Внутренний строй литературного произведения - Инна Альми 12 стр.


Сам его жанр, естественная для послания форма беседы с человеком близкого строя души, прорывает висящее над поэтом кольцо замкнутости. Немало значит в этом плане и данная в стихотворении характеристика адресата. Исключительное свойство Вяземского, в представлении Баратынского, – способность к всепониманию. Именно надеждой на такое всепонимание живет мысль, сосредоточенная в себе самой. В послании лирический герой говорит о том, что считает наиважнейшим в собственной судьбе.

Счастливый сын уединенья,
Где сердца ветреные сны
И мысли праздные стремленья
Разумно мной усыплены,
Где, другу мира я свободы,
Ни до фортуны, ни до моды,
Ни до молвы мне нужды нет,
Где я простил безумству, злобе
И позабыл, как бы во гробе,
Но добровольно, шумный свет, -
Еще порою покидаю
Я Лету, созданную мной,
И степи мира облетаю
С тоскою жаркой и живой.

Сравнения и образы, как бы невольно врывающиеся в поток стихотворной речи ("…как бы во гробе", "Лета, созданная мной"), окрашивают ее неизбывной печалью. И тем не менее поэт настаивает: уединение заслуживает того, чтобы именовать его счастьем.

Взгляд этот в принципе не нов: право выполнять в обществе "должность" частного лица декларировали еще карамзинисты. Адресат послания – "звезда разрозненной плеяды" – некогда входил в их число. Хотя, следует заметить, Вяземский, в силу его приверженности к "журнальной войне", не принадлежал к безоговорочным адептом философии покоя. В глазах Баратынского, однако, именно эти его свойства могли нести в себе особого рода обаяние: они будто оправдывали собственные его отступления от декларируемой позиции. Отступления неслучайные: автор послания не мог не знать о тех опасностях, которые эта позиция таила. Покой обретенной Леты заражал чувствами томления и страха; разочарованного сторожила угроза омертвения души (реализованная в элегии "На что вы, дни!"). Послание будто рвется от нее к согревающему сознанию человеческой общности; оно исполнено заботой о тех, кто оставлен за роковой чертой:

Ищу я вас, гляжу, что с вами?
Куда вы брошены судьбами,
Вы, озарявшие меня
И дружбы кроткими лучами,
И светом высшего огня? [173]

Как уже было сказано, отрадный отсвет стихотворения, открывающего сборник, ложится на книгу в целом. В частности, уже цитировавшиеся строки:

И степи мира облетаю
С тоскою жаркой и живой -

корреспондируют с "Недоноском". Но усиливают в нем не господствующую тональность, а боковую, хотя и по-своему немаловажную, – мотив жалости к "земному поселенцу".

"Недоносок" – не в меньшей мере, чем произведения, о которых шла речь, – может быть принят в качестве одного из интеллектуальных и эмоциональных центров "Сумерек". О стихотворении уже существует целая исследовательская литература, к ней вряд ли возможно добавить нечто существенное, – разве только наблюдения над межтекстовыми сопряжениями, охватывающими собой и это исключительное создание Баратынского. Исключительное – поскольку образ "ничтожного духа" лежит в сфере особенной: гротеск для лирики в целом мало характерен. Тем не менее, как ни причудлив лирический герой произведения, существо, наделенное полярными качествами, – бессилием и бессмертием, его максимально открытый монолог дает ощущение пронзительной близости к душе самого поэта. А через нее – и к внутренней судьбе человека как такового.

Одновременно, однако, возникает и противоположная грань идеологического комплекса "Сумерек" – сопряженность "Недоноска" со стихотворениями "Бокал" и "Алкивиад", произведениями, воплощающими мысль о потенциальном человеческом могуществе. Этим могуществом владеет и сам поэт– художник, некогда названный "певцом пиров", ныне же – хозяин и гость одинокого пира. В этом новом для него положении он не теряет сознания собственной избранности. Более того, поднимается до уровня пророка, обретающего свет "в немотствующей пустыне".

