Гоголь в тексте - Леонид Карасев 13 стр.


Другой пример объединения тем зрения и еды – также из числа достаточно выразительных – видим в начале пятой главы "Мертвых душ", где Чичиков в сцене "разъезда" двух сцепившихся экипажей смотрит на молоденькую девушку. Я уже брал этот случай, но теперь обратим особое внимание на заключенный в нем смысл зрения-поедания. "Хорошенький овал лица ее круглился, как свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какою-то прозрачною белизною, когда свежее, только что снесенное оно держится против света в смуглых руках испытующей его ключницы и пропускает сквозь себя лучи сияющего солнца". Помимо очевидного сравнения лица девушки с чем-то съедобным (рассматривание-поедание), здесь есть и особая задержка на этой теме. Сравнение длится, продолжается, вытягивает из себя что-то дополнительное. Не просто лицо, как яичко, а еще и ключница, которая это яичко испытующе разглядывает. "Испытующе" – в данном случае означает все ту же тему зрения-поедания, ведь ключница рассматривает яйцо не из эстетического любопытства, а с вполне конкретными намерениями: годится оно для еды или не вполне. И еще присутствует здесь все та же тема блеска и сияния, на этот раз поданная в ключе рассматривания яичка на просвет. Иначе говоря, съедено будет то, что наполнено светом солнца. Переходя от метафор к метаморфозам, можно сказать, что съедению подлежит собственно солнечный свет.

Пример из начала второй части "Портрета" уже приводился, однако стоит вспомнить про него еще раз с тем, чтобы проявить в нем сугубо телесный смысл. Про пришедших на аукцион покупателей сказано: "Длинная зала была наполнена самою пестрою толпою посетителей, налетевших как хищные птицы на неприбранное тело". Поскольку речь идет о именно о рассматривании картин, об оценке увиденного, гоголевское сравнение приобретает тот самый оттенок зрения-поедания, который нас, собственно, более всего интересует.

Еще пример из отрывка "Фонарь умирал", где сказано если не о непосредственном зрении-поедании, то о чем-то близком. Да и слово здесь употреблено вполне конкретное. О студенте, смотрящем на прекрасную женщину, сказано, что он "пожирал глазами чудесное видение". А в том же "Портрете" художник Чартков смотрит на изображение старика и видит: "Два страшные глаза прямо вперились в него, как бы готовясь сожрать его". Если для какого-либо другого автора словосочетание "пожирать глазами", скорее всего, не более чем метафора, то для Гоголя, если иметь в виду все сказанное выше, это не совсем так: его словоупотребление, когда дело касается взгляда, зрения, рассматривания, несет в себе что-то более вещественное, телесное, нежели обычное сравнение или уподобление. Собственно, сила и "пожирающая" способность названного взгляда подтверждаются интенсивностью тех чувств, которые студент испытывает: его "всякая горничная девушка на улице кидала в озноб"; что ж тут сказать о случае, когда пред ним явилась такая ослепительная красота. Гоголь пишет про "ослепительную белизну лица и шеи" красавицы, ее "ослепительно божественное платье", то есть перед нами очередной случай того, когда глаза "пожирают" квинтэссенцию видимого – "чудесное виденье", а именно белизну и блеск.

Приведенные примеры, где темы зрения и поедания соединены вместе, вполне очевидны, поскольку одно действительно стоит подле другого. Однако нередко в гоголевских текстах мы имеем дело с тем, что можно было бы назвать "постепенным переходом" одного в другое: сначала блеск, разноцветье, которые видит взгляд, а затем запах еды или сама еда.

