При анализе, проводившемся "под флейту водосточных труб", литераторы или не обращали внимания, или извращённо трактовали духовное содержание и идейную напряжённость вещей. Подходя к явлениям человеческого духа с "гаечным ключом" прогресса, идеологических пристрастий и "логарифмической линейкой" анализа, литературоведы новой формации самим стилем своих разработок ставили под сомнение необходимость в творчестве самого главного – духовной ипостаси человека (Доп. I).
В предвоенные годы возникает целая плеяда исследователей (Л. Я. Гинзбург, Е. Н. Михайлова, И. Л. Андроников, В. А. Мануйлов). Однако и они, кто вынужденно, а кто "с пониманием", избегали рассмотрения духовных и религиозных мотивов в творчестве поэта, отдавая предпочтение его "революционным" настроениям. Если же касались их, то невзначай, однозначно трактуя в ипостаси богоборчества. К примеру, В. А. Архипов в своей книге "М. Ю. Лермонтов. Поэзия познания и действия" договаривается до атеистического мировоззрения поэта, что вполне соответствовало "прокрустовой идеологии" советской эпохи. Дальше – больше, но в тех же рамках. Ибо "шаг в сторону", как то было с видением судьбы Лермонтова "мистиком милостью Божией" Д. Андреевым, признавался побегом от "единственно верной" идеологии и донельзя политизированных литературных концепций. Но трижды прав был Михаил Булгаков, заявивший: "Рукописи не горят". Прав в том смысле, что их содержание не подвластно влиянию идеологических и политических систем, как и волевым запретам власть имущих. Поскольку великие произведения, не теряясь в эпохах и не умаляясь со временем, перестают принадлежать лишь отдельной нации и культуре, но становятся достоянием всего человечества. Время же, подобно линзе возвеличивая явление культуры, возводит его во вселенский масштаб. Это целиком и полностью относится к Михаилу Юрьевичу Лермонтову.
Итак, "бежали" не все. Наиболее честные и принципиальные почитатели русского гения ощущали глубину его творчества и искренне преклонялись перед настоящим Лермонтовым (Э. Г. Герштейн). Но таких было не так уж много. Как в силу объективной сложности (я бы сказал – духовной элитарности) творчества поэта, так и потому, что работники идеологического фронта, партийные кормчие и "послушный им народ" в лице понимающих всё с полуслова диссертантов, завели науку о Лермонтове в тупик. Именно так. Потому что рассматривать творчество поэта "без Бога", т. е. минуя самое главное в его произведениях, значит говорить не о нём. Увы, те, кто видят на уровне воробья, претендуют на орлиное зрение, а кто зрит не дальше своего носа – заботится лишь о линзах. Ясно, что не они и не те, кто превратил литературоведение в паланкин для идеологии, входили в братство бескорыстных и самоотверженных деятелей науки. Тенденция к разностороннему изучению творчества Лермонтова подвела к углублённому отношению к теме, что означало пристальное внимание к внутреннему миру поэта. Таковая позиция обозначила себя в конце XX в., когда духовному бытию официально "дозволено было быть".
В этот период изучение мира Лермонтова, сподобившись большей внимательности, наконец-то сдвинулось с насиженного места, знаменуя усиливающийся интерес к творчеству поэта. Правда, некоторое разнообразие в запоздалый "триумф" вносит устойчивое ощущение, что иные лермонтоведы при жизни поэта были бы его врагами… Как, впрочем, немалая часть "лермонтовской" бюрократии и номенклатурных поклонников поэта (Доп. II). И вот ещё что: независимо от идеологии, из многих работ о Лермонтове отнюдь не следует, что он гений… То есть гениальность, конечно, признаётся, но она не вытекает из текста. Создаётся впечатление, что величие поэта приносится в жертву "юбилейному признанию" его.
Отчего же нет?! Если восхищённо-парадное (не путать с восторженным), "юбилейное понимание" творчества, совершенно чуждое духу Лермонтова, вызвало бы его неудовольствие, то "учительское" определение рамок и всех точек над "i" в его произведениях, скорее всего, спровоцировало бы хорошо известный современникам сарказм поэта. Таким образом, и восхищённые лишь до первой иронии, и "покровительствующие" не позднее "железного стиха" Лермонтова (не говоря уже о домысливающих, ложно мыслящих, немыслящих и откровенно лгущих), несомненно, пополнили бы собой ряды его врагов.
