Хотя Фройд никогда не заявил о том, что в его мышлении есть доминирующая парадигма, эта парадигма все же является условием его мысли. Во всяком случае он указывал на сходства между описанными им формами фигуры сокрытия и постоянно обращал внимание на различия между ними. Он указал, в частности, на то, что двойное (очевидное и скрытое) значение оплошности, в том числе оговорки, может осуществиться и при мимолетном затмении причинившего ее значения, которое нередко тут же оказывается осознанным. Иначе дело обстоит в сновидении, где скрытое значение скрыто настолько прочно, что даже не допускает намека на свое существование. Сновидение не стремится сказать что-нибудь кому-нибудь. Это не средство общения; наоборот, оно стремится остаться непонятым (Фройд [1917]: Третья лекция). В этом спектре крайностей, можем мы добавить, загадке принадлежит особое место: в отличие от оплошности, скрытое в загадке имеет устойчивый, постоянный смысл, а в отличие от сновидения, загадка адресована и должна быть понята, в этом ее цель. При этом сновидение может представлять свое скрытое содержание как в невинной, знакомой форме, так и в странной, ни на что не похожей, эксцентричной. Загадка, можно сказать, рождена под знаком эксцентричности.
Фройд, вопреки распространенному мнению его невнимательных критиков, отнюдь не приписывает эротическое содержание каждой фигуре двойной сигнификации – он указывает, что оплошности не всегда с этим связаны, но подчеркивает, что "в сновидении символы используются почти исключительно для выражения сексуальных объектов и отношений" (там же: 161). Нам предстоит выяснить, как в этом отношении обстоит дело с загадкой. Фройд не подталкивает нас в ту или иную сторону; наоборот, он разворачивает перед нами широкий спектр возможностей.
Как мы видели, фигура сокрытия представляет собой форму символического выражения, которая проявляется в различных модальностях: она может выразиться и в образах зрительной фантазии, как в сновидениях, и, как в случае оплошности, – в действиях. Правда, язык и языковое сознание у Фройда всегда подстилает все интересующие его феномены, и он извлекает их скрытый смысл, подвергая анализу речевые сообщения о непосредственно недоступных феноменах сознания. А ведь загадка непосредственно существует именно в форме языкового выражения. Казалось бы это обстоятельство передает ее прямо в ведение лингвистики. Нужно ли в таком случае вообще затрагивать вопрос о глубинной психологии? Но отношения с наукой о языке у загадки напряженные. Репрезентация путем подстановки – одна из главных концептуальных структур, которыми оперирует семиотическая теория языка. Но фигура сокрытия загадки осуществляет свои репрезентации с коленцем, которое помещает ее в особый регистр выражения и указывает на ее уникальность: лингвистика занимается тем, как язык говорит то, что говорит, загадка же в качестве высказывания не только скрывает нечто, но и тó, чтó она скрывает, как мы вскоре увидим, вообще стремится избежать языка, находится по ту его сторону – ему необходима зрительная модальность. Тут мы расходимся и с психоанализом, который не только занимается способностью языка скрывать, но полагает, что сокрытие вообще, в принципе происходит в языковой модальности, даже если оно выражено в неязыковых формах. Так что наши пути не укладываются ни в рамки лингвистики, ни в рамки психоанализа, потому что для нас существенна полимодальность загадки, включенность, как мы вскоре увидим, в ее структуру наряду со словами зрительных образов, нередуцируемость ее к языку.
Психоанализ – в этом заключается его главная концептуальная особенность – занимается феноменами глубинного символического выражения и высокого порядка организации. В этом отношении мы будем впредь поддерживать с ним контакт, не разделяя ряда специальных концепций, касающихся психоаналитической интерпретации. Если нам снова придется войти в контакт с Фройдом, то это произойдет там, где наш собственный путь либо путь других исследователей окажется в согласии с его мыслью.
Важнейшее же отличие народной загадки от предметов, которыми занимался Фройд, заключается в том, что это не феномен индивидуального сознания, а предмет особого социального института, чем нам предстоит заняться. Институт этот, однако, оперирует индивидуальным сознанием и задевает его глубоко.
16. Скрытое содержание загадки. О том, что есть вещи, которые предпочитают быть скрытыми
Фольклористы заинтересовались идеями Фройда еще при его жизни. Рассматривать это обстоятельство по аналогии с массовыми обращениями в веру той или иной Теории, в том числе фройдовой, было бы несправедливо – фольклористы встретили у Фройда то, что они сами различали в фольклоре. Фройд научил не отводить глаз от сексуального содержания, что за редкими исключениями было обычным до него.
