Лермонтов и христианство - Виктор Сиротин 12 стр.


3

В драме "Menschen und Leidenschaften (1830) Юрий Волин перед самоубийством повторяет схожие упрёки: "Зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?.. Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?" (Здесь и далее выделено мною. – В. С.) В отчаянии Юрий обвиняет Бога в отсутствии милосердия: "Я стою перед Творцом моим. Сердце моё не трепещет… Я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло Его тронуть".

И здесь мы видим, что в своей совокупности противоречивые "требования" героев Лермонтова говорят о признании автором в Боге – личности. Правда, лермонтовский Вадим, признавая, – в гордом отчаянии противостоит Богу: "Ты меня проклял в час рожденья… и я прокляну твое владычество в час моей кончины" (1834).

Впоследствии упрекнув Бога в чрезмерной "занятости" небом ("Демон"), поэт в начальном периоде своего творчества как будто сомневается в абсолютной благости Верховного существа, что подтверждают монологи и отдельные реплики его литературных персонажей. Они столь часты и искренни, что это даёт нам право уравнивать их с лирическими откровениями поэта.

Лермонтов, да, верит в бытие Бога – Творца всего сущего. Но это означает ту Целостность, которая предусматривает существование не только добра, но и зла… Не желая примириться со злом, поэт видит оружием борьбы с ним свой Гений, который, верит он, дан ему не случайно. Именно отсюда "растут" корни протеста Лермонтова. При этом следует принять во внимание, что исходят они не от личности, а от сущности поэта. Именно избранность, полагает юный поэт, даёт ему моральное право на "тяжбу" с Тем, кто его избрал. Однако её не стоит преувеличивать.

"Вопросы" Лермонтова чисты уже потому, что они исходят, как уже говорилось, от его сущности, имеющей духовную опору в первозданной (добиблейской истории), а затем уже в "известной нам" библейской и исторической жизни. И всё же в некоторых аспектах протест Лермонтова сродни вольтеровскому. Вспомним: французский мыслитель до глубины души поражён был гибелью Лиссабона[28]. На фоне такого рода трагедий страдания Иова, вызвавшие его "борьбу" с Богом, выглядят никчёмными.

Но, ценные, как символ человеческой немощи и ограниченности, старые, как мир, вопросы эти по-прежнему остаются в силе: если христианский Бог есть Бесконечная Любовь, то как она соотносится с гибелью и страданиями огромного числа людей, включая тысячи неумевших и неуспевших согрешить? Ведь земная твердь, разверзшаяся в Лиссабоне, испещряя город, поглотила в себя и духовные форумы, средоточием которых являлись символы христианской любви – храмы! Разве эти духовные святыни, намоленные поколениями христиан, не призваны были очищать души людей?

Если от катаклизмов, природа которых не ясна, вернуться к "мирной" жизни, то и здесь всё обстоит не лучшим образом. Дело, ведь, не только в том, что мир повсеместно и повседневно исполнен зла, а в том, что зло доминирует в нём… Ибо что, как не характер явления, определяет его главенствующие свойства?! Разве не они предопределяют направление мысли и ход духовных поисков? Но если так, если зло в мире неизменно, нескончаемо и зачастую торжествует, то в чём являет себя Добро сотворившего мир и человека? Бог знал, что Адам согрешит и человечество пойдёт к своей погибели и позволил это. Зачем?

Лермонтов не находит ответа на подобные вопросы. Начав в юности "тяжбу с божеством" (признаемся, что эта, вошедшая в литературу формула всё же принадлежит духовному антагонисту поэта, В. Соловьёву), Лермонтов персонифицировал её, ибо не сомневался в личностном существовании Бога. Иначе все обращения – и героев, и самого Лермонтова – становятся бессмысленными. Вопрос упирается лишь в духовную форму этой (для поэта) очевидности. Ибо поэт видит Его главным образом в ипостаси Судьи, что в известной мере расходится с толкованием Бога через его сына – Христа, которого поэт упорно обходил своим вниманием.

Итак, литературные тексты (а другими источниками мы не располагаем) не дают конфессионально точного определения религиозности Лермонтова. Это можно сделать разве что методом вычитания. О таком "счёте", в частности, говорит драма "Испанцы".

В ней испанский дворянин Алварец хвастается перед Фернандо одним из своих предков:

Вот тут написано, что сделал он:
Три тысячи неверных сжёг и триста
В различных наказаниях замучил.

Фернандо (насмешливо)
О, этот был, без спору, муж святой;
Конечно, он причислен к лику?