Лирический герой "Бокала" и легендарный Алкивиад намечают ту идеологическую черту, которой противостоит ипостась "Недоноска". Так возникает динамическое пространство, в пределах которого скользит, играя оттенками, общая поэтическая мысль книги стихов.

И все же при всей интеллектуальной насыщенности произведений, входящих в цикл, той насыщенности, при которой ни одно из них невозможно обойти молчанием, положение сверхцентра, несомненно занимает "Осень", грандиозная уже в силу своего объема. В ней Баратынский создает уникальное жанровое образование – философскую исповедь. Тематически она восходит к монументальной элегии Батюшкова. Но возвращение к старой жанровой разновидности предполагает немалое отличие от той формы, которая в данном случае может быть принята за точку отсчета в истории произведения нового типа.

Корень этого отличия в том, что Батюшков наполнял свои грандиозные панорамы (ярчайшая среди них – "На развалинах замка в Швеции") материалом, почерпнутым из легендарной истории, т. е. по сути эпическим, "Осень" Баратынского, вопреки этому принципу художественной организации, сугубо личностна.

Элементы противоположения структуре прежнего типа содержатся в самом строе стихотворения. Оно сохраняет рудимент эпического сюжета – картину реальной жатвы. Описание в главном точно (Баратынский был отличным хозяином), хотя и окрашено в идиллические тона. Последнее неслучайно: "благополучный" зачин в "Осени" – лишь контрастная опора для разворачивающегося вслед за ним художественного размышления. Его содержательный центр – судьба "оратая жизненного поля", жребий полярный доле земледельца. Все произведение являет собой исповедь такого "оратая" – нескончаемый перечень духовных потерь – разочарований "обманов", "обид".

"Осень" в ее объемной тяжести (она ощущается почти физически) притягивает к себе флюиды целого ряда стихотворений сборника, усиливая их собственную тональность либо полемизируя с нею. Среди первых ближе остальных элегия – "На что вы, дни!" В числе наиболее противопоставленных– стихотворение "Толпе тревожный день приветен, но страшна…". На одной из стадий лирического размышления с "Осенью" сложно пересекается и стихотворение "Ахилл".

При этом важно, что моменты сближения оказываются не менее значимыми, чем проявления различия. Именно в них выражает себя неизбежная в лирике вариативность.

Итак, начнем с сопоставления "Осени" и стихотворения "На что вы, дни!". По настроению они отчетливо близки. Но показательно, что при обычном чтении эта близость почти не ощущается. Ее заслоняет несходство структурной организации.

Корень этого несходства – в том, как складывается общая для обоих произведений поэтическая мысль. Впрочем, по отношению к "На что вы, дни!" само слово "складывается" вряд ли уместно. Чувство бессмысленности бытия задано здесь как нечто неизменное, непреложно застывшее. "Осень", напротив того, живет ощущением неустанного движения. Неутешительные открытия возникают по ходу этого движения, являя собой звенья становящегося процесса. Движение естественно, поскольку его психологическая подоснова – истина, которую человек не в силах принять без сопротивления, – сознание жизненного банкротства. Именно отсюда – тональность, непривычная для традиционной элегии, сладостной в самой ее меланхоличности. У Баратынского, напротив того, господствует интонация предельной экспрессии, "надрыва" (если припомнить словечко Достоевского). Лирический герой, будто винит себя за то, что его юношеские надежды рассыпались, не дав ожидаемых плодов. Так рождается "язвительный, неотразимый стыд", желание бередить душевные раны, едкая самоирония:

Зови ж теперь на праздник честный мир!
Спеши, хозяин тароватый!
Проси, сажай гостей своих за пир
Затейливый, замысловатый!
Что лакомству пророчит он утех!
Каким разнообразьем брашен
Блистает он!.. Но вкус один у всех,
И, как могила, людям страшен;
Садись один и тризну соверши
По радостям земным твоей души! [191]

Положение безысходно. Круг одиночества не может разомкнуть даже озарение, указывающее путь в запредельность. Голос истины – горней либо дольней – равно невнятен "чадам житейской суеты". Перед лицом надвигающейся смерти уравниваются победы и поражения человеческой жизни:

