Гроза и тьма в романе М.А. Булгакова "Мастер и Маргарита"
Красноречив пейзаж после казни на кресте, когда "человек в капюшоне" удостоверяется в том, что каждый из трех казненных мертв: "Настала полутьма, и молнии бороздили черное небо. Из него вдруг брызнуло огнем, и крик кентуриона "Снимай цепь!" утонул в грохоте. Счастливые солдаты кинулись бежать с холма, надевая шлемы. Тьма закрыла Ершалаим.
Ливень хлынул внезапно и застал кентурии на полдороге на холме. Вода обрушилась так страшно, что, когда солдаты бежали книзу, им вдогонку уже летели бушующие потоки…. Через несколько минут в дымном вареве грозы, воды и огня на холме остался только один человек".
Символика тьмы и света (огня) как кары небесной, кары Божьей, и очистительного начала, через которые еще многие века, тысячелетия будут идти народы, без сомнения, важна для понимания приведенного пейзажа. Этот пейзаж оказывается почти музыкально-поэтической увертюрой к грядущей пьесе "Путь христианства", в которой уже намечены основные противоборствующие силы не только вне человека, но внутри одного человека, потому столь значительна роль в данном эпизоде "человека в капюшоне" и Левия Матвея.
Заметим, так завершается глава 16 (едва ли не центральная, своеобразный композиционный стержень всего романа), а глава 31 (предпоследняя в романе) открывается следующим образом: "Грозу унесло без следа, и, аркой перекинувшись через всю Москву, стояла в небе разноцветная радуга, пила воду из Москвы-реки". Не случайно у читателя складывается впечатление, что московский пейзаж – продолжение только что процитированного ершалаимского. Не случайно и то, что за этим поэтичным пейзажем умиротворенного "Третьего Рима" следует прощание мастера и Маргариты с Москвой: "Ну, что ж, обратился он (Воланд. – И.М.) к одному мастеру, – попрощайтесь с городом. Нам пора, – …указал…туда, где бесчисленные солнца плавили стекло за рекою, где над этими солнцами стоял туман, дым, пар раскаленного за день города".
Автор не дает никаких конкретных узнаваемых деталей Москвы, ему, напротив, важно указать на обобщенное, символическое в Городе. Если припомнить, что роман открывается апокалиптическим городским пейзажем, то приведенный только что пейзаж – свидетельство того, что "ГРОЗА" миновала, что город очищен от тайных и явных грехов, что каждому воздано по делам его, как говорит Иоанн Богослов. Другое дело, КТО является орудием Бога в суде над людскими пороками и страстями.
Пейзаж лишний раз подчеркивает постоянство человеческой натуры: почти неважно, где происходит действие: в Ершалаиме ли, в Москве ли, – описания их подчеркнуто обобщенны там, где автору важно взаимно отразить, как в зеркале, времена давно прошедшие и настоящие и даже грядущие, так что пейзаж в данном случае оказывается, как ни странно, философским пейзажем, заставляющим думать не о конкретных событиях и конкретных персонажах, но о Боге и дьяволе, о промысле Божьем и неисповедимых путях человека к Богу.
Глава 25 снова открывается пейзажем, на сей раз не менее динамичным, чем уже процитированные, но теперь представляющим собой своеобразное стихотворение в прозе, которое хочется перечитывать снова и снова и которое, без сомнения, является мостиком между главами 16-й и 31-й:
"Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды… Пропал Ершалаим – великий город, как будто не существовал на свете. Все пожрала тьма, напугавшая все живое в Ершалаиме и его окрестностях. Странную тучу принесло со стороны моря к концу дня, четырнадцатого дня весеннего месяца нисана.
В том самом месте, где около полудня, близ мраморной скамьи в саду, беседовали прокуратор и первосвященник, с ударом, похожим на пушечный, как трость переломило кипарис. Вместе с водяной пылью и градом на балкон под колонны несло сорванные розы, листья магнолий, маленькие сучья и песок. Ураган терзал сад".
