Убедительной статье Ю. В. Манна созвучны отдельные положения работ E. H. Купреяновой. В одной из них она пишет: "Чудесное превращение брички Чичикова (в "птицу-тройку". – A.A.) обнажает, причем демонстративно, символическую многозначность всей художественной структуры замысла и его воплощения в первом томе "Мертвых душ" как эпопеи национального духа, его движения от мертвенного усыпления к новой и прекрасной жизни. Отсюда – не роман, а "поэма", охватывающая по замыслу все сущностные свойства и исторически разнородные состояния "русского человека" и в этом смысле ориентированная на эпос Гомера, а одновременно на "Божественную Комедию" Данте <…>. Подсказанное "Божественной Комедией" осмысление всего изображенного в первом томе – как ее "чистилища" и намерение изобразить в третьем томе ее грядущий "рай" не подлежит сомнению и не раз отмечалось критиками и исследователями. Но глубинный и еще до конца не проясненный смысл этого несомненного факта заключается в куда более сложном уподоблении наличного национального бытия и его исторических перспектив заплутавшейся и обретающей свой истинный путь национальной душе, в свою очередь уподобленной душе человека. Душа человеческая во всех трех ее измерениях – индивидуальном, национальном и общечеловеческом – и есть подлинный герой поэмы Гоголя…"
Как известно, многозначность художественного произведения обусловлена самой природой искусства, но в данном случае крайне важно, что сам Гоголь настойчиво указывал на подобный характер замысла "Мертвых душ". Недаром П. В. Анненков, лучше других знакомый с устремлениями писателя в период обдумывания всей "постройки" поэмы, свидетельствовал, что для второго тома Гоголь начинал "сводить к одному общему выражению как свою жизнь, образ мыслей, нравственное направление, так и самый взгляд на дух и свойства русского общества".
Здесь уместно вспомнить слова Данте о четырех смыслах "Божественной комедии". В письме к Кан Гранде делла Скала он заявлял: "…смысл этого произведения не прост, более того, оно может быть названо многосмысленным, т. е. имеющим несколько смыслов". Один из смыслов, самый первый, – это буквальный, второй – аллегорический, третий – моральный, четвертый – анагогический (сверхсмысл). Средневековые богословы, применяя метод толкования по четырем смыслам к Библии, оставили стихи:
Littera gesta docet, quid credas allegoria;
moralis, quid agas; quo tendas, anagogia –
"буквальный учит о произошедшем; о том, во что ты веруешь, учит аллегория; мораль наставляет, как поступать, а твои стремления открывает анагогия". Анагогический, по мнению богословов, обнажает связь с вечностью. Данте, распространяя многосмысленное толкование на светскую поэзию, утверждал, что прежде всего стоит говорить о буквальном, а затем об аллегорическом, иногда же прибегать и к другим, т. е. моральному и анагогическому Гоголь как будто знал и помнил о таком толковании поэтом содержания "Комедии", когда в "Четырех письмах к разным лицам по поводу "Мертвых душ" пытался натолкнуть читателей на более глубокое и широкое восприятие своей поэмы. "…Бывает время, – говорил он, – когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости" [VIII, 298]. В этих словах есть удивительная перекличка с тем, что подметил в Данте Шеллинг. "Данте, – писал он, – мстит с пророческой силой в своем "Аде" от лица страшного суда, как признанный карающий судья, мстит не из-за личной ненависти, но с благочестивой душой, возмущенной мерзостью переживаемого времени". Останавливают внимание и следующие за этим строки: "Ужас мучений обреченных он (Данте. – A.A.) смягчает своим собственным ощущением их; у пределов стольких стенаний оно так омрачает его взор, что он готов плакать…". И слезы действительно льются из глаз Данте. "Помысли, – обращается он к читателю, – мог ли я невлажным взглядом / Взирать вблизи на образ наш земной…" [Ад, XX, 21–24]. Трудно не разглядеть здесь сходства с гоголевским смехом сквозь слезы.
