Революция. Акунинская идеология порою выпирает настойчиво, словно агитация и пропаганда. Припомним лучшие романы Акунина: "Азазель" – разоблачение "улучшателей" человеческого рода, позитивистов, воспитателей, ученым языком говоря – формирователей социогенных навыков. Отсюда берет начало одна из главных тем Б. Акунина, которой он посвящает все свои "варьяции", – неприязнь к "логическому парадизу", уверенность в том, что непредсказуемость жизни вообще и российской жизни в частности одолеет любые математические расчеты. Стоит только в тексте у Б. Акунина появиться деятелю, делателю, работнику, пытающемуся внести рассудочную стройность в симфонию бытия, как опытный читатель настораживается: это или несчастный безумец, или опасный преступник.
"Турецкий гамбит" – неожиданно узнаваемый литературный портрет Ильи Эренбурга, европейского, отважного журналиста-западника на службе у восточного тирана, азиатскими методами пытающегося европеизировать свою страну. В тот момент, когда французский журналист Эвре на спор пишет очерк о своих "рыжих сапогах", намек делается очевиден. Самый знаменитый герой Ильи Эренбурга – Хулио Хуренито – погиб в 1919 году из-за своих рыжих сапог в Киеве. А когда становится понятен этот намек, делается внятен и вопрос Б. Акунина. Не то же ли самое служить Сталину во имя европеизации России, что и служить Абдул-Гамиду во имя европеизации Турции? А отваги Илье Эренбургу было не занимать, как и Гюставу Эвре, доведись ему погибнуть, погиб бы с такой же бравадой.
Наконец, "Левиафан" – роман, в котором прокручивается тема гибели империи. Покуда – британской империи… Впрочем, вся фандоринская серия – сплошной рассказ об "империи с подкрученными усами", дескать, эх, хорошо было бы, если бы…
Впрочем, мало ли что было бы хорошо… Вон, Дороти Сейерс в Англии… Знай себе занималась своими учеными делами – археологией да классической филологией. Данте переводила. А в свободное от основной работы время пописывала детективы, главный герой которых, контуженный на Первой мировой войне лорд, среди многих своих дилетантских занятий (коллекционер, библиофил, филолог) – еще и детектив… Почему бы, кажется, и Григорию Чхартишвили, занимаясь своей японистикой и переводя Мисиму том за томом, так, между делом, а пропо, не выпускать к тому же и томики про любителей-сыщиков. Но нет, не получается… Не срабатывает. Между делом да без претензий – это не для нас. Что-то у нас не так и не то.
Из-за этого "не так и не то" – акунинская завороженность революцией. Тут уж вы со мной не спорьте. Псевдоним Григория Чхартишвили – Б. Акунин – не только милая шутка, подсунутая дорогому читателю: прочти книжечку, дружок, на обложечке – ругань, но ты ее не заметишь. Здесь также не только намек понимающему читателю, мол, заполняю лакуну: будь в России не революционер Бакунин, а веселый беллетрист Б. Акунин, может, и не рвануло бы эдак. Нет, здесь – серьезный, почтительный поклон, знак уважения великому русскому революционеру Михаилу Бакунину. "Кукольность" б. акунинской прозы почти исчезает, когда он принимается рассказывать о разрушителях, будь то киллер Ахимасс, либерал Гюстав Эвре или террорист Грин.
Ничего тут не поделаешь: революционер Грин у автора выходит много симпатичнее жандармов. Сама-то мысль "Статского советника" проста до неприличия и сформулирована давным-давно: все, мол, революции организуются карьеристами из жандармерии. Бескорыстные отважные фанатики бросаются в огонь, в гибель за справедливое общество, а циничная расчетливая сволочь по их трупам топает к власти. Это – идеологическая сторона "Статского советника", эмоциональная – другая… Хотя, впрочем, и идеология довольно амбивалентна. Это ведь только по внешности осуждение полицейской провокации, по сути же – ее оправдание. "Злом зло уничтожается" – странный афоризм, правда? И чем собственно отличается Фандорин, отправляющий на смерть от рук революционеров неприятного ему жандарма, от того же самого жандарма, тем ведь и занимавшегося?