Понятно, что этот пейзаж может быть прочитан исключительно как внесюжетный материал, который вторит грандиозным событиям, происходившим несколько ранее в Ершалаиме. Однако это прочтение явно не достаточно, ибо оно не объяснит употребление автором конкретных точных метафор, которые в конце концов заставляют воспринимать "ТЬМУ" не как "темноту", отсутствие света, а как глобальное символическое событие, хоть и длящееся какие-то мгновения, но отражающееся в грядущей истории человечества.
Ершалаим, говорит здесь автор, "гибнет" и воскресает, будучи крещен небесной влагой, но крещению этому, подобному катастрофе (катастрофа – колоссальное событие, переворачивающее судьбы людей, их представление о мире и о себе) предшествует СВЕТ… Мы выделяем те фрагменты пейзажа, которые безусловно нуждаются в "объяснении", но чтобы не разрушать общего поэтического строя текста, не делим его на фрагменты и не вмешиваемся в него с объяснениями. Однако одно место требует особого растолкования: "как трость переломило кипарис". По преданию, крест, на котором был распят Спаситель, был кипарисовым. Упоминание кипариса в данном контексте также расширяет художественное пространство самого пейзажа, потому что этот образ, без сомнения, указывает на все происходившее на Лысой Горе. Подчеркнем, что автор не случайно приводит в одно и то же место казнь Иешуа и бал у сатаны, но в разное время суток.
Самые проникновенные строки открывают последнюю главу романа:
"Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его".
В этом пейзаже важно все, все детали, все риторические восклицания, все повторы, но самой важной кажется музыка, потрясающая проникновенная интонация, будто проникающая в самые сокровенные уголки человеческого сердца: эти строки, наверное, нельзя понять. О том, что пишет автор, можно только смутно догадывается, но печаль прощания с землей, на которой страдал и которую без меры любил, наверное можно передать такой глубокой элегией.
Все вышеприведенные наблюдения над ролью пейзажа приводят нас к следующим выводам.
М.А. Булгаков использует традиционный для романа описательный материал для решения множества художественных задач. Поскольку произведение написано в эпоху, которой предшествовал бурный в смысле эстетических исканий Серебряный век с его экспериментами в области художественного синтеза, то пейзаж у автора "Мастера и Маргариты" – свидетельство его собственных открытий в области художественного синтеза (взаимодействия в рамках романа различных искусств: живописи, музыки, театра, др.). Но пейзаж – свидетельство и внутрилитературного синтеза, т. е. взаимодействия поэзии и прозы в рамках прозаического крупномасштабного произведения.
Суммируем функции пейзажа, востребованные в "Мастере и Маргарите":
– это внесюжетный материал, формирующий представления читателя об обстоятельствах событий;
– это описания, выполняющие роль психологического параллелизма;
– это философский пейзаж;
– это символическое толкование реальных событий;
– это календарное объяснение происходящего в романе;
– это музыкально-поэтические фрагменты произведения, соединяющие прозаическое и поэтическое, комическое и патетическое;
– это, наконец, художественная форма выяснения и толкования ИСТИНЫ.
Описание и повествование в романной прозе. Эволюция образа неба в романе Е.И. Замятина "Мы"
Жанровый синтез в романном пространстве. Динамический пейзаж. Роль пейзажа в развитии сюжета
Кажется, роман Е.И. Замятина изучен, если не с исчерпывающей полнотой, то все-таки достаточно глубоко, со стороны идеологической– прежде всего (роман антиутопия). В связи с этой именно характеристикой исследователей занимают и черты стиля. Однако "утопия" не исчерпывает всего содержательного плана повествования. Анализ хотя бы одной составляющей описаний романного целого, например образа неба, заставляет увидеть многослойность, многоплановость, многомерность его внутренней формы, явно сужаемой нынешними определениями.