Зима идет, и тощая земля
В широких лысинах бессилья,
И радостно блестевшие поля
Златыми класами обилья,
Со смертью жизнь, богатство с нищетой, -
Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
Однообразно их покрывшей, -
Таков теперь перед тобою свет,
Но в нем тебе грядущей жатвы нет! [193]

Финал стихотворения исполнен беспредельной горечи. Однако его вряд ли стоит абсолютизировать. Если быть последовательными в изначально принятой нами методе, следует предположить, что место для мотивов, хоть до какой-то степени корректирующих этот финал, может обнаружиться на пространстве произведений, соседствующих с "Осенью".

Мы их уже называли. Наиболее остро противостоят "Осени" "Ахилл", "Толпе тревожный день приветен…", "Рифма".

О первом будет сказано ниже: оно завязано на вопросе, имеющем значение для всего творчества поэта. Остальные же уместно, хоть и в самой слабой мере, охарактеризовать именно здесь.

Стихотворение "Толпе тревожный день приветен, но страшна…" тематически с "Осенью" не соприкасается. Почва для сопоставления стихотворений не тема как таковая, но содержащееся в них соположение полярных типов сознания – людей материального и духовного бытия. При этом во втором стихотворении, в отличие от "Осени", противостоящие силы не уравниваются даже внешне. Тех, кто связан со сферой духа, автор вводит в расширенное "мы". С ним связана вереница определений, подчеркивающих их исключительность. Герой стихотворения -

…благодатных фей
Счастливый баловень, и там, в заочном мире,
Веселый семьянин, привычный гость на пире
Неосязаемых властей!

Человек такого рода и в повседневности обязан быть бесстрашным. Поэт заклинает того, в ком видит избранника:

Мужайся, не слабей душою
Перед заботою земною:
Ей исполинский вид дает твоя мечта;
Коснися облака нетрепетной рукою -
Исчезнет, а за ним опять перед тобою
Обители духов откроются врата. [185–186]

"Рифма" – в отличие от этого финала – лишена столь дерзкой безоглядности. Ее центр, как уже говорилось, – чувство величайшей горечи художника, утратившего "отзыв" – внимание и поддержку собственных современников. Но в сопряжении со стихотворением "Толпе тревожный день приветен…" и "Рифма" читается как своеобразный завет стойкости. Именно искусство самим фактом своего существования (вопреки грозящей ему гибели, декларированной в "Последнем поэте") убеждает человека в неистребимости гармонии. Созвучие – простейшее и нагляднейшее ее проявление; рифме дано оказывать на человека почти физическое воздействие.

Баратынский писал об этом много раньше, чем обратился к своему последнему сборнику. В стихотворении, созданном на пороге зрелости, он так вспоминал о гармонических пристрастиях собственной юности:

Игра стихов, игра златая!
Как звуки, звукам отвечая,
Бывало, нежили меня! [98]

В пору "Сумерек" поэт убежден: убежден: "гармонический отзвук" – не только игра. По контрасту с жизненной дисгармонией он готов видеть в ней отсвет райского блаженства. О рифме в "Сумерках" говорится в тоне, близком к молитвенному:

Подобно голубю ковчега,
Одна ему, с родного брега
Живую ветвь приносишь ты;
Одна с божественным порывом
Миришь его твоим отзывом
И признаешь его мечты! [194]

Библейский образ, использованный здесь, позволяет и нам вернуться к вопросу для поэта предельно важному – противопоставленности веры и неверия.

В стихотворении "Ахилл" сказано: "духовному бойцу" необходима опора "живой веры". Образ не прояснен. Его можно читать как намек на то, что в одном из писем Баратынский назвал "просвещенным фанатизмом" европейских энтузиастов. Или трактовать в каноническом духе надписи, высеченной на могильном памятнике поэта.

Думаю, в данном случае вряд ли стоит настаивать на определенности: от нее сознательно ушел сам автор – художник, способный к чрезвычайной точности.

Хочу лишь напомнить в этой связи одну из поздних (созданных уже после "Сумерек") миниатюр Баратынского. Она имеет значимое название – "Молитва".