Что ж, и то, и другое, и "третье" понятно: истинные величины, даже и восхищая, являются привлекательными для апологетов лишь в тех случаях, когда с ними исключены личные отношения. Живые исторические фигуры никогда не создавали вокруг себя умиротворённо-житейское и, тем паче, безответно-кладбищенское спокойствие. Собственно, они потому исторические, что всегда рассматривали человека и исследовали его таким, каков он есть. В этих целях выдающиеся авторы прибегают к художественным средствам, достигая порой большей правды и убедительности, нежели она присутствует в самой жизни. Потому и через столетия их творчество продолжает жечь пороки, как говорил поэт, "счастливых в пыли". Но и оно же, раздавая всем сестрам по серьгам, возвышает тех, кто того достоин, чему лучшее подтверждение сам Лермонтов. Кто бы и каким бы изворотам ни пытался подчинить творчество поэта, оно остаётся в русле, которое ему отвело само Провидение. Собственно, в этой мысли убеждает отсутствие фундаментальных трудов, раскрывающих бытие Лермонтова. Лишь за редким исключением изучение наследия поэта, столь не удобного для всякого идеологического клише, ведётся с пониманием сути дела, высоты задач, личной ответственности перед историей и отечественной литературой. Хочется надеяться, что феномен Лермонтова разбудит мысль ещё и в других областях знаний. И тогда его наследие станет объектом истинно научного и, что важно, универсального изучения, продвигаясь в направлении исторического восприятия судьбы и творчества великого поэта и человека. И ведь пора, давно пора!
На удивление разносторонне и богато одарённый, имевший ясный, аналитический склад ума, Лермонтов отличался силой духа и волей, обличавшей в нём природное право на власть. Он в полной мере наделён был качествами, способными обогатить историческое содержание эпохи, в то время особенно нуждавшейся в личностях такого масштаба. Но этого не произошло, как не случилось в русском обществе и осознания этой возможности, причём как в XIX в., так и в новейшее время. Обделённый пониманием при жизни, поэт и сейчас остаётся в истории мировой культуры загадочным гением, просчитать реальный потенциал которого не представляется возможным. И не только ввиду грандиозности натуры Лермонтова и бедности фактического материала, а потому ещё, что он не успел привести к надличной цельности своё творчество. Хотя и то, что есть, возвышает поэта над многими признанными величинами.
Собственно, не в них дело. Всякий исследователь обязан внимательнейшим образом вчитываться в произведения духовного титана, который (мы тоже склонны этому верить) обладал не одними только достоинствами. Увы, несмотря на то, что великий человек интересен прежде всего тем, чем он отличен от простых смертных, а не тем, чем напоминает их, общественный обыватель всегда нацелен на открытие в нём качеств, в первую очередь присущих ему самому. В случае с Лермонтовым современников раздражал, пусть и не осознаваемый ими, масштаб его личности. Потому и не прощали они ему то, что в большей мере присуще было им самим. Увы, человек в принципе склонен не замечать в себе качеств, которые ненавидит в других. И ничего тут не поделаешь: пигмей, стоящий рядом с гигантом, видит только пыль на его сапогах…
Итак, в свете высшей – духовной – реальности будем помнить о презумпции уникальных качеств творческой личности – и в моральном отношении, и в исторической жизни народа куда более важных, нежели количество по-житейски комфортных повседневных свойств. Будь то обиходные несовершенства, соседствующие с ними добродетели и прочие человеческие особенности, которые столь же естественны и понятны, как невозможность в одном случае избавиться, а в другом – обойтись без них. Но при всей распространённости и невероятной живучести пороков, как и хилых добродетелей, в жизни нередко меняющихся своими местами, не ими крепится общество, а теми, кто видит и осознаёт себя ответственным перед историей. При такой расстановке приоритетов злободневность является не более как сопутствующим фактором, поскольку ограничена мерилом "сего дня", в путанице которого порой алогично сменяются облачные, радужные или драматичные события.
Осмелюсь утверждать, что истинными подвижниками духовной жизни и делателями истории являются личности, которые действенно сохранили нравственную силу. Вне зависимости от статуса признания или степени отверженности, именно их дела и творчество более, нежели чьи-либо, свидетельствуют о жизни общества. Ибо, являясь частью истории, общество живёт теми, кто её двигает. А то, что именно они чаще всего не вписываются в политический антураж государства, социальные "пейзажи" эпохи и "виды" общества, в первую очередь свидетельствует об их избранничестве. Здесь заявляет о себе феномен изгнания из общества самого существенного в нём.
