(Хайдеггер об искусстве: "событие разверзания истины"; Гадамер о философии искусства Хайдеггера: "разверзается мир, какого не было прежде"; единство термина принадлежит единому переводчику двух мыслителей, утверждающему и от себя: "Все сочинения Хайдеггера посвящены осмыслению истины как открытости, разверзания бытия"; но при этом "то, что открывается, то и скрывается; то, что открывает, то и скрывает; то, что выступает наружу, то и скрывается во тьме (…) Не "ложь" (в расхожем смысле слова) заключает в себе истина, а закрытость и утаенность…").
2
Упоминавшийся тезис Б. М. Эйхенбаума о простой фабуле и сложном построении ближайшим образом относился к "Выстрелу": "При простой фабуле получается сложное сюжетное построение. "Выстрел" можно вытянуть в одну прямую линию – история дуэли Сильвио с графом".
"Построение" акцентировано в "Выстреле" его формальной двухчастностью (единственная из повестей цикла, разбитая на две главы), за которой скрыта загадочная история текста. О ней заметим только, что невозможно поверить, что первая часть, закругленная репликой "Окончание потеряно", была действительно хотя бы в тот момент для Пушкина завершенным произведением. Тем не менее эта текстологическая цезура соответствовала внутреннему разрыву по телу повести, какой и оформился в виде ее двухчастной структуры, а в ней обнаружился необычайный для мира болдинской прозы "персонализм" этой повести. Это значит, что мы здесь имеем два напряженных, самодовлеющих персональных центра, друг от друга обособленных и связанных борьбой; их разрыв и есть разрыв в организме повести. Но повесть рассказывает о том, как силы межчеловеческого тяготения перекрывают разрыв. В "Выстреле" свое голосоведение: не хор, а контрапункт двух голосов-монологов, проецированных на апперцептивный фон обрамляющего рассказа и в нём обретающий то третье измерение, которое и составляет поэтическое пространство повести "Выстрел"; а оно уже и есть та "область", которую созерцал Толстой, и тот уровень её организации ("сжатия"), на котором происходит восстановление ценностного порядка и правильной (установленной, по Толстому, предвечное иерархии предметов (кстати, Толстой, излагая разным лицам свои впечатления от перечтения "Повестей Белкина" той весной 1873 г., из них отдельно упомянул только "Выстрел").
"Таким образом узнал я конец повести, коей начало некогда так поразило меня".
Эта фраза от рассказчика сводит конец и начало истории выстрела, конец и начало события. Но с ними не совпадают конец и начало повести "Выстрел", повесть иначе сведена. Почему, в самом деле, она не "вытянута в одну прямую линию"? И как определить то преобразование прямой линии, которое здесь происходит? М. А. Петровский тогда комментировал наблюдение Эйхенбаума как перестройку "прямой линии" сюжета в "ломаную линию" фабулы (употребляя при этом термины наоборот опоя-зовскому канону). Но картина преобразования изменится очень, если ввести в неё образ пространства и увидеть как преобразование повествовательной плоскости в повествовательное пространство.
Наблюдение Эйхенбаума фиксировало перестройку классического закона новеллы в мир пушкинской повести. В новелле царит событие, подчиняющее себе и заключающее в свои рамки участников. Здесь, в повести, роли меняются: событие вырастает из существований двух разных людей, из пересечения линий их жизней. В свой черёд эти жизни в другое время и в разных точках пересекаются с жизнью третьего, основного рассказчика: он от Сильвио узнает начало истории, от графа её конец. Не событие поглощает эти существования (как было бы в обобщённом рассказе в третьем лице), но событие возникает из них и распределяется своими частями и сторонами в жизнях участников. Событие тем самым осуществляется этимологически как со-бытие трёх этих людей.
Самое событие – это внутренние рассказы Сильвио и графа. Тот и другой рассказывают из глубины своей собственной жизни, которая чувствуется как широкое поле вокруг события-эпизода. Оба рассказа очень в себе законченны. Оба рассказывают "издалека", уже целые годы спустя, с ясной и объективной дистанции, обобщая и формулируя свои бывшие чувства и состояния: "…он шутил, а я злобствовал" (Сильвио); "Этому дому обязан я лучшими минутами жизни и одним из самых тяжёлых воспоминаний" (граф). Они, таким образом, сообщают уже объективно законченные и подытоженные эпизоды, "части" события. Повесть (рассказ основного рассказчика) окружает событие и разделяет посередине, обособляя конец и начало и размещая их в жизнях героев-участников.