Обратившись к пейзажному описанию, мы показываем, что роман Е.И. Замятина – мистерия наоборот, в которой автор применяет принцип зеркального отражения. Если традиционно мистерия имеет вектор нисхождения в ад, а оттуда – восхождение к Богу, то в романе Замятина дан путь от мертвой души к ее воскрешению, и затем для автора дневника следует омертвение, для героини I-330 – мученическая смерть ради спасения души. Мистериальный план разворачивается и в сюжете повествования, и в аккомпанементе этому сюжету в описаниях. Так, солнце (розовое, веселое), ясно (в начале и в конце романа) – это смерть чувств, мыслей героя, ясность мертвенности); туман, облака, ветер, буря – пробуждение чувств, любви – жизнь души. Конфликт рациоцентризма, рассудочности и эмоций, кажется, доведен писателем до логического конца.
Солнце в данном случае оказывается не только элементом пейзажа, но и символом (даже аллегорией) Благодетеля, Бога. Е.И. Замятин использует христианский образ, который "нисходит с небес. Он – новый Иегова на аэро, такой же мудрый и любяще-жестокий, как Иегова древних"; "Благодетель – есть необходимая для человечества усовершенствованнейшая дезинфекция" (346). Небо – образ сознания рассказчика, математика, нумера Д-503. Описание неба появляется уже во второй его дневниковой записи. "Но зато небо! Синее, не испорченное ни единым облаком…" (238). Ничем не испорченное, "неомраченное безумием мыслей" (240). Сознание нумера Д-503 такое же ясное, как у всех остальных нумеров: "…мы любим только такое вот, стерильное, безукоризненное небо" (238). Они едины и счастливы в своем единстве: глаза, "отражающие сияние небес, может быть, сияние Единого Государства" (265); "углубленная, строгая, готическая тишина" (265); "солнце – сквозь потолок, стены; солнце сверху, с боков, отраженное – снизу" (264). Единство в понимании неба гражданами единого государства полемично по отношению к собственно христианскому единению в образе соборности. В соборности доминантна Гётерофония, по мнению П.А. Флоренского, свободное обращение к Богу каждого в отдельности в молитве, в литургии вообще, и общее, объединяющее всех чувство соборного обращения к Богу, когда "Я" и "МЫ" – не легион, а собор.
Туман, облачность – указание на зарождение души нумера Д-503. Не случайно облачность появляется сначала "внутри нумера". Затем она выплескивается наружу, нарастая по мере развития сюжета: "…облако на гладкой синей майолике" (253); "Легкий туман. Небо задернуто золотисто-молочной тканью и не видно: что там – дальше, выше" (275); "Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы знать: что там – выше? И если бы знать: кто – я, какой – я?" (279). От ясности к ощущению тайны, таинственности, и первый раз нумер осознает себя отдельно от остальных нумеров, первый раз он видит в зеркале отдельные черты своего лица. "Появление облаков" в сознании Д-503 связано с его новой знакомой, нумером I-330.
Образ нумера I-330 – образ революции, в выдуманном Замятиным мире; эта женщина пытается разбудить от летаргического сна дремлющую душу нумеров, провести через туман, через "немое бетонное небо" к солнцу свободы мыслей, свободы выбора (ведь Бог в христианстве дает человеку выбор). Через этот путь проводит Е. Замятин своего героя, с неподражаемым мастерством художника, где каждое слово значимо, ясно, прозрачно.
Д-503 на протяжении романа находится на перепутье двух дорог: первая – это ясный, солнечный, безмятежный мир, к которому он привык с детства; вторая – мир смятенных чувств, мыслей, выплеснувшийся на всю окружающую природу. И все такое привычное, знакомое, а уже другое. "Белая ночь. Все зеленовато-стеклянное. Но это какое-то другое, хрупкое стекло – не наше, не настоящее, это – тонкая стеклянная скорлупа, а под скорлупой крутится, несется, гудит… и пожилая луна улыбнется чернильно…" (270). Чувственно-душевная старость мира, его рационализм, книжность, выдуманность, неестественность охарактеризованы олицетворением и метафорой.
