Так же, как виды организмов отличаются не только по форме, но и по материалу, по генетическому составу, так и загадка оказалась не в условных отношениях к своему материалу, а в интимных. Подчиненными некоторой системе условий оказались не только и даже не столько отношения между загадкой и разгадкой, то есть экстраверсивные отношения, но и в гораздо большей степени отношения интраверсивные, то есть отношения загадки к своему собственному материалу, из которого она построена, и к своей собственной морфологии. Оказалось, что морфология загадки каким-то таинственным образом связана с ее строительным материалом, образуя совместно с ним единую систему родства, пронизывающую всю область загадки.
При виде этой картины возникает вопрос: не свидетельствуют ли открывшиеся особенности загадочного описания не только об особом порядке означения (сигнификации), но и об особом регистре феноменальности? Не подчинены ли загадочные описания как некая особая область неким собственным интересам, независимым от разгадки? Иначе говоря, не имеет ли загадочное описание своих собственных целей существования, своего телоса, своего raison d’être и своей особой предметной области, независимой от мира разгадок?
Избыток означения загадочного описания не склонен легко выдавать своих секретов, своего смысла. Этот смысл проходит незамеченным – загадке положено быть загадочной. И все же выясняется, что в тени ее ожидаемой загадочности по отношению к разгадке таится больше, чем ожидается. Возможно ли, что некоторое безразличие загадки к разгадке говорит о том, что загадка как бы прячется за первую подходящую разгадку? Если так, то что же она прячет и почему?
Подтверждением того, что она нечто прячет, как и указанием, в каком направлении искать это спрятанное, является ее смысловая избирательность. Классификация Тэйлора демонстрирует круг ограниченных предпочтений загадки при выборе ее инструментов. Вспомним выражение Тэйлора: "фундаментальная концепция, на которой покоится загадочное сравнение". В это выражение стоит вдуматься. Тэйлор знал, что фигуративные средства загадки, ее мотивы и парадигмы, не являются инструментом, подчиненным исключительно делу намека на разгадку – они заявляют о существовании некоторой смысловой области, которой они принадлежат.
Эти размышления побуждает нас сформулировать такой тезис:
(i) Загадочное описание имеет особый смысл существования, не сводимый к его направленности на разгадку. Загадочные описания пользуются в качестве своего инструментария ограниченным кругом смысловых предпочтений, которые включены в компактную систему морфологического родства, пронизывающую всю область загадки.
История изучения загадки обнаруживает некоторую герменевтическую траекторию имманентного анализа, которой не было в умах фольклористов, преследовавших чисто практические задачи, – их усилия направляла задача организовать свой полевой и архивный материал, построить собрания загадок наиболее компактным, систематическим способом. Решение этой задачи привело к результатам, чреватым непредвиденным потенциалом, который остался неотрефлектированным. Когда же в изучение загадки вторглись готовые общие теории, имманентный анализ прекратился. Ценные свежие полевые данные о жизни загадки в естественных условиях, полученные антропологами, не оказали влияния на аналитическую работу, потому что изменилось представление об аналитическом мышлении. Нам нужно ввести в поле нашего анализа загадки антропологические наблюдения о ее функционировании – это как раз то, чего не хватало филологической школе. С этой целью нам нужно проработать достижения филологической школы с той стороны, с которой она может войти в соприкосновение с антропологическими данными. Тут нам нужно снова возвратиться к Тэйлору, сказавшему последнее слово в фольклорно-филологической традиции.
Важнейшим ограничителем тэйлорова концептуального горизонта стал разделяемый им со всей школой рационалистический предрассудок в понимании загадки: представление, что загадка предназначена для разрешения путем индивидуальных усилий ума. Этот взгляд был отброшен некоторыми антропологами уже при жизни Тэйлора. Во второй половине ХХ века антропологи сообщали из всех концов света записи ритуалов разгадывания загадки, свидетельствующие о том, что знание разгадки представляет собой общинную собственность и разгадывание не рассчитано на индивидуальную остроту ума. Наблюдения эти не были совсем новыми, им предшествовали аналогичные более ранние спорадические наблюдения этнографов в Европе и Азии, которые были сделаны все же вскользь и не отразились на аналитической работе филологической школы. Это обстоятельство диктует необходимость пересмотреть, при всех ее достоинствах, картину загадки, оставленную нам Тэйлором. При этом следует помнить, что его интуиция, как бы сдерживаема она ни была им самим, идет дальше его формальных достижений.