Алварец (равнодушно)
Нет ещё!..

Для итальянца-иезуита патера Соррини и вовсе нет ничего святого. Впрочем, говоря в храме "святых здесь нет…", он проговаривается о своём "божестве":

Что значит золото? – оно важней людей,
Через него мы можем оправдать
И обвинить, – через него мы можем,
Купивши индульгенцию,
Грешить без всяких дальних опасений
И, несмотря на то, попасть и в рай.

Не в лучшем свете предстают в глазах Лермонтова и русские монахи. В повести "Вадим" говорится, что они, проходя по церкви, "толкали богомольцев с таким важным видом, как будто бы это была их главная должность". О такой "мелочи" Лермонтов не упоминал бы, если б она не бросалась ему в глаза во время литургии и не была характерна для духовного клира.

Итак, произведения поэта, родившегося в православной семье, несомненно, указывают на его сословно-природное или наследственно-христианское вероисповедание. Однако эти же произведения не дают ясного ответа о степени глубины – о внутренней причастности поэта к православной вере. Мало того, христианское мироощущение Лермонтова порой граничит с деистическим. Очевидно, дабы не перейти "опасную" границу, поэт, обманывая себя (ибо просит как будто не за себя), прибегает к защите Божьей Матери:

Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в мире безродного…

Тем не менее благоговейное отношение к христианским святыням не случайно пронизывает ряд стихотворений поэта. Уже потому, что, будучи глубоко духовными, они преисполнены искреннего религиозного чувства.

Однако чувства эти, даже если они чисты, искренни и носят глубинный характер, – всё же не главное. Знаки и символы веры сильны и действенны тогда, когда они в лице исповедующих веру участвуют в жизни. То есть когда они не только сопровождают, но и формируют бытие человека.

Именно это мы наблюдаем в благоухающей чистотой материнства "Казачьей колыбельной песне" (1840). Образ матери-казачки здесь иконописен и возвышен природной невинностью младенца. В этой ипостаси подобная Божьей Матери, казачка, предвещая своему младенцу будущее, в песне "вручает" ему оберег для участия в нём. Поэт, родившийся с душою странника, посредством матери передаёт ребёнку судьбу воина. Само же стихотворение – от начала и до конца – религиозно по своей сути:

Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.

Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.

По камням струится Терек,
Плещет мутный вал;
Злой чечен ползёт на берег,
Точит свой кинжал;

Но отец твой старый воин,
Закалён в бою:
Спи, малютка, будь спокоен,
Баюшки-баю.

Сам узнаешь, будет время,
Бранное житьё;
Смело вденешь ногу в стремя
И возьмешь ружьё.

Я седельце боевое
Шёлком разошью…
Спи, дитя моё родное,
Баюшки-баю.

Богатырь ты будешь с виду
И казак душой.
Провожать тебя я выйду -
Ты махнёшь рукой…

Сколько горьких слёз украдкой
Я в ту ночь пролью!..
Спи, мой ангел, тихо, сладко,
Баюшки-баю.

Стану я тоской томиться,
Безутешно ждать;
Стану целый день молиться,
По ночам гадать;

Стану думать, что скучаешь
Ты в чужом краю…
Спи ж, пока забот не знаешь,
Баюшки-баю.

Дам тебе я на дорогу
Образок святой:
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой;

Да готовясь в бой опасный,
Помни мать свою…
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.

И это произведение Лермонтова проникнуто чистотой веры в бытие Бога, которая в развитии "личных" отношений выходит за пределы конфессиональной ниши. Такую, то есть "свою", веру он не подвергал ни сомнению, ни скепсису. И, не смотря на то, что у Лермонтова иногда проскальзывает в духе Вольтера ощущение Бога в "природной" ипостаси, в целом он в своих произведениях отдаёт христианству должное как части "внутреннего человека". Отсутствие у Лермонтова прямого цитирования или устойчивых поэпизодических аллюзий при обращении к библейскому тексту объясняется тем, что поэт обращал внимание на эпизоды Св. Писания, которые в его сознании соотносились с неписаным "текстом" и который несёт в себе извечные неразрешённые, а порой и неразрешимые вопросы.

