6
Миниатюры Баратынского, поэта, отмеченного знаменательными пушкинскими словами: "Он у нас оригинален, ибо мыслит" (VII, 221), чаще всего являют собой своеобразную формулу мысли. Разрабатывая по преимуществу интеллектуальные тенденции слова, поэт, как правило, оставляет в стороне его пластические возможности. Может быть, поэтому в 20-е годы он почти не был затронут общим увлечением эллинизмом. Мифологический колорит ранних его стихотворений – легкая декорация, восходящая не к Овидию и Катуллу, а к "нежному Парни". Не связана с освоением форм античности и миниатюра Баратынского. В его творчестве она возникает как трансформация карамзинских традиций, следствие двух жанров – элегии и альбомной безделки.
Психологические и философские элегии Баратынского, отличаясь аналитической точностью либо риторической торжественностью, во многом нарушали канон жанра. В перспективе это были произведения свободной лирической структуры. Однако прямого перехода от элегии к лирике такого типа в творчестве Баратынского не произошло. В силу целого ряда литературных воздействий поэт отказался от элегии прежде, чем выработал для себя приемы непосредственного выражения лиризма. Поток его элегий обрывается в 1824 г., а принципы внежанровой лирики утверждаются лишь с конца 20-х годов. В эти промежуточные, кризисные для Баратынского годы миниатюра – одна из преобладающих форм его поэзии. От элегии она наследует характерный тематический комплекс – мотивы разочарования. Однако композиционные, стилистические принципы воплощения этой темы здесь иные.
Побеждая умом сердечное чувство, поэт коренным образом перерабатывает свои ранние стихотворения. Именно таковы "Разлука", "Размолвка", "Поцелуй". Традиционная элегия обретает в них форму миниатюры. Обычно свойственная элегической поэзии напевность повторов, протяженный, "сладостный" стих уступают место предельно четкому изображению наиболее существенных моментов того или иного душевного состояния. В те же годы, однако, миниатюра возникает у Баратынского не только в процессе перестройки ранней любовной лирики. Поэт создает и вполне новые ее варианты. Тематически эта миниатюра близка его философской элегии начала 20-х годов. Но, обращаясь к уже привычным для него мотивам (подробно они развернуты в стихотворениях "Две доли", "Истина", "Череп"), Баратынский жестко концентрирует характерную для них аллегорическую образность. Вот одно из произведений этого рода:
Веселье и горе
Рука с рукой Веселье, Горе
Пошли дорогой бытия;
Но что? Поссорилися вскоре
Во всем несхожие друзья!
Лишь перекресток улучили,
Друг другу молвили: "Прости!"
Недолго розно побродили,
Чрез день сошлись – в конце пути.
Как и в философских медитациях Баратынского, в приведенном стихотворении присутствуют и образы – олицетворения общих понятий, и условный сюжет. В миниатюре роль такого сюжета даже более значительна: именно сюжетная ситуация служит здесь главным средством выражения поэтической мысли. Тем не менее она не являет собой действия в точном смысле слова. Налицо лишь простейшая комбинация фигур, обнаруживающая сущность совершающегося. Столь же элементарное сюжетное движение возникает и в процессе реализации метафоры. Так строится стихотворение "Дорога жизни". Система сложно переплетающихся тропов создает здесь развернутую аллегорию. В ее контексте центральная метафора– "дорога жизни", обновляясь, освобождается от стирающей восприятие привычности.
Правда, форма аллегорической миниатюры у Баратынского недолговечна: после 1826 года поэт к ней уже не прибегает. И все же стиль "Дороги жизни", насыщенно метафорический и одновременно рационалистичный, осознается как выражение его манеры в целом. Развивают его и разные варианты миниатюры.
Не столь многообразная, как пушкинская, миниатюра Баратынского тем не менее представляет несколько отчетливо выделяющихся разновидностей. Главные среди них – лаконичный портрет либо философское размышление, сжатое до минимального объема. На последнем этапе творчества поэт обращается к античной эпиграмме.
Как и у Пушкина, миниатюра – портрет у Баратынского генетически связана с альбомной поэзией. Зачастую она представляет собой предельно осерьезненный мадригал. Наиболее интересны в этом плане стихотворения, которые оба поэта посвятили одному лицу, – Аграфене Закревской. Единство адресата с почти наглядной очевидностью обнаруживает особенности поэтического подхода каждого из художников. Воспользуемся возможностью всмотреться в них пристальнее. Привожу текст стихотворений полностью:
У Баратынского:
<…>
Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела!
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела!
Раба томительной мечты!
В тоске душевной пустоты
Чего еще душою хочешь?
Как Магдалина, плачешь ты
И, как русалка ты хохочешь! [115].
У Пушкина:
Портрет
С своей пылающей душой,
С своими бурными страстями,
О жены севера, меж вами
Она является порой
И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил [III, 69].
Сходство обликов, представленных в стихотворениях, подчеркивает различие авторского отношения к героине. Баратынский, по-человечески сочувствуя ей, безоговорочно осуждает страсть. Пушкин ею восторженно любуется.