В XIX веке можно отыскать редкие случаи, когда бы фольклорист позволил себе отметить существование загадок с отчетливым сексуальным намеком и невинной разгадкой (напр., Майер 1898: 333). Дело меняется в ХХ веке, когда серьезность этой темы становится ясной.
Вольфганг Шульц (Wolfgang Schultz) в работе, посвященной мифическим и ритуальным корням загадки в эллинистическом культурном ареале, включил в поле своего исследования и литературную загадку, и немецкую народную (Шульц 1912). Как о чем-то само собой разумеющемся говорит он о большом количестве загадок с сексуальным содержанием и о загадывании загадок в процессе сватовства. Отмечает он и древнейший, так сказать, корневой характер сексуально-брачных мотивов в культуре.
Прочную приверженность загадки к сексуальной тематике усмотрел на русском материале основатель русской формальной школы в литературоведении Виктор Шкловский. С обычным для его раннего периода блеском он предложил свежий взгляд на литературу и фольклор, включая загадку. Сделал он это в самой знаменитой своей работе, статье "Искусство как прием" (1929), посвященной концепции остранения как фундаментального художественного приема, направленного на представление хорошо известных вещей в новом и поразительном свете. Чтобы освободиться от автоматизированного называния вещей их привычными именами, которые в результате многократного повторения уже не вызывают живых представлений, настоящий художник слова, включая народ, подает предметы в странных на первый взгляд ассоциациях, так что они предстают в новом ракурсе, вызывают свежее ви́дение.
Целью искусства является дать ви́дение вещи как ви́дение, а не как узнавание; приемом искусства является прием "остранения" вещей и прием затрудненной формы, увеличивающий трудность и долготу восприятия… (Шкловский 1983: 15).
Шкловский противопоставляет такое восприятие узнаванию: оно позволяет заново увидеть знакомую вещь как незнакомую, вместо того чтобы узнать ее как хорошо знакомую и потому не требующую мыслящего взгляда. Он ставит вопрос радикально: в этом суть искусства. За примером он обращается к Л. Н. Толстому, который "не называет вещь ее именем, а описывает ее как в первый раз виденную" (там же). Вот пример того, как Толстой добивается этого: он рассказывает о жизни лошади и о том, что с ней произошло по смерти, а затем в тех же понятиях описывает смерть человека: "Ходившее по свету, евшее и пившее тело Серпуховского убрали в землю гораздо после. Ни кожа, ни мясо, ни кости его никуда не пригодились" (там же: 17).
В описании остранения можно узнать загадку. И в самом деле, Шкловский приводит загадку в качестве образцового случая остранения. Более того, представленная в этом качестве загадка у него оказывается прототипом искусства вообще. Заметим, Шкловский отрицает узнавание как функцию остранения: узнавание, ссылка на известное – акт редукции, противоположный восприятию. Если отнести это к загадке, то взгляд Шкловского ведет к выводу, что цель ее – не то узнавание, которое объявляется в разгадке, а более внимательное восприятие образа, представленного описанием, и проникновение в его странность как значимую, а не как затруднение, через которое нужно переступить. Неузнавание Шкловский ценит выше узнавания. Неузнавание, впрочем, имеет особое значение у Шкловского: оно означает не "Я не знаю, что это такое", а "Я никогда этого так не видел – как это забавно!". Неузнавание в этом смысле означает созерцание чего-то в неожиданном и обнажающем суть облике. Созерцание затрудненного, неожиданного и свежего образа доставляет удовольствие – это художественный эффект.
И вот тут Шкловский совершает характерный для его манеры письма прыжок:
Но наиболее ясно может быть прослежена цель образности в эротическом искусстве.