Посттэйлорианская перспектива открывается вопросом, является ли начертанное Тэйлором представление о морфологической систематичности загадочных описаний чисто формальным аспектом или это явление следует рассматривать как внутреннюю форму, то есть такую, за которой стоит особый смысл, диктующий эту форму. Тэйлор ограничился первым представлением; он догадывался о большем, и его начертания открывают и вторую перспективу. Нам нужно еще раз вглядеться в то, как она открывается изнутри тэйлорова концептуального пространства.
Как мы уже знаем, разработав для обширного собрания англоязычной загадки в сопровождении большого сравнительного материала систем у классификации из 11 классов, Тэйлор, по его собственному признанию, не нашел единого формального принципа для этой системы. Тем не менее он изящно развернул два разнородные с виду способа классификации посредством набора индикаторов, укладывающихся в единую систему координат. Но сам он, похоже, не вполне был удовлетворен своими результатами, и в его пояснениях к развертыванию классификации то и дело пробегают нотки оправдывания. В попутных замечаниях, открывающих каждую главу его книги, он то и дело указывает на более глубокие родственные связи между загадками – даже тогда, когда они попадают в разные классы и даже в разные группы классов. Но входить в значение этих наблюдений он не стал.
Тэйлор скупо прокомментировал свою классификацию, по-видимому, оттого, что считал свою задачу практической: создание способа удобной организации обширных корпусов загадки. Это отнюдь не малая задача. Я уже сопоставлял ее с той, что решал Карл Линней в XVIII веке для царства растений. Кстати, Линнею тоже не удалось построить свою классификацию на едином основании. Тут уместен вопрос: если явления природы загадочны, то отчего же не быть загадочным жанру загадки? Вопрос этот не риторический, и ответ на него не само собой разумеющийся. Между природными феноменами и культурными есть существенная разница: культурные феномены допускают вопросы, которые бессмысленны для природных. Природные феномены даны нам при отсутствии знания их смысла и цели. Они существуют не для нас, даже если мы склонны принимать их как подарки природы или ее Создателя и подчинять их себе. Если отвлечься от недоступной нам точки зрения Создателя, самый вопрос об их смысле и целях имеет метафорический характер. Поэтому мы можем подходить к ним только в практическом, манипулятивном или в формальном, логико-математическом планах. Иное дело феномены культуры – мы создаем их сами и, независимо от того, наделяем их целью или нет, предназначаем для таких же существ, как мы, так что они существуют для нас, и вложенный в них смысл является их непременным условием существования. На языке Иммануила Канта, мы не знаем вещей-в-себе, а только явления, или феномены, вещи-для-нас. Но последние – отнюдь не субъективные сущности; изучая физические явления логически, можно предсказать поведение объектов физического мира. В составе культуры особое место занимает культура выражения, искусство. Феномены искусства – это вещи-для-нас особого характера: они не есть то, как вещи-в-себе явлены нам; наоборот, то, что предстает их носителями, как звук для речи и краски для живописи, подчинено их функции-для-нас, которая трансцендентна их физической природе и в по существу своему уникальна в каждом отдельном случае. Не только физико-математическое, но любое законосообразное описание "Маскарада" Константина Сомова или "Петрушки" Игоря Стравинского ни при какой степени точности ничего не скажет о них как о произведениях искусства. Феномены искусства – предметы интенциональные не только в нашем сознании, но и сами по себе, по своей сущности. Не столько мы их осмысливаем в восприятии, сколько они нас, сообщая нам свой смысл, заданный им при их создании. Предметы искусства созданы для нас исключительно и манипулируют нами. Поэтому вопросы, не приложимые к феноменам природы, законны для феноменов культуры выражения. С народным искусством дело обстоит несколько сложнее: отличие фольклора заключается в том, что в рассматриваемом плане с индивидуальными произведениями искусства сопоставимы его жанры, а не отдельные тексты. Поэтому мы можем и даже должны задать вопрос, невозможный в отношении природы: какой смысл имеет система родства, пронизывающая все бытие загадки как в морфологическом, так и в содержательном плане? С этим вопросом нам следует обратиться снова к картине Тэйлора – его достижения так богаты, что их следует разворачивать слой за слоем.