Уподобление, организующее последние строки его миниатюры, выявляет ее общей смысловой акцент – противостояние "пылающей души" и окружающего ее холода, страстей, беззаконных, но живых, и мертвенной расчисленности. Контраст единственен и абсолютен; он будто рассекает изображение извне, проходя между его полюсами.
Структура стихотворения Баратынского также строится на противоположениях, но, являясь множественными, они пронизывают сам портрет. Поэт рисует образ человека, ставшего жертвой тотальной дисгармонии, совмещающего молодость и плоды разрушительного опыта, жажду сильных чувств и пресыщенность, раскаяние и вакхические порывы, Баратынский предугадывает тип лермонтовского человека– души, спешащей навстречу грозам, но уже тронутой процессом омертвения. Одновременно предваряется и изощренность лермонтовского психологического анализа. Однако возможное соотнесение с Лермонтовым уводит в сторону от проблем поэтики миниатюры. Вернемся к собственной первоначальной задаче.
И у Пушкина, и у Баратынского стихотворения отличаются той специфической четкостью, которую порождает симметрия контрастов. Но у Пушкина центральное противопоставление, отделяя образ героини от фона, сообщает ему своеобразную зримость – аналог жизненной конкретности (показательное выражение – "стремится до утраты сил").
Миниатюра Баратынского, в отличие от пушкинской, воспринимается как система многих, сложно переплетающихся сопоставлений. Здесь красота не предполагает зримости; ее подменяет собой безупречная стройность интеллектуального анализа.
Динамика, присущая такому анализу, далека от жизненной конкретности. Фигуры финала произведения – Магдалина и русалка– не лица в точном смысле слова, но воплощения полярных страстей, живущих в пределах одной души.
Правда, иногда у Баратынского на пространстве выделенной нами жанровой формы встречаются и показательные исключения: в этих случаях общее понятие становится предметом прямого изображения. Такова, к примеру, "Надпись" 1826 г. – миниатюра, в центре которой своеобразный портрет разочарования. Первое ее четверостишие формулирует поэтическую задачу, а вместе с ней и центральную поэтическую мысль:
Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
Но как на нем былых страстей
Еще заметен след! [113].
Зримости как таковой здесь еще нет. Но повторяется побудительное "взгляни" – слово, предвещающее непременность зрительного впечатления. Его реализует второе четверостишие. Оно воссоздает пейзаж, исключительный в своей редкостности, – застывший водопад:
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид [113].
Символ оформляет собой парадокс – возникает образ пустой формы явления – вид движения, лишенного его сущности, недвижимого движения. В нем таится источник необычайной зрелищности представленного.
В стихотворении этот образ выполняет роль второй чаши весов в системе сравнительного параллелизма. Налицо – необходимая в условиях такой конструкции уравновешенность частей. Правда, можно было бы отметить, что его звенья по своей художественной функции не вполне идентичны. Второе дополнительно: оно призвано иллюстрировать мысль, в общем плане уже обозначенную. Дополнительность, однако, восполняется тем, что именно на пространстве второго звена имеет место акцентный удар – point, совмещающий в себе смысловой центр и итог произведения.
Туже структуру поэт варьирует: он обращается к ней не только в целях создания портрета. Параллелизм Баратынскому представляется уместным, когда речь идет о выражении некой бесспорной истины, тезиса, требующего скорее формулирования, чем анализа (как в стихотворении "Чудный град порой сольется…"). Поэтическое исследование, как правило, предполагает у него миниатюру иной структуры. По большей части она являет собой прямое размышление – рассуждение, разумеется, предельно сжатое.
Стихотворения этого типа появляются у Баратынского во второй половине 20-х годов. Преобладающее положение они сохраняют и в поздней его лирике, неуловимо меняясь вместе с нею. Главное в этих изменениях – преобразование качества мысли, обогащающейся за счет роста эмоциональной стихии. Она пронизывает собой интеллектуальное начало вещи, осложняя (иногда неожиданно!) ее логический рисунок. Этот тип поэтической речи реализует одно из самых заветных творений Баратынского – стихи о "далеком потомке":
Несмотря на чрезвычайную известность этого текста, решаюсь привести его полностью.
Мой дар убог, и голос мой негромок,
Но я живу, и на земле мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать, душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я [137].
Осип Мандельштам уподобил это произведение посланию в будущее, доверенному волнам океана. Строки Баратынского, – считает он, – одушевляет чувство "глубокого и скромного достоинства". Именно такое, вполне трезвое и точное понимание масштаба собственной ценности позволяет поставить эту внешне непритязательную миниатюру в ряд творений, воплощающих тему памятника. Исследуя стихотворение Баратынского в контексте этого ряда, С. Г. Бочаров проницательно определяет суть его потрясающей своеобычности. "Поэт негромкого голоса" (а именно таковым Баратынский себя почитал) – в отличие от прославленных художников – видит в факте памяти читателя-потомка событие, радующее своей возможностью, но отнюдь не безусловное. Соответственно, по мысли интерпретатора, надежда на грядущее признание не связывается у автора с пафосом заслуги; "обоснованием здесь являются не заслуги, а самое бытие человека-поэта, оно само по себе любезно и ценно, а не те или иные его характеристики <…>".