Мерзость окружающей жизни глубоко волновала русского писателя, но не только ее изображение входило в задачи Гоголя. Работая над "Мертвыми душами", он полагал, что о "многом существенном и главном следует напомнить человеку вообще и русскому в особенности". В то же время, имея в виду и "Мертвые души", Гоголь утверждал: "…все мои последние сочинения – история моей собственной души" [VIII, 292]. И тут снова напрашивается параллель с автором "Божественной комедии", о котором Гегель писал: "…о созданиях своей фантазии он может повествовать, как о собственных переживаниях, а потому получает право включать в объективное произведение и свои собственные чувства и размышления".
В другом месте, но снова по поводу Данте и его "Комедии" Гегель сказал: "Более высоким делом является то, которое каждый человек должен осуществить в самом себе, – его земная жизнь, определяющая жизнь вечную". Данте считал создание "Комедии" своим долгом перед родиной, перед потомками. Он называл ее "поэмою священной" [Рай, XXV, 1]. Для него это был труд, выполнение которого бог поручает гению. Насколько это все было созвучно помыслам Гоголя, можно судить по его словам: "Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всякий человек, не только один я. Дело мое – душа и прочное дело жизни" [VIII, 298–299].
С середины 1843 г., рассказывал Анненков, Гоголь "начинает молить бога дать ему силы поднять произведение свое на высоту тех откровений, какие уже получила душа его". И путь моральных исканий, долгих сосредоточенных дум приводил русского писателя к дантовскому пониманию искусства, при котором вставала задача приближения к потустороннему, теоретически неосуществимому идеалу. Отсюда возникало представление о собственном мессианстве и звучали вопросы, потрясающие всю нацию: "Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?" [VI, 221]. Гоголь не раз убеждал, что "вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет "Мертвых душ"" [XII, 504]. Величественный замысел русского гения был сродни идее "Комедии", автор которой писал: "…цель целого и части – вырвать живущих в этой жизни из состояния бедствия и привести к состоянию счастья". Решение такой грандиозной проблемы неминуемо бы привело к созданию в мировой литературе еще одного "памятника своей внутренней субъективной религии", подобно тому, каким явилась "Божественная комедия". Недаром Овсянико-Куликовский называл задуманную трилогию "морально-религиозной поэмой". Как и Данте, Гоголь надеялся на "разгадку тайны", на "откровения". "Сочинения мои, – говорил он, – так тесно связаны с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений" [XII, 222]. Между тем для того, чтобы выразить "русского человека вполне" [VIII, 404], в том идеале, в каком он должен быть, нужен был воистину "дантовский глаз", который, словно взор Фаринаты, способен был разомкнуть "Сокрытые в грядущем времена" [Ад, X, 98]. В этом смысле интересно признание Гоголя: "Была у меня точно гордость, – сообщал он А. О. Смирновой, – но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я; гордость будущим шевелилась в груди – тем, что представлялось мне впереди, – счастливым открытием, которым угодно было, вследствие божией милости, озарить мою душу…" [XII, 504]. В процессе работы над поэмой он все глубже утверждался в уверенности своего пророческого дара, дара провидения. Ему казалось, что он свершит то, "чего не делает обыкновенный человек" [XI, 48], что "кто-то незримый пишет" перед ним "своим могущественным жезлом" [XI, 75]. И эта "глубокая, неотразимая вера, что небесная сила" помогает ему на поприще, где только и может разрешиться загадка его существования [XII, 69], была несомненно близка дантовскому признанию божественной обусловленности творческого акта, этим стихам XIII песни "Рая": Все, что умрет, и все, что не умрет, – Лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий Своей любовью бытие дает… [152–154]. В 1843 г., сообщая о своей работе, Гоголь писал В. А. Жуковскому: "Такие открываются тайны, которых не слышала дотоле душа, и многое в мире становится после этого труда ясно" [XII, 239]. Сознание приобщенности к "неизреченному" смыслу русской жизни и жизни вообще давало ему повод ощущать себя "судьей стран и убеждений". Подобную позицию одинокого пророка и верховного судьи провозглашал, обращаясь к Данте, Каччагвида: "… и будет честь тебе, Что ты остался сам себе клевретом" [Рай, XVII, 68–69]. Перекличка с этими стихами слышится и в одном из московских писем Гоголя. "Хотел бы я, – писал он, – чтобы по прочтении моей книги люди всех партий и мнений сказали: "он знает точно русского человека; не скрывши ни одного нашего недостатка, он глубже всех почувствовал наше достоинство"" [XIV, 92]. Автор задуманной трилогии, как и Данте, мнил себя апостолом истины и, несмотря на несоизмеримость присущего ему гения с общенациональным, общечеловеческим опытом, имел право на такое притязание, ибо, как и великий тосканец, был выразителем совести своей нации. Вот почему гоголевский смех, как и гнев творца "Божественной комедии", снедает самого себя, на что так чутко и с тоскою отозвался Пушкин: "Боже, как грустна наша Россия!" [VIII, 294]. Поэма была "душевным делом" Гоголя, и к нему могут быть отнесены слова, сказанные в адрес "величайшего мага Италии": "О чем бы ни размышлял, о чем бы ни фантазировал Данте, он пишет кровью сердца. Он – не Гомер, невозмутимый и безличный созерцатель, он весь здесь, всем своим существом, настоящий "микрокосмос", жизненный центр этого мира, его апостол и вместе с тем его жертва".