Начало "Сорочинской ярмарки": идет описание "роскошного" дня в Малороссии со столь часто упоминаемыми в начале гоголевского текста "блеском", "серебром" и "золотом", а затем авторский взгляд с деревьев, реки, неба переходит на предметы иного рода. Сначала упоминаются огороды с подсолнечниками, затем "снопы хлеба", а потом возникает картина ярмарки. Появляются "чумаки с солью и рыбою", "горы горшков", "расписанная ярко миска", то есть либо сама еда, либо вещи, с едой связанные. А вот начало пятой главы. Сначала – праздник зрения, блеска и сияния, затем описание еды и, главное, ее запах: "Усталое солнце уходило от мира, спокойно пропылав свой полдень и утро; и угасающий день пленительно и ярко румянился. Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осененные каким-то едва приметным огненно-розовым светом. Стекла наваленных кучами оконниц горели; зеленые фляжки и чарки на столах у шинкарок превратились в огненные; горы арбузов и тыкв казались вылитыми из из золота и темной меди". И, наконец, явление запаха еды: "Где-то начинал сверкать огонек, и благовонный пар от варившихся галушек разносился по утихавшим улицам". Как видим, в этом фрагменте – полный гоголевский набор: "блеск", "свет", "золото" (то есть апофеоз зрения), затем запах еды и сама вкусная еда.

В начале пятой главы незаконченной повести "Страшный кабан" смысловая конфигурация все та же – взгляд, впускающий в себя разноцветье и многообразие мира, затем сравнение пестрой толпы с едой, а затем и появление самой еды: "Как только проснулся Остраница, то увидел весь двор, наполненный народом: усы, байбараки, женские парчевые кораблики, белые намитки, синие кунтуши; одним словом, двор представлял игрушечную лавку, или блюдо винегрета…". Хозяин должен был "принять неимоверное множество яиц, подносимых в шапках, в платках, уток, гусей и прочего…" Далее упоминаются две бочки с горелкой и столы, "трещавшие под баранами" и жареными поросятами с хреном.

В повести "Майская ночь, или утопленница" в начале двух глав картина блеска и сияния (а где блеск, там и зрение) соединяется со словом "ужин", то есть с едой. Вторая глава открывается знаменитым описанием ночи ("Знаете ли вы украинскую ночь?." и т. д.) с перечислением "чудных видений", серебра и блеска, а затем, как это было в "Сорочинской ярмарке", взгляд переходит с вещей природных на человеческие: "…блестят при месяце толпы хат; еще ослепительнее вырезываются из мрака низкие их стены (…) Где-где только светятся узенькие окна. Перед порогами иных только хат запоздалая семья совершает свой поздний ужин". Та же связка – свет и еда, только поданная предельно коротко, есть и в начале четвертой главы. Ее первые слова: "Одна только хата светилась еще в конце улицы. Это жилище головы. Голова уже давно окончил свой ужин…".

Нечто похожее можно увидеть и в начале "Пропавшей грамоты"; здесь интересующая нас связка (так же, как это было в "Сорочинской ярмарке") усилена явлением запаха. Сначала идет нечто вроде предисловия к истории, а затем начинается сама история. Снова перед нами картина ярмарки, где описание всяческого цветового разнообразия сливается с описанием аппетитного запаха: "…дым покатило то там, то сям кольцами, и запах горячих сластен понесся по всему табору".

Объединение тем взгляда и еды видим и в самом начале "Страшной мести": здесь вместо ярмарки – свадьба, то есть тоже что-то пестрое, подвижное соединяется с напоминанием о том, как в "старину любили хорошенько поесть". А в начале третьей главы при описании комнаты на фоне любимого гоголевского золота и серебра снова является напоминание о еде: "Вокруг стен вверху идут дубовые полки. Густо на них стоят миски, горшки для трапезы. Есть меж ними и кубки серебряные, и чарки, оправленные в золото…" (а где есть золото и серебро, там всегда есть пусть и напрямую не названное зрение). В главе десятой, половина которой занята описанием Днепра ("Чуден Днепр при тихой погоде…"), после разнообразных упоминаний о блеске и сиянии ("вылит из стекла", "зеркальная дорога", звезды "отдаются в Днепре", "серебряная струя" и т. д.) сказано о сошедшем на берег колдуне, которому "горька тризна, которую свершили козаки над убитым своим паном". Как не смотри на дело, а упоминание о еде (тризна) появляется сразу же после общей картины чудной и сверкающей природы. К тому же сразу после этого колдун занимается приготовлением если не еды, то, во всяком случае, чего-то родственного: "…поставил на стол, закрытый скатертью, горшок и стал бросать длинными руками своими какие-то неведомые травы; взял кухоль, выделанный из какого-то чудного дерева, почерпнул им воды и стал лить…".