Тэйлор отметил, что его интересует только то, как загадки описывают то, что они описывают, и соответственно, разгадки он выносил за скобки. Он достиг того, чего искал, и не задал вопроса о возникшем в его постановке задачи противоречии, которое позволило ему достичь своей цели. Ведь по его представлению загадочное описание нацелено на разгадывание. Казалось бы в таком случае загадку от разгадки оторвать нельзя. Тем не менее только примкнув к школе, предложившей тактику отрыва загадки от разгадки, он сумел создать стройную классификацию для всего корпуса англоязычной загадки, а, возможно, и для всего универса народной загадки. Только отвернувшись от разгадки и ограничив поле наблюдения имманентными свойствами загадочных описаний можно было усмотреть то, что они составляют некоторую единую область со своими тесными смысловыми предпочтениями и компактной системой родства.
Удивительным является то, что, как мы видели, полная классификация загадки поддается описанию в рамках единой системы координат. Это обстоятельство Тэйлор и, казалось бы, видел, и воздерживался от его признания, предпочитая указать на несовершенство своей системы, на отсутствие единого основания классификации. Тут Тэйлор подошел к порогу, на котором он счел за лучшее остановиться. Ведь заглянув по ту его сторону, пришлось бы задавать следующие вопросы, не совместимые с рационалистическим взглядом на загадку. Пришлось бы поставить вопрос, не является ли готовность загадки раскрывать свои тайны независимо от разгадки свидетельством того, что у нее могут быть иные цели, помимо направленности на разгадку. Такая возможность контринтуитивна, и в ней таилась угроза устоявшемуся представлению о загадке.
Но как только мы осознали противоречие, перед которым стоял Тэйлор, у нас обходного пути нет. Нам предстоит ставить и преследовать вытекающие отсюда вопросы. Если бы Тэйлор усомнился в стандартном представлении о загадке, он вряд ли смог бы остановиться и сделать то, что он сделал – подвести итог открывшейся возможности изящно классифицировать всю область загадки. В истории познания достижение определенных важных результатов нередко оказывалось возможным благодаря готовности ограничить горизонт проблематики. Это обстоятельство можно назвать прагматическим условием теоретического познания. А ведь Тэйлор был фольклористом и решал практическую задачу. Теоретическая глубина оказалась избыточным продуктом имманентного направления исследования, точно найденного сильной интуицией Тэйлора.
Итак, сформулируем неизбежный вопрос: что это значит, что, с одной стороны, мы наблюдаем небрежно неоднозначное отношение загадки к разгадке, тогда как, с другой стороны, обнаруживается тесный набор условий, управляющих загадочными описаниями и их порождением? Этот вопрос ведет к следующему: не означает ли это обстоятельство, что цель загадки, ее функция, ее телос до сих пор слишком узко определялись фольклористами?
Настоятельность этих вопросов подсказывает необходимость радикальной переоценки загадки как жанра. Жанр оказывается проблемой в еще большей степени, чем мы заметили вначале. Если ни отношение между загадкой и зарегистрированной разгадкой, ни, в более широком плане, функция загадочного описания не могут быть приняты как очевидности, то они должны быть приняты как проблемы, а вместе с ними проблематизируется и самый жанр. Этого не случилось в рамках двух эпохальных исследовательских традиций. В рамках фольклорно-филологической традиции не возникло сомнений в том, что загадка предназначена для индивидуального рассудочного разгадывания; в свою очередь антропологи и этнологи, ясно видевшие, что отношения между загадкой и разгадкой имеют условный характер и являются общественной собственностью, также не опознали в этом открытии побуждение к пересмотру взгляда на загадку. Произошло это оттого, что филологическая традиция была ими заброшена, а вместе с ней и присущая ей способность удивляться. Только сочетание углов зрения обеих традиций открывает новый, более плодотворный вид на загадку. Возможность такого сочетания возникает в посттэйлорианской перспективе, открывающейся с порога, на котором остановился составитель "Английской загадки из устной традиции".