Иное дело Грин! Одинокий человек с револьвером – против пьяных и тупых погромщиков. Болезненный мальчик, который выковывает из себя супермена, – недаром Акунин называет своего террориста именно таким именем. Тем обозначается его родство не только с писателем Грином, но и вообще с писательством, с Мисимой, например, которого так здорово переводил Чхартишвили.
Повторюсь, слабый, болезненный подросток, много читающий, много думающий, воспринимающий мир особенным живописным образом, словно Рембо или Набоков, делает из себя сверхчеловека, экстремиста, не боящегося боли, лихо швыряющего ножи, отлично стреляющего, великолепно дерущегося; и не просто фанатика, а настоящего вождя, за которым в огонь и воду, на гибель и муки его молодые друзья – чем не портрет Мисимы, перенесенный в иную эпоху, в иную страну?
Тень Мисимы и ненужные вещи. Тень Мисимы неоднократно проскальзывает над текстами Б. Акунина. В "Декораторе" Соцкий рассуждает о красоте человеческого тела "изнутри" словно герой знаменитого романа Юкио Мисимы: "Почему вид обнаженных человеческих внутренностей считается таким уж ужасным? <…> Чем это так отвратительно наше внутреннее устройство? <…> Представляете, если бы люди могли вывернуть свои души и тела наизнанку…" Собственно, о том и пишет упорно и настойчиво Б. Акунин: "Такова наша российская альтернатива: или безумие и экстремизм, или развлекуха… Буквально: кошелек или смерть".
Для того ему и нужен Мисима. Мисима – это ведь что такое? Это Япония после поражения. Япония, отрефлексировавшая свое собственное поражение. А что такое Борис Акунин? Обломавшаяся российская, а также и советская история и культура.
Что ищут в "Алтын Толобасе"? Библиотеку Ивана Грозного. Когда-то это было сокровище и интеллектуальное, и материальное, а сейчас… ничего особенного. Ненужная вещь, которая валяется под ногами. Вся эта культура и история – под ногами. Всем интересна, но никому не нужна. "Ненужность" – важная характеристика для Б. Акунина. Недаром в первом романе о потомке Фандорина, Николасе, попавшем в постперестроечную Москву, проскальзывает совсем неожиданный, совсем странный для Акунина сюжет, совсем удивительная для него тема… На кого похож нелепый, длинный интеллигент, занимающийся совершенно ненужным делом, влюбляющий в себя женщин, внезапно обнаруживающий клад и – самое главное! – постоянно влипающий в опасные смертоносные ситуации, но выбирающийся оттуда с честью и с обаятельной улыбкой? Что это за герой такой? Ну да – Зыбин из "Факультета ненужных вещей".
Три писателя. Из всех писателей в России для Б. Акунина наиважнейшими оказываются Валентин Пикуль, Юлиан Семенов и… Юрий Домбровский. Валентин Пикуль и Юлиан Семенов важны для Б. Акунина инструментально, функционально. Пикуль открыл то золотое дно, где можно рыть: российская история, которую никто не знает, но все о ней что-то слышали, всем она интересна, и потому можно играться с ней как угодно. Причем в пору постмодернизма можно просто пожать плечами, если сыщется какой-то настырный знаток: это же не исторические романы. Это – игра, интеллектуальная игра. Какие такие фактические неточности в романе, где вместо Скобелева – Соболев, а вместо Победоносцева – Победин? Этого всего не было. А вы выискиваете в этом "не было" или в этой "небыли" что-то, что было не так, или не совсем так… (В этом серьезное отличие Б. Акунина от Пикуля. Пикуль-то свято верил, что в его фантазиях – все так как оно и было на самом деле. Акунин прекрасно понимает, что работает не с эмпирической реальностью, а с представлениями о ней. Он заранее согласен. Этого не было. Это я придумал, но интересно придумал, а?)