Здесь обычно представление эротического объекта как чего-то в первый раз виденного. (Там же: 20)
Почему именно в эротическом искусстве яснее прослеживается цель образности, Шкловский не объясняет, но он демонстрирует, что дело обстоит именно так. Литературные примеры, приведенные Шкловским, взяты один из Гоголя, который немало почерпнул из фольклора, и другой, менее внятный, из Гамсуна, а дальше он переходит к предмету нашего интереса – к фольклору. Он цитирует былину о Ставре, в которой повествуется о том, как к богатырю приходит его собственная жена, переодетая мужчиной, и, чтобы он узнал ее, предлагает ему ряд иносказаний, в которых содержатся намеки на травестию. Она говорит об их совместных играх с его сваечкой серебряной и ее колечком позолоченным, об их совместном обучении грамоте, когда у нее была чернильница серебряная, у него перо позолоченное. Есть версия былины, в которой "дана и разгадка": "Тут грозен посол Васильюшко / Вздымал свои платья по самый пуп. / И вот молодой Ставер, сын Годинович, / Признавал кольцо позолоченное…". Позднее Шкловский приводит еще ряд гораздо более смелых и ошарашивающих примеров из народных сказок.
А сразу же после рассмотрения былины следует еще один скачок авторской мысли – к обобщению: "Но остранение не только прием эротической загадки – эвфемизма, оно – основа и единственный смысл всех загадок" (там же: 21). Так оказывается, что остранение, которое ранее было объявлено сутью искусства, интимно связано с загадкой, так что загадка может служить прообразом искусства. Интимная связь загадки с эротической темой у Шкловского отмечена, но не объяснена. Ясно все же, что эротическая тема дает каким-то ей одной присущим способом повод к эвфемизму и остранению.
В отличие от Шкловского, несколькими годами позднее русский медиевист Варвара Адрианова-Перетц в статье о загадке 1935 года прямо ссылается на Фройда. Она не переносит его идеи на фольклор, а сообщает об обратном намерении: "…я хочу в настоящей заметке попробовать иллюстрировать наблюдения Фрейда над символикой сновидений поэтикой русских загадок" (Адрианова-Перетц 1935: 498). Ссылается она и на А. А. Потебню, указавшего в своих комментариях к малорусским песням на символизацию девицы в мотивах чаши или бочки (Потебня 1883: I,7), и на этнографа народов Сибири Л. Я. Штернберга, заметившего, что фольклорные образы говорят о том, что учение Фройда о символике сновидений отнюдь не экстравагантно (Штернберг 1926: 41).
Адрианова-Перетц обращает внимание на то, что русская народная загадка содержит сексуальные символы в изобилии, но в таком виде, что они чаще всего в глаза не бросаются. Самые невинные загадки, обыгрывающие предметы домашнего обихода, содержат под поверхностью сексуальные намеки. Так, изба или баня означают беременную женщину. Мотивы, указывающие на входы и емкости, как амбар, ведро, корзинка, печь, дверь, ворота, самовар, являются женскими символами, а большинство мотивов, обозначающих инструменты, служат символами мужскими. При этом женские и мужские символы часто появляются парами, как пест и ступка, палец и кольцо, свайка и кольцо, сковорода и ухват, колодец и журавль, рука и варежка, ключ и замок, что усиливает их подразумеваемое значение.
Эти примеры могут показаться проекциями известного фройдова символизма. Расшифровав в сновидениях и некоторых литературных текстах эротический подтекст, Фройд указал на то, что носителями его могут являться некоторые знакомые мотивы, взявшие на себя символическую функцию. Этот несомненный факт был доведен до фарса вульгарными фройдианцами среди литературоведов, которые стали видеть сексуальные символы в каждом продолговатом и округлом предмете. Необоснованность подобных операций не означает необходимости вообще отказаться от идеи сексуального символизма в сновидениях, литературе и фольклоре. Неприемлемо лишь автоматическое отождествление. Шкловский был точен, отметив высокий эротизм фольклора. Загадка же вне всякого сомнения пользуется символическим языком и подстановками. В загадке подстановки искусно игривы и подчеркнуты в этом качестве – странностями своими они обращены к художественно чуткому восприятию. Культивирование такого, чуткого, алертного к символизму восприятия – вообще особенность фольклора. Фольклор охотно пользуется двусмыслицей, подчеркивая ее подмигиванием и ухмылкой. И загадка, обращаясь к культивированному таким образом восприятию, подает ему знаки – помещает свои символы в необычный, парадоксальный или оксюморонный контекст, даже если эротический намек неочевиден. Описательная фигура загадки не просто упоминает диру, а помещает ее на новой шубе, не только упоминает коня, но он у нее по колено увяз. Так вводится сомнение в прямом значении и требование свежего взгляда. Дира и конь оказываются в их загадочных контекстах не любой дырой и конем, а особенными. Метафорическому употреблению это не нужно – в выражении звезды балета нет ни иронического подрыва, ни странности, которые нужны в случае указания на избыток сигнификации. Странность указывает, что наряду с метафорическим смыслом, направленным на разгадку, в загадке имеется еще и дополнительный символический смысл. Метафора может быть окказиональной, придуманной для данного частного случая, чем обычно и пользуются поэты, а культурный символ не может быть символом в одиночестве. Культурные символы создаются повторением и принадлежат традиции. Загадка, точнее, культура загадки пользуется, как мы уже знаем с подсказки Петша, устойчивым набором мотивов. Устойчивость мотива не есть некий механический факт повторяемости – у повторяемости должно быть смысловое основание, которое даже будучи забыто, живет в генетическом коде традиции.