При этом внутренним повествованиям героев присуща особенная черта объективности: как отметил Д. Д. Благой, повесть Сильвио о первой дуэли окрашена безмятежным, безоблачным тоном графа ("Весеннее солнце взошло, и жар уже наспевал"), напротив, второй рассказ графа выдержан в колорите Сильвио. Вопреки обычным утверждениям о стилистической однородности речей героев повести, два центральных рассказа не вполне однородны, но только они окрашены не рассказчиком, не собою, как нужно было бы ожидать, но другим человеком в моём рассказе, моим противником и его стилистикой. В рассказе Сильвио доминирует образ графа, как образ Сильвио подавляюще господствует в повести графа и изнутри даёт ей своё освещение. "Жалею, сказал он, что пистолет заряжен не черешневыми косточками… пуля тяжела". Вот определяющие образы (эмблемы) первого и второго рассказа.
Так во внутреннем строе (стиле) своих рассказов противники проникаются объективно правдой другого. Оба рассказчика со своей стороны дают почувствовать другую сторону, оба рассказывают "в колорите другого". Эта рыцарская объективность, конечно, связана с законченностью воспоминания, уже далёкого от стихии того момента. Каждая из субъективных сторон события видит другую сторону, и тем самым, можно сказать, со своей стороны она видит событие в целом. Со своих концов и сторон рассказы идут навстречу друг другу, образуя общую точку зрения повести. Два рассказа сближаются со своих сторон и сходятся в невидимом внутреннем центре события. Единонаправленная линейная фабула события обращается в его объёмную композицию.
Объемлющий третий рассказ формирует этот объём. Два участника сообщают свои эпизоды третьему, не участнику и не свидетелю, нейтральному и далёкому человеку. От него мы всё узнаём как будто бы эмпирически в том порядке и в тех пределах, в каких это стало доступно ему. Но эта случайная, эмпирическая композиция эпизодов преобращается в достаточно целостную и стройную композицию мира в его концах и началах и человеческого события в этом мире. Рассказы Сильвио и графа случайно становятся частью чужого и далёкого им опыта; обращённые к повествователю, третьему, они как бы сквозь него обращены и устремлены друг к другу; то, что было между двумя, начинается и кончается, зарождается и разрешается, замыкается между ними в этих рассказах. Оттого при своей прозрачной ясности история остаётся таинственной, неразъяснённой для нейтрального повествователя, третьего. Ему (никакому третьему вообще) не дано "проникнуть" в нее. Повествование лишь окружает и обрамляет эти рассказы, это событие. Тем не менее именно в этой нейтральной повествовательной среде, в этом третьем измерении подлинно завершается событие между двумя.
Это третье измерение представлено в повести её прозаическим рассказчиком, всё существование которого вовсе не предназначено быть исполнением столь значительной функции. Напротив, функции выполняет его рассказ как будто побочные и служебные – но занимая при этом во всём тексте повести её подавляюще большую часть (как подсчитано, 3/4 текста первой половины повести и 2/3 второй). Между двумя центральными эпизодами – прозаический перепад, большая пауза. Явление необычное в поэтике новеллы, замечает Н. Я. Берковский: "Пауза… ослабляет героя, расширяет поле…". Она ослабляет пружину единого действия и выводит нас за пределы события. И вот это ширящееся описательное прозаическое пространство рассказа у нас на глазах выводит в поэтическое пространство повести. Событие выплывает вновь из глубины бессобытийной паузы – выплывает естественно, вольно, случайно: "В картинах я не знаток, но одна привлекла моё внимание… но поразила меня в ней не живопись…" Чем уже кругозор и специальный интерес армейского офицера, тем ближе выход с новой стороны в загадочную чужую повесть с её обширным и тёмным неспециальным смыслом, далеко превышающим его кругозор. Случай, бог изобретатель играет в широком, непреднамеренном ходе жизни, и он же есть мгновенное орудие Провидения, о котором мы должны говорить в ситуации нашей повести, если помним об уровне понимания, заданном нам Толстым. Провидение сводит концы истории, чтобы подвести ей не фабульный только, не формальный, но моральный итог.
"Таким образом узнал я конец повести, коей начало некогда так поразило меня". Конец и начало истории двух сходятся в жизни (рассказе) третьего. Они встречаются с этим третьим по отдельности, в разные эпохи своей и его жизни; они, когда сообщают свои эпизоды, удалены один от другого и от момента рассказа на большое пространство и время. От этого в малой сжатой повести большое художественное пространство и время. Узел события с его началом и концом завязывается на жизненных нитях, имеющих каждая своё другое начало и другой свой конец. Эти дальние начала и концы уходят за рамку повести, но чувствуются, расширяют её пространство.