Юлиан Семенов открыл героя. Ибо кто же такой Фандорин, сыщик-джентльмен с седеющими висками, как не старый наш знакомец, Штирлиц / Исаев, в минуту жизни трудную цитирующий Пастернака, разбирающийся в поэзии, живописи и восточной гимнастике? Даже Япония была в биографии Максим-Максимыча Исаева. Но это мелочь – Япония. Главное в самом этом снайперском попадании: какой герой здесь, в России, привычной к хамству, понравится? Не интеллигент, нет, не просто интеллигент – Паганелей нам не надо. Эксцентричность оставим для Ниро Вульфа и Эркюля Пуаро. Здесь нужен не эксцентрик, но джентльмен.
Совсем по-другому для Б. Акунина и Григория Чхартишвили важен "Факультет ненужных вещей" и лично Зыбин. Не функционально-инструментально. Здесь иное – уважительное, едва ли не боязливое. Б. Акунин ведь из тех писателей, у которых важно не то, что они сказали или перечислили, а то, что они не сказали, и то, что осталось у них неперечисленным. В статье "Похвала равнодушия…" Чхартишвили перечисляет бестселлеры 1997 года и вспоминает о бестселлерах 1989-го: "В списке бестселлеров "Книжного обозрения" – "Награда Бешеного", "Спутники волкодава" и "Профессия – киллер". А теперь представим себе, как выглядел бы перечень бестселлеров, скажем, 1989-го. Его возглавили бы "Колымские рассказы", "Верный Руслан", "Железная женщина", "Улисс", "1984". Как говорится, почувствуйте разницу!"
Почувствуйте, но еще сообразите, что в тех же номерах "Нового мира", что и "1984" Оруэлла, печатался "Факультет…" Домбровского. Его Чхартишвили не поминает: слишком дорогая для него книжка. Что-то она такое зацепила в душе будущего Б. Акунина, потеснившего своими Фандориным и Пелагией – Бешеных и Волкодавов…
Словно для того, чтобы подтвердить это предположение, Чхартишвили на второй странице своей "Похвалы…" еще раз пускается в перечисление, и снова "из обоймы" выпадает роман Домбровского: "Все мы помним, как в недавнюю перестроечную эпоху литераторы были героями и народными любимцами, все только и говорили, что о золотых тучках, арбатских детях, красных колесах и белых одеждах". Не встраивается для него в этот пренебрежительный перечень "факультет ненужных вещей" – почему, спрашивается? Может быть, потому, что Домбровский со своим Зыбиным показали и доказали нужность ненужных вещей? Очень возможно… Только для Б. Акунина эта ненужность – вполне утилитарна. Из всей российской пересмотренной, ревизованной истории он делает – товар. Он играет на разнице курсов. Так играл когда-то Юлиан Семенов.
Разница курсов. Сделаем-ка гестаповцев – симпатичными. Не будем забывать, что они – враги, но поглядим, посмотрим, как ладно сидят на них мундиры, как они умеют спорить, как они интересны и экзотичны. Подобный же фокус проворачивает Б. Акунин с точностью до наоборот в "Шпионском детективе". Все мы знаем о зверствах НКВД, а мы вот возьмем да и изобразим НКВД так, как Юлиан Семенов изобразил гестапо и абвер. Они получатся не менее интересными и экзотичными, чем нацисты в "Семнадцати мгновениях весны".
Порою кажется, что Борис Акунин прислушался к рассуждениям Леонида Леонова, записанным Корнеем Чуковским в дневник. Леонид Леонов удивлялся Василию Гроссману и говорил приблизительно так: ну наболело у тебя что-то, ну придумал ты что-то важное – так придумай к этому мясу соус. Сделай какого-нибудь отрицательного героя: троцкиста, белогвардейца, фашиста – и все родное, наболевшее, парадоксальное вложи ему в уста "десницею кровавой". Похоже, что это – принцип Акунина. Любимую свою, дорогущую мысль о невозможности добра в реальном мире Б. Акунин вкладывает в уста Канарису в "Шпионском детективе": нет на Земле борьбы между Добром и Злом; есть схватка между Злом большим и Злом меньшим. А уж ваше дело решить, на сторону какого Зла вы станете, какое Зло для вас меньшее – Сталин или Гитлер, НКВД или гестапо…
В этом (да и не только в этом смысле) Чхартишвили – убежденный антишестидесятник. Для наивного шестидесятника Ильи Габая, для мудрого шестидесятника Михаила Гефтера признание того факта, что методы НКВД ничем не отличались от методов гестапо, – причина для пересмотра мировоззрения, начало идеологической ломки. Для Б. Акунина это – краеугольный камень. Именно так – ничем не отличались, поэтому не один ли черт, кому служит сильный и умный, отважный и веселый человек – той сатане или этой?