"…Сквозь стекла потолка, стен, всюду, везде, насквозь – туман. Сумасшедшие облака, все тяжелее – и легче, и ближе, и уже нет границ между землей и небом, все летит, тает, падает, не за что ухватиться" (282). Юнифы нумеров сотканы из тумана. Везде туман, и только два нумера, Д-503 и I-330, "Мы шли двое – одно. Где-то сквозь туман чуть слышно пело солнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным" (284). По существу, эти эпитеты – характеристики и внутреннего состояния героев, и мира вокруг – пасхально-праздничного, указывающего на воскрешение души героя в любви: "А без нее завтрашнее солнце будет только кружочком из жести, и небо – выкрашенная синим жесть, и сам я…" (326). Туман становится золотым, "розово-золотым" (285). Впервые туман вынесен рассказчиком в одно из названий своих записей. Д-503 прошел через туман, и теперь утро для него "розовое, прозрачное теплое золото. И самый воздух – чуть розовый, и все пропитано нежной солнечной кровью, все – живое: живые и все до одного улыбаются – люди" (290). Цветовой эпитет не только поэтизирует рассудочно-механистически устроенный мир, для него теперь мир вокруг открыт заново, как это происходит в самый главный праздник православных – Пасху.
Солнце как образ Благодетеля, уже не ясное, безмятежное, оно "тускло подымалось, измученное полднем" (291). "Что со мной? Я потерял руль… я не знаю, куда мчусь: вниз – и сейчас обземь, или вверх – и в солнце, в огонь…" (292), "кругом – стеклянная, залитая желтым солнцем пустыня" (293). Один и тот же образ оказывается наполнен диаметрально-противоположными смыслами. Душа, оказывается, – "неизлечимая болезнь". И вот, когда начинается лечение: "легкие, тяжелые тени от облаков, внизу – голубые купола, кубы из стеклянного льда – свинцовеют, набухают…", "ветер хлопает темными крыльями о стекла окон" (316). Но теперь это не просто нумер Д-503, а человек, у которого проснулась душа, он знает тайну I, это знание подкреплено любовью. И все, что его окружает как бы подернуто пеплом, "вечерний розовый пепел – на стекле стен… иная эта розовость – сейчас очень тихая, чуть-чуть горьковатая, а утром – опять будет звонкая, шипучая" (304). Розовый пепел по сути – оксюморон, в нем соединены, кажется, диаметрально-противоположные характеристики: розовый – жизнь, цветение, пепел – смерть, то, что остается после того, как отбушевал огонь: "В глазах у меня – рябь… Я подхожу ближе к свету, к стене. Там потухает солнце, и оттуда – на меня, на пол, на мои руки, на письмо – все гуще темно-розовый, печальный пепел" (305). Что сожжено? Что возродилось из пепла розовым цветом? Отчего печаль? Без сомнения, параллелизм пейзажа небес и пейзажа души делает прозу Е. Замятина поэтичной.
А буря вовне и в душе нарастала, "над крышами метался огромный ветер, и косые сумеречные облака – все ниже…" (317). Сознание проснулось не только у Д-503, на протяжении романа его проявление Замятин сравнивает с метеором (318), а в том мире с "соскочившей на полном ходу гайкой" (318), от которых "вся прогулка застыла, и наши ряды – серые гребни скованных внезапным морозом волн" (319). Чем "гуще" туман, тем отчетливее видит Д-503 окружающие предметы и, наконец, с торжеством восклицает: "Луна, – понимаете?" (321). "Я вдруг услышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это было и все время, но услышал я только сейчас)" (323). Рождение души для героя связано с пробуждением любви, он боится и борется с чувством: "Но почему же во мне рядом и "я не хочу" и мне "хочется"?" Герой молится: "Благодетель Великий! Какой абсурд – хотеть боли" (324). И это так похоже на молитву его предков.