Повесть распространяется вширь и в таких простых фразах: "…графиня посетила своё поместье только однажды, в первый год своего замужства, и то прожила там не более месяца. Однако ж во вторую весну моего затворничества разнёсся слух…" Граф говорит рассказчику, что четыре года не брал в руки пистолета, рассказчик здесь же упоминает, что уж лет пять не имеет известий о Сильвио. Этими временными отметками выстраивается хронология сюжета, собираемая по крупицам исследователями, но они же строят в повести и её пространство. У рассказчика и персонажей разные даты и точки отсчета времени, что даёт нам почувствовать разные направления уходящих за повесть жизней. Так единое общее время членится и связывается по-разному, в разные личные хронологии, общее время множится в пространстве общей человеческой жизни на индивидуальные одновременные времена (то есть – каждый находится в своём реальном, а не в общем хронологическом времени, по будущему Бергсону, переживает свою персональную длительность) – и таким образом время события обращается как бы в пространство, сюжет повести – в её смысловой объём.
Конец и начало истории выстрела сходятся за пределами самой истории, за границами самого события, в жизни третьего, непричастного ей человека. Только здесь, на экране его восприятия, завершается истинно повесть двоих и подводится окончательный счёт. Здесь оба могут быть так законченно объективны. Поэтому их рассказы, обращённые как бы лицом к лицу и замыкающиеся друг на друге, обращены в то же время чужому, нейтральному третьему, "нададресату" в бахтинском смысле, без которого им нельзя обойтись. В этой своей обращённости вовне они освобождаются от замкнутости друг на друга в своём соперничестве и жизненном споре. За пределами своего события Сильвио с графом встречаются "идеально" в жизни (рассказе) рассказчика – в объективной среде, в духовном пространстве повести Пушкина. Концы с концами сходятся в третьем измерении, завершающем объективно историю двух. Два конца "одной прямой линии" фабулы сведены на третьей жизненной (повествовательной) линии, и из взаимопересечения и взаимоналожения линий образуется "область".
"Область поэзии бесконечна, как жизнь", но Пушкин "сжимает область". Что означают эти таинственные слова? Кажется, ещё не предложено толкование космического плана "Повестей Белкина" у Толстого в проекции на "феноменологическое описание" их внутреннего устройства. В болдинских повестях уравновешены два движения: рассказывание события расширяет "область", и оно же своими повествовательными кругами-обручами организует, определяет, "сжимает" её. Как сформулировано в недавней статье: "при переразложении истории, будь то её анализ или простой пересказ…". В виду имеется наш читательский пересказ, но самое сближение понятий анализа и пересказа в разговоре о "Повестях Белкина" – сближение верное и может быть обращено на внутреннее устройство повестей, в которых "переразложение истории" в рассказах и пересказах есть их конструктивный и в этом качестве как бы стихийно-аналитический принцип. Мы не забудем, что "анализировать этого нельзя", но мир житейской пушкинской прозы стихийно анализирует сам себя в рассказах и пересказах, автор же конструирует, организует этот мир, "сжимает область". Как различно это может происходить в разных повестях цикла, нам дано наблюдать как во внутреннем мире единой фразы из повести о смотрителе, так и в архитектонике столь особенной повести цикла, как "Выстрел". Здесь, благодаря её повышенному персонализму, "переразложение истории" особенно наглядно подано, здесь оно явлено как контрапункт двух напряжённо-персональных фокусов действия и рассказа. Это вокруг них "сжимает область" автор, одновременно расширяя поле и самое напряжение их противостояния не ослабляя и не снимая, но смягчая и разрешая объективным свидетельством постороннего повествователя; так остро отмеченные конец и начало истории рассредоточивая и разбрасывая во времени и пространстве, сводя за пределами самого события, перемещая в иное повествовательное пространство. И теперь мы можем сказать об этом последнем, воспользовавшись образом В. Н. Топорова, перефразировавшего известное откровение Паскаля и назвавшего особое пространство в особых текстах "усиленного" типа – мифопоэтических, художественных, мистических, – "пространством Авраама, пространством Исаака, пространством Иакова, а не философов и учёных", т. е. энергетически-напряжённым личностными энергиями, качественным пространством, в отличие от "геометризованного и абстрактного пространства современной науки", которому соответствует и наш обыденный бытовой вариант. Наверное, о подобном пространстве и можно сказать многосмысленным словом Толстого о том, что Пушкин "сжимает область". Это характеристика поэтическая и качественная. В обращении на повесть "Выстрел" она говорит о том, что широко раскинутые вокруг центральной истории пространственные координаты повести "сжимаются" в иное пространство другого плана и качества, но это нечто такое, что нужно определить этим словом, поскольку это то "место", в котором и происходит последняя и уже идеальная встреча протагонистов уже за пределами их события. Такова пушкинская повесть "в пространном своем значении" – верно избранное исследователем здесь слово.