Шестидесятники и склад. Наверное, поэтому так истово и сокровенно не любит Б. Акунин шестидесятников. Один раз (в "Алтын Толобасе") он дал своей неприязни пусть и шутейно, но вырваться… "Киллер суперкласса <…> Кличка Шурик, а настоящего имени никто не знает… Киллер нового поколения, со своим стилем. Патриот шестидесятых: очки, техасы, кеды, Визбор и все такое…" Здесь Б. Акунин выполняет свой фирменный фокус: превращение "князя Мышкина" в "Николая Всеволодовича Ставрогина".
В "Пелагии и черном монахе" это происходит на глазах читателя. В "Алтын Толобасе" превращение происходит за текстом, но тем оно… неприятнее. Обаятельный Шурик из "Кавказской пленницы" – очки, ковбойка, чуб, улыбка – превращается в умелого и безжалостного убийцу. Но Б. Акунин не останавливается на достигнутом. Он дважды описывает гибель "киллера в очках". Один раз разыгранную, фальшивую, второй раз – настоящую, полную, всерьез. И оба раза – на пустыре. "Не помните, какой это убивец в очках и с обаятельной улыбкой так погибал… на пустыре?" – словно бы спрашивает у грамотного читателя Б. Акунин. Разумеется, помним, герой поколения, Мачек Хельмицкий из "Пепла и алмаза".
Удивительным образом Б. Акунин угадал. В самом начале своей кинематографической карьеры Александр Демьяненко, будущий Шурик, играл как раз романтических героев в очках и с наганом. Уже потом режиссеры сообразили, что очки и демонизм, очки и романтический ореол в России пока не совпадают, пока противоречат друг другу слишком сильно, чтобы на этом можно было сыграть.
Акунин вообще любит одеть хорошо узнаваемых героев литературы, истории и политики в иные одежды. До полного неистовства он доходит в "Пелагии и черном монахе", где сумасшедший дом становится складом всей русской литературы, да и не только литературы, да и не только русской. Имморалист-художник из рассказа Акутагавы Рюноскэ, погубивший свою дочь во имя искусства, соседствует с гениальным физиком, занятым проблемами радиации, чьи слова не поспевают за мыслями, и потому окружающим кажется, что он несет белиберду. Невдалеке пробегает еще не госпитализированный – православный политэконом и рачительный хозяин вверенного ему острова Виталий II, настоятель Ново-Арарата.
Да, пожалуй, это – наилучший образ для текстов Б. Акунина. Это – не факультет ненужных вещей, как у Домбровского. Это – склад ненужных вещей, которым умелый менеджер находит применение, находит сбыт. Здесь нам снова поможет та давняя статья Чхартишвили. Ей-ей, ее вполне можно считать б. акунинским литературным манифестом, по крайней мере, программой действий. "Кто разрушил серьезную литературу? Кто ее убил?" – задает вопрос Чхартишвили, и сам же себе отвечает: "Перестроечная публицистика"
"Благодаря вам, критики, массы поняли, что Проскурин – это плохо, а Платонов – хорошо, и не стали читать ни первого, ни второго. Из-за вас, редакторы, читатель избавился от комплекса неполноценности, восполнил пробелы в образовании и получил индульгенцию от дальнейшего чтения". Всё так, но после этой очистительной или разрушительной работы осталась масса неутилизованных вещей, неких неустоявшихся, облакоподобных представлений. Ну, скажем: революция – плохо, но революционеры бывают хорошие. Или: были такие провокаторы (вроде бы Азеф? или Судейкин? или Дегаев?), они работали на полицию и на террористов, а на самом деле карьеру лепили. Или: вот если бы не ксенофобия в Российской империи, то до сих пор бы стояла…
Они не то чтобы неверны, эти представления, но они слишком общи, именно что облакоподобны. И с ними можно работать, как и с приблизительными представлениями о том, что было в России – раньше. Это – глина, из которой можно вылепить все что угодно. Так Юлиан Семенов из приблизительных представлений о третьем рейхе, смешанных с опытом жизни в тоталитарной стране, вылепил мир добродушных, интеллигентных злодеев в красивых мундирах.