2
Что заставляет "работать" этот явный или скрытый механизм отторжения? Если коротко, то несовпадения внутренней структуры личности и жизненных устоев современного ей общества. В особенности если личность творит, то есть создаёт свой мир, плохо совмещающийся, а подчас противостоящий "утильному" существованию общества. Парадокс состоит в том, что "разность" эта как раз и несёт в себе строительное начало. Поскольку истинно нравственное, вдохновенное творчество, явленное в уникальном даровании, реализует себя в масштабе созидательной сущности. В этой ипостаси творчество свободно от всего, что безнравственно, что противостоит или не соответствует его истинному предназначению. Вместе с тем процесс созидания всегда конкретен и содержит в себе единство смысловой структуры и художественной формы, без чего не является таковым. Сама же художественная вещь закончена тогда, когда явлена в сущностях вещей.
Впрочем, здесь не мешало бы, по возможности внятно, обозначить критерии законченности, ибо в "явленности" произведения не всё так просто. Хотя бы потому, что в живую ткань вдохновенного труда вплетаются идеи и образы, подчас выходящие за пределы непосредственно художественной вещи. Реальность этого подтверждает великое разнообразие жанров и сюжетов, содержание и возможности каждого из них, как и стиль самих произведений. В творчестве Лермонтова сконцентрировано именно такое – чуждое обиходности, но явленное в высших своих измерениях творчество. Разрывая условные границы между образами и реальностью, его вдохновенная мысль вмешивается в духовное пространство, в пределах заданной темы подчиняющее себе преходящую реальность.
Под таким углом видения проблем творчества представляется очевидным, что чрезмерный интерес ко всему "легко усвояемому" в бытии Лермонтова, слишком занимая иных исследователей, уводит их внимание далеко в сторону от существа дела. "Сколько нелепостей говорится людьми только из желания сказать что-нибудь новое!" – изумлялся Вольтер, великодушно опуская "письменность" их. Ясно, что таковому типу сочинителей не доступно то значительное в Лермонтове, что Блок назвал неоткрытым кладом, который до сего дня лежит под спудом. Именно коллизии внешнего плана, привлекая нездоровое любопытство незадачливых авторов, лишают их столь необходимой для полновесных исследований внутренней зоркости и видения целостности наследия поэта. Сам же Лермонтов, как нарочно, является плохим помощником даже и самому честному исследователю. Его, не боявшегося "мнений света", не особенно заботило, что будут писать и говорить о нем после его смерти. Словом, закрывшись от всех, поэт стремился лишь сохранить в себе то сокровенное, что могло вести его к постижению истинной – духовной – реальности. Но, как следует из первых дыханий его музы, представления Лермонтова рушились от "злобного воя" внешнего мира. Нехотя и через силу возвращаясь в общество из своего "царства", он пристально всматривался в этот мир – в душе поэта давно пережитый, а потому во многом чуждый ему.
Почему? Нет ли тут противоречия?
В судьбе Лермонтова и в самом деле обращает на себя внимание фантом недосказанного в своей парадигме творчества, в таинствах образов и духовной направленности, несомненно, явленного в сохранившихся литературных текстах и графике поэта. Потрясающая глубина прозрений поэта, уходящая в бездны надисторической жизни, духовное богатство и некая протяжённость внутреннего мира каким-то чудным образом роднят поэта с непреходящим "временем", духовно привязывая его к Всевечному, целостное ощущение которого давно уже утеряно в душе, уме и сознании "венца творения". Понимая это, Д. Андреев писал в "Розе Мира": "Миссия Лермонтова – одна из глубочайших загадок нашей культуры".