В "Ночи перед Рождеством" в начале пятой главы вскоре после очередного описания "чудной" украинской ночи ("Все осветилось (…) снег загорелся широким серебряным полем и весь обсыпался хрустальными звездами (…) Чудно блещет месяц!") рассказывается про то, как девушки "выгружали мешки и хвастались паляницами, колбасами, варениками, которых успели уже набрать довольно за свои колядки". Сначала радующие взгляд блеск и сияние, затем еда. Если идти непосредственно по тексту, то выяснится, что вся эта еда была добыта при блеске и сиянии: месяц светил, а колядующие, переходя от дома к дому, наполняли свои мешки всяческой провизией.

В эпизоде с Пацюком и галушками связь зрения с едой не оставляет сомнений. Смотрит на галушки, впрочем, не только Пацюк, но и Вакула. Он видит, что вареники и сметана стоят на полу. "Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. "Посмотрим, – говорил он сам себе, как будет Пацюк есть вареники"". И далее – о самом колдовском взгляде: Пацюк "поглядел на вареники и еще сильнее разинул рот". Хотя ест он ртом, тем не менее особая роль взгляда дана со всей определенностью, ведь не руками же он переворачивает вареник в миске со сметаной и посылает наверх. Когда Вакула произносит: "Вишь какое диво" (а "диво" – то, что можно видеть. – Л. К.) – и в изумлении открывает рот, с ним происходит то же самое: вареник поднимается из миски и летит к нему рот.

В начале "Вия" Гоголь дает картину утреннего Киева, описывая, как спешат на занятия толпы школьников и бурсаков. А затем эта пестрая картина плавно сменяется темой еды: одно естественным образом переходит в другое. Сначала упоминается запах "горелки", потом появляются "торговки с бубликами, булками, арбузными семечками и маковниками" и прочими дразнящими аппетит бурсаков лакомствами. В принципе, в этом нет ничего особенного – после рассказа о школьниках дать развернутое описание предлагаемой на рынке еды. Но дело-то в том, что после пестрой картины утренней толпы можно было говорить о чем угодно, однако речь в очередной раз заходит именно о еде, и это становится – на фоне приводившихся примеров – чем-то вроде правила.

Начало "Невского проспекта". Гоголь дает общую вступительную картинку Невского проспекта ("Чем не блестит эта улица…") и затем упоминает о запахе еды и о самой еде: "Начнем с самого раннего утра, когда весь Петербург пахнет горячими, только что выпеченными хлебами…" (как мы помним, финал "Невского проспекта" окрашен совсем другим запахом – запахом "вонючего" фонарного масла).

Повесть "Нос" открывается похожим образом: "Цирюльник Иван Яковлевич (…) проснулся довольно рано и услышал запах горячего хлеба". Иначе говоря, утро, пробуждение, первый взгляд на мир – и тут же власть запаха, переводящего восприятие мира из регистра "чистого", зрительного восприятия в регистр поглощения или поедания. Я уже не говорю о том, что сама ситуация обнаружения носа в середине хлеба сводит две возможности человеческого восприятия мира воедино. Иван Яковлевич пристально рассматривает непонятный предмет ("поглядел в середину", "увидел что-то белевшееся", "стал протирать глаза") и видит, что это нос, то есть орган обоняния, которое естественным образом связано с едой. В этом смысле замечание Иннокентия Анненского о "Портрете" и "Носе" можно скорректировать следующим образом: "Нос" в не меньшей степени есть повесть о зрении, чем об обонянии. Здесь о зрении сказано очень много, да и сама драма майора Ковалева – это драма зрения. Сначала майор страдает от того, что не видит своего носа, а затем столь же сильно радуется тому, что наконец его видит (в конце повести майор Ковалев смотрит на себя в зеркало, по крайней мере, восемь раз).

Если говорить о гоголевских пьесах, то здесь можно набрать кое-что по занимающему нас вопросу, однако делать этого нет особого смысла, поскольку тема представлена, с одной стороны, достаточно "глухо", а с другой – материала, вполне выразительного, очевидного, и так достаточно. Например, такого, как в "Мертвых душах".