Против правил
(Александр Товбин. Приключение сомнамбулы. Роман с излишествами)
Этот роман написан против правил. Против правил современной литературной игры. Два тома, каждый по 800 страниц. Даже Дмитрий Быков и Максим Кантор на такое многосотстраничье не замахиваются. Этот роман переполнен рассуждениями об искусстве, о живописи, архитектуре, о структуре художественного текста. Он набит цитатами, явными и скрытыми, из самых разных произведений, от поэм до пьес. Иногда он становится похожим на эстетический трактат. Автор мог бы написать о своей книге так, как написал Чехов о первой своей пьесе "Чайке": "Пишу комедию. Страшно вру против всех правил драматургии".
Дом. Такое сравнение (с Чеховым и "Чайкой") вполне правомерно. И не только потому, что "Чайка" чаще всего цитируется в этом романе, становится одним из его лейтмотивов. Но и потому, что это – великий роман, как и "Чайка" великая пьеса. Он стоит в одном ряду со всеми теми романами, на которые явно и неявно ссылается: с "Петербургом" Андрея Белого, "Волшебной горой" Томаса Манна, "Даром" Набокова, "Улиссом" Джойса, "В поисках утраченного времени" Пруста и даже с "Процессом" Кафки. Он не проигрывает от такого соседства. Писатели (если они настоящие писатели) живут для того, чтобы написать хотя бы один такой роман.
Такие книги пишутся раз в десятилетие, если не реже. Поэтому не удивительно, если сразу их не замечают. "Большое видится на расстоянье". От них не убудет. Они встали в ряд. Они стоят в культуре, даже если их сразу не прочли или даже не пролистали. Но в незамечании романа Александра Товбина "Приключение сомнамбулы" есть что-то катастрофическое, обвальное. "Чайка", к примеру, хотя бы с позором провалилась на столичной сцене. Но тут – полное молчание. Двухтомный роман ухнул в это молчание. Нельзя нарушать правила.
Вот и я, взявшись писать об этом романе, сразу нарушил по крайней мере два правила. Первое: только сейчас назвал этот роман и его автора. Второе: пишу рецензию на книгу, вышедшую три года назад. Но это же особый случай: великий роман никем не замечен. Тому есть несколько объяснений. Архитектор Александр Товбин писал свой 1600-страничный роман 35 лет. Он выстраивал его, как дом. Дом этот стоит. Прикиньте, за какое количество времени можно прочесть этот роман? Огромный дом обживают медленно, вживаются в него. Такие романы не просто читают, их перечитывают.
Вы можете за два вечера прочесть "Войну и мир"? "Братья Карамазовы"? "Улисс"? Критик Лев Пирогов верно заметил: "Настоящий роман – это "Жизнь Клима Самгина", "Тихий Дон", "Хождение по мукам". Это – много свободных вечеров, халат, удобное кресло, мягкие тапочки". Он, правда, не продолжил своё верное рассуждение: чтение настоящего романа, будь то "Жизнь Клима Самгина", "Тихий Дон" или даже "Хождение по мукам" предполагает читательское усилие. Душевного уюта настоящий роман не предполагает. Не так-то просто войти в настоящий роман, но, совершив это усилие, войдя в него, ты уже будешь в нем. Он станет для тебя интереснее детектива.