Но она потому и является миссией, что неразрывна с религиозностью поэта, которую, впрочем, неверно отождествлять с одним лишь вероисповеданием. Хотя бы потому, что даже и благочестие в последнем не дарует ещё благодати: для этого нужно нечто большее. Очевидно и то, что не всякая духовность отливается в религиозные (конфессиональные) формы. В этих "других формах" она может быть тождественной великим достоинствам, а может и "путаться" в несовершенствах гениев. И тогда, неся в себе элементы распада, она, являясь "чёрной духовностью", разлагает бытие. Словом, неверно, путая гениев со святыми, отождествлять гениальность с духовными и нравственными совершенствами. Ещё и потому, что и те и другие, существуя не только в личностных ипостасях, в той или иной мере являются детищами общественной среды, политического и социального устройства. Собственно, "святость" не является прерогативой избранников уже потому, что она исключает почти дерзновение, так необходимое для открытий в доступных человеку областях знаний и постижения бытия в его истинной сути. Как бы там ни было, "дерзкие", а потому завсегда неудобные, в одних случаях становясь жертвами социальных структур, в большинстве случаев олицетворяют те или иные "болезни эпохи". К этому добавлю, что в последней ипостаси доводится существовать как истинным, так и мнимым величинам, тоже помеченным историей. А потому прислушаемся к мысли Чаадаева: "Народы – существа нравственные, точно так, как и отдельные личности. Их воспитывают века, как людей воспитывают годы" [1]. Однако, несмотря на "хорошее воспитание" "веков" и плохое – людей, историческое бытие, нет-нет да и явит образец высочайшей духовности, масштабного творчества и дерзновенной мечты обустроить мир. Это происходит даже и невзирая на то, что бытие куда как полно представлено множеством самых обыкновенных несовершенств.
Так было всегда. Глубокую веру оттеняло ханжество, величавый полёт мысли оттеняло падение в ней же, грандиозные программы устроения общества и государства сопровождало непонимание их и равнодушие непосредственных исполнителей этих планов. Увы, причины болезней и пороков общества никогда не бывают обнадёживающими… Потому само стремление раскрыть и реализовать богоподобное в человеке в условиях быта и гнёта социальных условностей образовывало некую воронку, которая вовлекала в свои недра представителей самых разных областей человеческой деятельности.
Среди тех, кто наиболее отчётливо обозначил себя в опасном "душе– и "мыслевороте", включая неотрывное от духовных дерзаний творческое бытие, находишь имена людей, которые режут глаз чрезвычайной разностью своих характеров и мировосприятия, форм и стилей мышления. И в далёком и в не столь уж давнем прошлом они занимали соответствующее (или несоответствующее) им место в духовной иерархии и гражданской жизни. Подчас разнящиеся по масштабу личности, мощи дарования и глубине вовлечения в субстанциональное бытие, эти "храбрецы истории" и воины духа вызывают уважение тем, что смело брали на себя груз, неподъёмный для обыкновенного человека. Среди большого числа ярких личностей отмечу лишь некоторых. Это богословы Пьер Абеляр и Ансельм Кентерберийский, Мартин Лютер и Игнатий де Лойола, философ Сёрен Кьеркегор и Фридрих Ницше, поэты Шарль Бодлер, Артюр Рембо и конечно же Михаил Лермонтов. К феноменам художественного восприятия мира отнесу философские и эмоционально сжатые монументальные произведения великого Михаила Врубеля. С жёсткой диалектикой в творчестве русского художника контрастируют радужные цветовые гаммы в полотнах "таитянина" Поля Гогена, умевшего вознести до эдемских высот эпическую красоту Полинезии. Безмятежную красочность творений Гогена оттеняет поистине взорванная рациональность в полотнах его друга-врага Ван Гога. В число духовно оголённых деятелей истории входят многие другие великие и не очень великие путаники, как верившие во Всевышнего, так и люто ненавидевшие Его, а значит, опять верившие. Очевидно, гении рождаются вовсе не для того, чтобы быть святыми, и не обязательно для того, чтобы быть понятыми современниками… Философами и учёными прошлого "ещё раз подтверждается, – писал Артур Шопенгауэр, – что не только природа во все времена производила лишь крайне немногих действительных мыслителей в виде редких исключений, но и сами эти немногие существовали лишь для очень немногих". Ибо знать и сознавать не одно и то же; так как в первом случае участвует память, а во втором, собственно, мысль. Что касается великого дара (или наказания, что на деле не слишком отстают друг от друга), то он лишь добавляет меру ответственности за дарованное. Если же говорить о благочестии, то о его месте в жизни тех, кому ниспослан дар Божий, указывает "семейный случай" из жизни Лукаса Кранаха Старшего.
Когда супруга великого художника посетовала на то, что он пропускает воскресную литургию, Кранах, указав кистью на предмет его забот, произнёс: "Вот мой храм. Если колокольный звон застанет меня за работой, – это моё лучшее служение". Этот с канонической точки зрения небезупречный ответ между тем расставляет приоритеты в жизни реально уповающего и поясняет формы служения его. Потому остановим своё внимание на избранности не в мирском, а в духовном – вне зависимости от конфессиональной привязанности – значении этого слова.