а значит, и к идеалу жизненной цельности. "Внутренне правдивая иллюзия пребывания античности в настоящем, – отмечал один исследователь, – вот что создает эффект подлинности в культуре XVIII–XIX вв.". Идея экстатической полноты бытия в греческом духе, которая предполагала, как писал Платон, что одержимые Дионисом вакханты черпают молоко и мед из тех источников, из которых другие добывают только воду", пронизывала всю высокую культуру того времени. "Да будет каждый греком на свой собственный лад! Но пусть он им будет!", – восклицал в 1817 г. Гете. В России эти слова мог произнести прежде других Александр Пушкин.

Метатекст пушкинской статьи "Александр Радищев"

Пушкинская статья предназначалась для третьего тома "Современника", но министр народного просвещения С. С. Уваров нашел "неудобным и совершенно излишним возобновлять память о писателе и книге, совершенно забытых и достойных забвения". Трудно сказать, верил ли сам Уваров, что Радищев забыт. Еще двадцать лет назад он печатно молвил о "некоем из наших писателей (г… Р…), о котором" не без сожаления вспоминают Российские музы, и при этом цитировал "Путешествие из Петербурга в Москву".

В тридцатые годы радищевская книга, напечатанная в домашней типографии тиражом 500 экз., большая часть которого была сожжена опальным автором, а 6 книг конфисковано и уничтожено правительством, действительно стала раритетом, но и тогда она встречалась у книжных торговцев, библиофилов и коллекционеров. Не ранее 1833 года уникальный экземпляр "Путешествия", бывший в тайной канцелярии и даже в руках Екатерины (с него часть помет императрицы была перенесена на другой экземпляр, фигурировавший на суде), за огромные деньги, 200 рублей, был приобретен Пушкиным.

Мало того, радищевская книга распространялась в списках. По данным В. А. Западова, из 84 обследованных им списков 21 изготовлены на бумаге 1786–1799 гг., 27 – на бумаге 1801–1810 гг., 27 – в период 1811–1825 гг. На вторую половину 1820–1840 годов приходится еще 9 списков. Видимо, Уваров, утверждая, что Радищев и его книга "совершенно забыты", немало заблуждался, или, что вероятнее всего, намеренно искажал ситуацию в интересах власти. Только в окружении Пушкина с "Путешествием" были знакомы С. и Ф. Глинки, Н. Тургенев, Н. Муравьев, П. Вяземский, М. Юзефович, К. Батюшков, собиравшийся писать о Радищеве статью В конце двадцатых годов по просьбе Вяземского, приятель Батюшкова и Гнедича, старший сын писателя, Н. Радищев составил для него краткую биографию отца.

Возможно, причины отклонения пушкинской статьи были у министра несколько иными. Через четыре года вновь не дозволяя ее печатать, – на этот раз в посмертном собрании сочинений поэта, – Уваров отметил, что "она, по многим заключающимся в ней местам, к напечатанию допущена быть не может", и потому предлагал сделать распоряжение о ее запрещении.

Комментируя вердикт министра, В. Вацуро пишет: "Дело было не в Радищеве, а Пушкине…". Он считает, что причина запрещения статьи заключалась в тех ее "местах", ради которых она писалась и которые послужили поводом вельможного раздражения. Вероятно, одним из таких "мест" стали пушкинские слова о "преступлении Радищева"; в них, как тонко замечает Вацуро, "приоткрывается "парадоксальный смысл: это – преступление, не вызывающее ни ужаса, ни презрения – но удивление, даже преклонение перед самоотверженной честностью преступника". И это "преступление" – ничто иное, как "нравственный подвиг".

Вацуро не только указал на одну из причин запрещения пушкинской статьи, но и дал определение ее основной направленности. О ней уже сто с лишним лет не утихают споры. Первый публикатор статьи, издатель первого научного собрания сочинений Пушкина, П. В. Анненков полагал, что суждения поэта о Радищеве принадлежат "к тому зрелому, здравому и проницательному такту", который был характерен для Пушкина незадолго до его кончины. Известный фольклорист А. Н. Афанасьев, напротив, считал, что "отзыв Пушкина не выдерживает критики".

Так были заданы две основные тенденции в осмыслении пушкинской статьи о Радищеве. У начала третьей, как бы примиряющей две других, стоял В. Е. Якушкин. Он, а позже и С. А. Венгеров, усматривал в статье Пушкина эзопов язык, с помощью которого автор пытался привлечь внимание к судьбе одиозного для властей Радищева.

Эти тенденции определили восприятие пушкинской статьи и в XX столетии. П. Н. Сакулин, – словно продолжающий традицию, начатую Анненковым, – писал: "Из-за могилы автор "Путешествия" ставил перед ним (поэтом. – А. А.) проблемы чрезвычайной важности. Пушкин принял вызов и ответил на него (…) Светлый, гармоничный и мудрый Пушкин, изрекший своим творчеством великое поэтическое "да", отверг в лице Радищева мятежное "нет". Иной тональности в подобной характеристике пушкинской статьи придерживался В. П. Семенников. Он считал, что статьи Пушкина "Путешествие из Москвы в Петербург" и "Александр Радищев" поражают "своим тоном по отношению к Радищеву: это тон явной неприязни (…) заметно преобладающий над теми немногими отзывами этих статей, в которых еще проглядывают отголоски сочувствия Радищеву".

Назад Дальше