В начале рассказа о посещении губернаторского дома (первая глава поэмы) тема зрения самым непосредственным образом связана с едой, в данном случае – с едой сладкой. Гоголь описывает губернаторский дом, пользуясь своим излюбленным приемом, – через темы блеска и сияния. Перед нами настоящий праздник зрения-поглощения: "… губернаторский дом был так освещен, хоть бы и для бала (…) Чичиков должен был на минуту зажмурить глаза, потому что блеск от свечей, ламп и дамских платьев был страшный. Все было залито светом". И затем: "Черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и сям, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде". Далее Гоголь дает обстоятельную картину того, как старая ключница колет сахар, как "дети все глядят, собравшись вокруг", как мухи, "пользуясь подслеповатостью старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски, где вразбитную, где густыми кучами". Как видим, оба мотива – зрения и еды – идут рука об руку, давая даже эффект повтора. Сначала упоминаются "кучи" фраков-мух, затем – "кучи" мух настоящих. Комментируя это место, И. Ермаков отметил, что такого рода "кулинарный" стиль мышления прослеживается и в других сравнениях и "как нельзя более характеризует Чичикова, как человека воспринимающего окружающее с точки зрения вкусового, съедобного: тараканы – чернослив, сбитеньщик – самовар, тюфяк – блин, чайные чашки – птицы". Мир, переведенный на "язык, лучше всего понятный Чичикову, – язык вкусовых ощущений".

Яркий блеск и слепота или ослабленное зрение также связывают друг с другом оба приводившихся эпизода. Чичиков от блеска губернаторского дома вынужден был "закрыть глаза", у ключницы же дела хуже – она "подслеповата", к тому же и солнце, превращающее рафинад в "сверкающие обломки", беспокоит ее. Снова солнце, блеск, снова – пропускающая сквозь себя солнечный свет еда: "съедение света" (похожая ситуация, но явленная несколько иначе, в "Ночи перед Рождеством", где упрятывание луны в мешок символически равно съедению света, поскольку мешки в этой истории представлены как "желудки", как место, куда складывают окорока, колбасы и паляницы).

Тема сахара в соединении с темой зрения вскоре возвращается вновь, хотя и в гораздо более лаконичном виде. Описывая внешность помещика Манилова, Гоголь опять прибегает к тем же "компонентам": "Помещик Манилов еще вовсе человек не пожилой, имевший глаза сладкие, как сахар, и щуривший их всякий раз, когда смеялся, был от него без памяти". Помимо очевидного соединения тем сахара и зрения, есть тут и неявная, но вполне "рабочая" мифологическая, как сказала бы О. М. Фрейденберг, "подкладка". Смех – метафора света, солнца, и, соответственно, зрения. Вскоре Гоголь повторяет эту связку, возвращаясь к облику Манилова; теперь "сахар" связан с взглядом-оценкой автора: "На взгляд он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, черезчур было передано сахару". Вообще связка зрения и чего-то сладкого как-то задержалась у Гоголя. Уже в следующей главе поэмы (Чичиков в доме Коробочки) мы видим следующее: "Она проводила его в комнату. Чичиков кинул вскользь два взгляда: комната была…". Далее следует описание комнаты, а затем Чичиков чувствует, что он не может "ничего более заметить. Он чувствовал, что глаза его липнули, как будто их кто-нибудь вымазал медом".

Когда сталкиваешься с подобной настойчивостью в описании взгляда, рассматривания, внешнего вида вещей, приправленной к тому же темой еды, то уже не кажется случайным "пищевой код" в описании костюма самого Чичикова. Сначала, как и во многих других приводившихся примерах, идет рассматривание, потом – упоминание чего-либо съестного и тоже отчасти сладкого: "…надел перед зеркалом манишку, выщипнул вылезшие из носу два волоска и непосредственно за тем оказался во фраке брусничного цвета с искрой" (сравнение цвета фрака с брусникой появится по ходу поэмы не однажды). В других случаях сказано, что Чичиков в одежде предпочитал тона "бутылочные" и "оливковые", то есть речь снова идет или о посуде, или о самой еде (оливки).

Назад Дальше