Отсюда неканоничность (не путать с апокрифичностью) христианства Лермонтова. Он не был "болен" христианством (читай – православием) в том смысле, что находил его частью бытия, ведущего свою историю от сотворения мира. И ещё меньше походил поэт на приходского послушника, меряющего всё сущее "небесным" аршином, преподанным ему приходским же священником. Мировидение Лермонтова простиралось дальше и, уж конечно, было выше духовного кругозора церковно-приходского круга. Но, в чём-то совпадая, а в чём-то расходясь с последним, оно реализовывало себя в поиске и обретении морального и нравственного смысла человеческого бытия. В этом отношении мировосприятие Лермонтова было новозаветным. В одних случаях открытые взору, в других – сокрытые или явленные опосредованно, эти искры Божии рассыпаны по всему творчеству Лермонтова. Не обременяя читателя доказательствами очевидного, приведу лишь проникнутые трагизмом строки поэмы "Валерик" (1840), в которых одушевлённая религиозность являет себя в наиболее чистом виде:

Я думал: жалкий человек,
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом много места всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?

Однако поэт не задерживает надолго своё внимание на "отвлечённом" христианстве. Обладая мистической проникновенностью в сочетании с духовной одарённостью и к тому же будучи человеком поступка, Лермонтов смотрит в направлении христианского учения, а не на указующий перст приходской церкви. Отсюда неканоническое, а порой и жёсткое восприятие мира Лермонтовым. Мира, неотрывного от дел и сопутствующих им грехов.

Вместе с тем поэтические "молитвы" поэта говорят об устойчивой вышней направленности его поэзии. Минуя церковный приход, они ориентированы на Всевышнего в природной его ипостаси, что особенно ярко выражено в одухотворённом всевечной жизнью стихотворении "Когда волнуется желтеющая нива…". Впрочем, обращение поэта непосредственно к Богу (тем более "через природу") при желании можно отнести к "ересям Лермонтова", ибо это не очень характерно для православного человека, а с позиции иных его адептов – и вовсе кощунственно. В этом смысле Лермонтов больше "протестант" (ставлю это слово в кавычки не только потому, что он им не был, но и потому, что апелляции поэта "к небу" и к Богу по внутренним мотивам своим чрезвычайно сложны, а в силу метафоричности, присущей художественному Слову, выходят за рамки протеста).

Но, всё глубже уходя в свой мир, от которого "рукой подать" до мира нездешнего, поэт не порывает с обществом, с которым у него уже в юные годы начинается "вечный" конфликт. Хоть и возведённое в "толпу", общество всё же привлекает его внимание. "Кто толпе мои расскажет думы? / Я, или Бог, или никто" (1831), – говорит поэт "толпе", между тем отдавая первостепенное значение своим думам.

В чём ещё кроются корни протеста Лермонтова?

На этот вопрос-бумеранг ответ уже, кажется, дан: в жизни… Правильнее сказать – в бытии человеческом, причём в ипостаси не ограниченном рамками одной только России.

Лермонтов из гущи жизни и из глубины истории черпает вселенское ощущение и "вечные" знания, недоступные тем, кто существует в поле вещественных интересов. Отсюда его предощущение истины, которая по частицам растворена в тварном мире, человеке и обществе, пронизывая Вселенную и составляя тело Бога. Именно эта ипостась стала субъектом творчества одного из самых глубоких и пронзительных поэтов мира!

Внутреннее развитие Лермонтова проходит стремительно и мощно, но пока в этических пределах своего сословия, в которые скоро вклинятся главные противоречия эпохи. В период 1830–1834 гг. он начинает несколько поэм и роман в прозе.

Однако талант Лермонтова растёт столь стремительно, а мировоззрение обогащается столь быстро, что в процессе работы над темой он перерастает свой сюжет, стиль и формы подачи его. В этом, наверное, главная причина незаконченности большинства ранних произведений поэта, включая роман "Вадим" (1833–1834). "Поэтические скороходы" казались Лермонтову впору, пока он облекался в них. Но, "надев" их и начав "ходить", он скоро убеждался, что они ему тесны.

Быстро пройдя "азбуку" христианского учения, Лермонтов проникает в суть диалектического противостояния Добра и Зла. Глубину и сложность этого противостояния поэт почувствовал уже в ранние годы, но для придания ему формы и создания образов потребовалось некоторое время. Ввиду доминанты поиска истины в творчестве поэта, полагаю правильным исследовать его не по годам, а по содержанию, "возраст" которого в человеческой истории доступен лишь единицам. По такому содержанию творчество Лермонтова весьма взрослое, причём с самого начала.