Перемену направления поисков телоса загадки мы начнем с вопросов к внутренней форме и функциям загадки, которые мы будем задавать в виду антропологических данных.
15. Народная загадка как фигура сокрытия. В этой центральной главе книги речь идет о том, что загадка представляет собой не только жанр словесного искусства, но и особую символическую формацию и особый феномен сознания
У нас, разумеется, нет прямых свидетельств о жизни загадки в исторически ранних устных традициях. Этнологические и антропологические исследования примитивных обществ имеют сравнительно недавнюю, короткую историю; они контаминированы современностью, но некоторые страницы этой истории отличаются большей проницательностью, чем другие. Раньше других Джэймс Джордж Фрэйзер (James George Frazer) задумался над тем, что природа загадки не так уж ясна, как обычно кажется, что ее функция может быть эзотерической. В своем гигантском труде о культурах примитивных обществ под названием "Золотая цепь" он поместил в одном из примечаний к 9-му тому обзор этнографических наблюдений относительно места загадки в жизни примитивных обществ (Фрэйзер 1911: 9.121–122). В этом обзоре находится следующее замечание:
Обычай задавать загадки в определенные сезоны или по некоторым особым случаям любопытен и, насколько я знаю, до сих пор еще не был объяснен. Возможно, загадки были первоначально иносказаниями, принятыми в те времена, когда по некоторым причинам говорящему было запрещено употребление прямых терминов. (Там же: 121)
Имя этому запрету – табу. Интригующее предположение Фрэйзера получило отклик в трудах о загадке, но слишком буквальным образом, без достаточного анализа и развития, что привело к еще одному тупику. В русской фольклористике Д. К. Зеленин обратил внимание на употребление "подставных слов" восточноевропейскими и североазиатскими народами с целью табуирования, чтобы уберечься от сглаза и накликанья (Зеленин 1929 и 1930). В. П. Аникин приложил эти идеи к загадке и высказал мнение, что тематика загадок, обозначенная отгадками, восходит к "тематическим кругам предметов и явлений, имевших условные обозначения в тайной речи древности" (Аникин 1959: 23). Это мнение трудно согласовать с широко разделяемым представлением о том, что мир отгадок народной загадки охватывает универс крестьянского быта. А. В. Юдин подробно рассмотрел употребление имен (антропонимов и топонимов) в восточнославянской загадке в качестве замещений загадываемого предмета (напр., Стоит Орина выше овина. – Очеп; Дуб волынский, на нем платье богатырско, а сучье дьявольско. – Терновник) и пришел к выводу, что заместительные именные номинации в загадке "обнаруживают значительное единство принципов их образования с табуистическими языками" (Юдин 2006: 93). Значимость этого вывода зависит от того, как его интерпретировать: если остановиться на некотором сходстве всех древних табуистических языков, реликты которых находимы в фольклоре и вообще в речевой практике, то это слабый вывод; если в этом ряду отождествить загадку с такими языками вообще, то загадка оказывается попросту упущенной.
Попытки реконструировать историю загадки в свете антропологических данных не могли продвинуться далеко в виду того, что, как это ни странно, в примитивных обществах загадка находится в еще более обветшалой и угасающей форме, чем это обстоит с загадкой в высоко развитых обществах Европы и Азии.
Гипотеза Фрэйзера заслуживает пристального внимания, но не прямого повторения. Она обретает смысл в виду сделанного в предыдущей главе предположения, что загадка имеет иную цель, помимо зарегистрированной разгадки. Гипотеза Фрэйзера указывает на цель такой двойственности: табу, со всеми сопутствующими ему условиями.
Согласовать эту гипотезу с загадкой не просто: табу означает, что загадка не должна раскрывать подразумеваемый ею предмет, но это противоречит тому, что загадка разгадывается и разгадка оглашает то, что в описании представлено иносказательно. Ведь нелепо было бы допустить, что оглашаемый разгадкой предмет является табуированным. Если понятие табу может быть отнесено к загадке, то, по-видимому, как-то помимо ее отношения к разгадке и ее огласке.