Глава 5. Данте и В. Белинский
Впервые Белинский печатно высказался о Данте в статье "О критике и литературных мнениях "Московского наблюдателя"". Статья была опубликована в "Телескопе" за 1836 г. Белинский не знал итальянского языка и, вероятно, не читал "Божественную комедию" на французском, но ко времени выступления критика уже существовали опыты перевода отдельных песен "Ада" А. Норова и П. Катенина, "дантовские" стихотворения Пушкина и исследование С. Шевырёва "Дант и его век". В 1835 г. вслед за диссертацией Шевырёва в "Журнале Министерства народного просвещения" появилась статья о "Божественной комедии" профессора Главного педагогического института Ф. Лоренца, она обнаружила изрядную начитанность автора в дантоведческой литературе. Лоренц, как и Шевырёв, хорошо знал работы итальянских, французских и немецких ученых. Через год в этом же журнале Шевырёв поместил довольно большую статью "О первых поэтах Италии, предшествовавших Данту", где уделил немало внимания лингвистическим идеям гениального тосканца. Незадолго до публикации статьи состоялись представления "Уголино" Н. Полевого в Москве и Петербурге. А через пять лет, в 1842 г., был издан полный перевод "Ада", исполненный в прозе Е. Кологривовой и с одобрением отмеченный Белинским. Этот краткий обзор дантологических произведений и трудов, вышедших при жизни критика, помогает с большей ясностью представить, из чего исходил Белинский, формулируя свое отношение к личности и творчеству Данте. Так, в 1839 г. в письме к И. И. Панаеву он сообщал об одной немецкой статье, посвященной Алигьери, в которой доказывалось, что "сей муж" совсем не поэт, а его "Divina Comedia" – "просто стилистика". "Я, – добавлял к этому Белинский, – то же и давно думал и говорил…" Но впоследствии свой скептицизм по отношению к автору "Комедии" критик объяснял скверными переводами и неудачными критическими опусами о Данте [V, 270].
В упомянутом "Телескопе" статья Белинского была направлена против Шевырёва как главного критика "Московского наблюдателя", в ней шел спор о функциях и характере критики, о которой Белинский утверждал, что она есть "движущаяся эстетика" [II, 125]. Под сомнение ставилась и общественно-литературная позиция журнала, вызывала подозрение так называемая "светскость" "Московского наблюдателя". Светскость понималась как политический консерватизм и как литературное ретроградство. В борьбе с нею Белинский выступил против критики, которая замыкалась в сфере изящного и рассматривала судьбу художника в отрыве от социальных, идеологических и политических коллизий, которыми живет общество. В связи с этим Белинский писал: "И всегда ли общество является гонителем и врагом поэта? Оно изгнало Тасса, но не за поэзию, а за любовь, на которую не почитало его вправе; оно изгнало Данта, но не за поэзию, а за участие в политических делах…" [II, 155]. Отстаивая материалистические воззрения в области критики, Белинский отвергает романтическую оппозицию художника-гения и толпы и впервые обращается к личности Данте, его драматической судьбе.