Отсюда – необычная для миниатюры тональность: отсутствие словесной игры, свобода от манеры резюмирования смысла. Поэтическая мысль будто складывается в присутствии читателя. В ней нет статуса предрешенности. Стихотворение строится как вереница следующих друг за другом суверенных суждений. Конъюнкция не предполагает необходимости умозаключения. Вместо него используется аналогия. Аналогия же являет собой способ мышления, предполагающий связь вероятностную. Она сообщает последним строкам миниатюры специфическую некатегоричность, а одновременно и столь же специфическую убедительность. Автор как бы полагается на читателя, вместе с ним прошедшего весь путь размышления. Вместе, – ибо сам характер чтения диктует чувство причастности к состоянию думания.
Это чтение неизбежно замедленное. Синтаксическое и стиховое членение в произведении подчеркнуто не совпадают; паузы понуждают всматриваться в сказанное. Свободны от них лишь две последние строки. Так реализует себя эффект завершенности интонационной. В финале она сказывается полно, но вне какой бы то ни было педалированности. Рассуждение естественно достигает своей конечной грани.
Поздняя миниатюра Баратынского все явственнее обнаруживает приметы протекания мысли. В его поэзии в целом увеличивается квота субъективного начала. Оно не подменяет собой начало рациональное, но существенно его трансформирует. Ради адекватной передачи момента интеллектуального переживания поэт жертвует безукоризненной стройностью своей миниатюры начала двадцатых годов. Так, в стихотворении "Все мысль да мысль! Художник бедный слова <…>" повышенная экспрессивность речи передает зигзаги потока сознания; в произведение входят проявления диалектики души.
Но, поднимаясь в вершинных своих образцах до воссоздания процесса, миниатюра тем не менее остается предназначенной для выражения обобщений, жизненных результатов, итогов. У позднего Баратынского эти изначальные свойства жанра вполне проявляются в его антологических надписях. В сборнике "Сумерки" есть несколько произведений, выдержанных в каноне, созданном Дельвигом. Белый стих, его торжественно плавное звучание явно отделяют их от общего типа стихотворений, составляющих сборник. Но собственно античного в этих надписях немного. В них не только отсутствуют соответственные исторические детали. Как уже говорилось, они могут отсутствовать и у Пушкина, у самого Дельвига. Важнее иное: пластичность, обычно свойственная мышлению, имитирующему древний колорит, у Баратынского уступает место повышенному интеллектуализму. В его надписи он сказывается вполне явно. Поэт также кладет в ее основу прямое суждение. В этом случае, однако, он не стремится выявить признаки движения мысли. Напротив того, суть сказанного неизменна по самой природе своей. Авторитетом веков автор подтверждает аксиомы, истинные сейчас и всегда. При этом связь такой аксиомы с настоящим почти декларируется. Особенно показательно в этом плане следующее стихотворение:
Красного лета отрава, муха досадная, что ты
Вьешься, терзая меня, льнешь то к лицу, то к перстам?
Кто одарил тебя жалом, властным прервать самовольно
Мощно-крылатую мысль, жаркой любви поцелуй?
Ты из мечтателя мирного, нег европейских питомца,
Дикого скифа творишь, жадного смерти врага [180].
Баратынский опирается на легко узнаваемые источники: это вариант мифа о гибели Геракла, сраженного роем комаров, и известные строки пушкинской "Осени":
Ох, лето красное, любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.
В эпоху Пушкина они являли собой предел прозаизма в поэзии, то есть воспринимались как выражение сугубо современного сознания. На язык такого сознания переводит Баратынский и образную суть мифа – мысль о власти мелочей над душой человека. Сопрягая полярности, поэт пытается создать аналог гомеровского стиля. Эксперимент вряд ли можно считать удавшимся. Совмещая современность и архаику, автор "Сумерек" оказывается на границе с пародией. В последних строках стихотворения есть привкус самоиронии. Он нарушает цельность высказывания – это непременное качество антологической миниатюры.
Впрочем, такая невыдержанность стиля (либо недостаточная проясненность замысла?) встречается в "Сумерках" крайне редко. Присущее Баратынскому мировосприятие сказывается в этой книге вполне непосредственно. Ради его выражения поэт не нуждается в использовании каких-либо искусственных приемов. Столь же естественна и общая склонность поэта к миниатюре. Эта жанровая форма по-особому отвечает природе его творческого метода. Сам факт присутствия миниатюры у Баратынского может быть уподоблен моменту выхода на поверхность геологической породы. Так в очередной раз проявляет себя сила, отражающая сущность его поэзии, – пронизывающая ее субстанция мысли.