Царь небес! Успокой
Дух болезненный мой!
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли,
И на строгий твой рай
Силы сердцу подай [197].

Поражающий в своей невероятности образ "строгого рая" наиболее точно соотносится с обликом идеала в представлениях Баратынского. И даже с тем общим образом мира, который дарит читателю его поэзия.

На приобщение к этому "строгому раю" требуется немалое мужество. Но решившийся на него вознаграждается безмерно.

2006,2008

Рядом с пушкинским "Демоном": О двух стихотворениях Е. А. Баратынского

Стихотворение "Демон" рассматривалось в нашей пушкинистике весьма основательно. Выяснен генезис центрального образа и одновременно собственный его смысл (хотя, разумеется, здесь возможны еще уточнения и варианты). Ставился вопрос о месте произведения в общей системе творчества поэта, а также об его воздействии на последующую русскую поэзию. В частности – на Лермонтова. На "Демона" Некрасова. На массовую лирику 30-х-40-х гг. XIX в. Тем более странно, что в выстроенном тематическом ряду отсутствует имя Баратынского. Хотя его реплика в этом длящемся полилоге более чем значима.

Речь идет, прежде всего, о стихотворении "В дни безграничных увлечений…" (1831 г.). Момент подключения к пушкинскому тексту в нем столь очевиден, что возникает ощущение, будто поэт намеренно провоцирует узнавание. Суть в том, что пушкинская "подсветка" в данном случае Баратынскому, действительно, необходима. Только на фоне осознанной общности проступает идеологическое различие художественных концепция поэтов-современ-ников.

Итак, прислушаемся к "подсказке" Баратынского: обратимся первоначально к моментам, в которых сказывается близость стихотворных текстов. А лишь затем при учете этой близости попытаемся проследить то особенное, в чем младший поэт осложняет (либо оспаривает?) лирическую ситуацию, намеченную старшим.

Привожу оба произведения полностью:

А. С. Пушкин:

Демон

В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия -
И взоры дев. И шум дубровы,
И ночью пенье соловья, -
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь, -
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел -
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.

Е. А. Баратынский:

В дни безграничных увлечений,
В дни необузданных страстей
Со мною жил превратный гений,
Наперсник юности моей.
Он жар восторгов несогласных
Во мне питал и раздувал;
Но соразмерностей прекрасных
В душе носил я идеал;
Когда лишь праздников смятенья
Алкал безумец молодой,
Поэта мерные творенья
Блистали стройной красотой.

Страстей порывы утихают,
Страстей мятежные мечты
Передо мной не затмевают
Законов вечной красоты;
И поэтического мира
Огромный очерк я узрел,
И жизни даровать, о лира!
Твое согласье захотел.

Ориентированность текста Баратынского на пушкинский открывается даже при обычном чтении. Налицо подобие первых строк– этого трамплина поэтической мысли. Причем, заметим, Баратынский, сжимая начало пушкинской вещи, словно дает почувствовать собственную вторичность – факт следования по уже знакомому пути.

Налицо и определенное единство художественного строя произведений – той условной ситуации, которую можно было бы назвать лирическим рисунком.

Его сущность прежде всего в том, что стихотворения не являют собой исповеди в ее привычной форме. Авторское "я" в них изначально раздвоено; отсюда сюжет общения лирического героя с неким необычным существом – тайным гостем (у Пушкина) либо постоянно присутствующим "наперсником" (у Баратынского). В обоих случаях странный собеседник именуется "гением". Слово, имеющее целый спектр значений, обоими поэтами употребляется в платоновском смысле ("Апология Сократа"). Имеется в виду, как уточняет В. Э. Вацуро, "внутренний голос, всегда разрушающий некое намерение и никогда ни к чему не побуждающий, сила деструктивная". Эпитеты, сопутствующие наименованию ("злобный гений" – у Пушкина; "превратный" – у Баратынского), не оставляют сомнений: цель инфернальных пришельцев развязать дисгармонию – несовпадение души с питающим ее миром (несовпадение несколько различное, но об этом будет сказано ниже).

Назад Дальше