Коль скоро речь зашла о духовных составляющих, ещё раз примем к сведению, что у Лермонтова нет прямых апелляций к Христу (к Матери Божией есть), в то время как к Богу он обращается несчётное число раз, – и вовсе не всегда с покаянием… Как уже говорилось, в некоторых случаях Лермонтов протестует, "спорит" с Богом и даже как будто упрекает Его: "Он занят небом, не землей!", но никогда не бунтует против Бога как Сущности. Даже и тогда, когда поэт подвергает сомнению Его всеблагость, он не протестует против Его доминирующей власти. Ибо верит в мудрость Бога-Судьи, а значит, и суда Божьего. Всё говорит о том, что отношение Лермонтова к Богу личное, но обращается он к Нему не как личность, а как Творение Его! Отсюда своё, особое, отношение поэта к миру, значительной частью которого (и в прямом, и в переносном смысле) является российское бытие. Обладая тончайшей духовной организацией и способностью отыскать в бытии мелодию, исходящую от изначального Слова, умея видеть сокрытое в душах людей и ощущать вечное и нетленное в преходящей истории, Лермонтов наделён был свойствами ума и характера, которые дают основания считать его поистине феноменальной личностью. Но, ощущая в себе печать вневременного и вечного, поэт, как уже говорилось, с отрочества мучается незнанием истинной цели здешнего своего пребывания:

Не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворён,
Но для чего живу, страдая,
Про это больше знает Он.
Как демон злой, я зла избранник,
Как демон с гордою душой,
Я меж людей беспечный странник,
Для мира и небес чужой…

Впрочем, видя себя в духовной "вилке", Лермонтов с юношеской горячностью явно наговаривает на себя. Ощущая себя странным среди людей, преувеличивает значение людских отношений. С другой стороны, посредством собственного избранничества (это было решённое дело для него) приобщаясь к высшему в человеке, Лермонтов стремится постичь Бога через лучшее Его творение. Потому, отвратив себя от самозваного "высшего общества", он не только копается в себе, но изучает человеческую историю, пытаясь разобраться: когда и почему "будут первые последними, и последние первыми" (Мф.19:30), и когда воссмеются плачущие. Зная основные европейские языки, изучая древность и постигая законы хода вещей под разными углами и с разных точек зрения, Лермонтов научается читать и то, о чём авторы предпочитали умалчивать. И чем глубже погружался он в знания, чем яснее видел общность драматических коллизий событийной истории, тем яснее ему становились пути, по которым человеческое бытие соотносилось с вечностью. Владея неменяющейся информацией, Лермонтов внимательно следит за происходящими событиями, предвидя те из них, которые ещё не обозначили себя. Во всяком случае, уже в юности поэт был в курсе всего наиболее важного, что происходило в России и Европе.

В этом аспекте интересна связь глубокой мысли, духовного прозрения и поэтического Слова.

Связь эта не только естественна, но и взаимообусловлена. И чем богаче единство всех её составляющих, тем она прочнее. Ибо в сплаве Мысли-Слова являет себя код, прямо связанный с гармонией Вселенной. Подобно храмам древности, грандиозным и величественным именно тогда, когда они становятся частью природы, "архитектура" поэзии содержит в себе "те же" элементы, с помощью мелодии стиха вплетающиеся в "код" вселенной.

Не случайно наивысшее раскрытие ума, духовного дара и универсальной талантливости Лермонтова проявилось именно в богатстве и мелодичности Слова. Изначально содержа в себе вселенскую интонацию и ритмику, Слово, как ничто, лучше способно передать и образ, и подобие Изначального.

Поэзия потому для Лермонтова имела смысл (и в его исполнении является истинно великой), что он умел найти и выразить в ней те гаммы человеческих переживаний, которые только и могли вписаться в ёмкий вселенский хорал.

Именно этот вселенский и всеисторический "смысл", углублённый исследованиями души человеческой, служил Лермонтову и средством и целью.

Заветы Предвечного Лермонтов поверял делами человека через веру, но предсказуемо не находил между ними прямой связи. Стучащие в двери мира слышали лишь гул запертой двери, а просящим вкладывался в руку камень…

Но холод и жестокосердие "мира" уже и в юные годы не были ему в новинку. И хотя сила Слова не беспредельна, феноменальный дар Лермонтова подвёл его к той, невыразимой никаким человеческим текстом (поэт не раз сетует на это) истине, которая некогда ослепила библейского пророка. Вместе с тем, храня в душе "завет Предвечного", Лермонтов убеждён в том, что мир – и человек в нём – существует не для того, чтобы духовное бытие отрывать от дел, а священную благодать обращать в духовную праздность…

Назад Дальше