Вопрос остается только в том, права ли Адрианова-Перетц, усмотрев такое основание в специальном, повышенном интересе загадки к сексуальным значениям. С целью убедить, что сексуальная символика в загадке важна и не является фигментом воображения в извращенных умах некоторых фольклористов, ученый указывает на признанное рядом этнографов существование категории "нехорошей" загадки. Эта характеристика получена из рук самих носителей фольклора. Не менее важно, что значение этой категории загадки шире ее границ. Адрианова-Перетц находит, что, хотя "нехорошие" загадки по большей части осталась в архивах, в неопубликованных материалах экспедиций, некоторые все же попали и в печатные сборники:
Имея отчетливо выделенную самими носителями их группу загадок с явным или скрытым, но во всяком случае ясно сознаваемым сексуальным содержанием, мы можем и из печатных сборников извлечь аналогичный материал. Тогда видно будет, что и прежние собиратели встречали подобные загадки, но не всегда считали нужным отметить особое отношение к ним самого народа. Любопытно сопоставить иногда с русскими загадками очень близкие к ним порою загадки того же типа, записанные или у народов, живущих на территории Союза, или у соседей: обычно эти загадки еще откровеннее обнаруживают свой сексуальный характер. (Адрианова-Перетц 1935: 500)
Адрианова-Перетц отмечает, что если присмотреться, то, несмотря на самоцензуру редакторов, можно обнаружить обширное присутствие "нехорошей" загадки в известных собраниях, и, более того, нет оснований отграничивать эту категорию от всех остальных. На самом деле те же самые или подобные им мотивы с сексуальным содержанием легко обнаружить и в загадках, не прибегающих к преувеличенному и подчеркнутому фиглярству; подмигивание и ухмылка могут быть некрикливы. Мотивы подобного рода в загадке повсеместны; они присутствуют в каждой ее категории; они пользуются любыми предметами, чей круг полностью охватывает крестьянский мир и окружающую природу.
Тут требуется оговорка: не все культуры сохраняют такой характер загадки или, по крайней мере, не все в одинаковой мере; в иных загадки рассматриваемого характера могут быть редки. Если сексуальный характер загадки является реликтом ее архаического состояния и вообще архаического состояния сознания и культуры, то он должен был быть обречен на исчезновение вместе с этим состоянием. Но иные традиции имеют более высокую способность хранить культурную память. Русская, немецкая, английская традиции, видимо, такого типа. В романских странах мощные этнические сдвиги поздней античности и раннего средневековья, связанные с переходами на чуждые языки, и рациональная литературная традиция в значительной мере вытеснили древнюю культурную память, а с нею и архаическую загадку.
Столкновение этики XIX века со способностью культуры хранить архаическую память породило в России стойкую тенденцию к самоцензуре среди фольклористов. Д. Н. Садовников, составитель одного из наиболее представительных собраний русской загадки, в примечании к первому изданию своей книги упоминает, что загадку о самоваре он счел неудобной для публикации (Садовников 1976: 317). В переиздании его сборника в 1959 г. и само примечание опущено. Другая заметная составительница, М. А. Рыбникова, признала, что "неприличность" некоторых загадок стесняла собирателей (Рыбникова 1932: 49). Издатель собрания, претендующего на то, что оно представляет всю русскую загадку, В. В. Митрофанова, признала, что она все же выпустила загадки "неудобные для публикации" (Митрофанова 1968: 17). Собрание фольклора А. Н. Афанасьева, включающее "неприличные" загадки и названное самим автором "Народные русские сказки не для печати" (1857-62), было впервые издано только после смерти автора в Швейцарии (издания на родине оно дождалось лишь в 1997 г.). Русский случай не исключителен. Леманн-Нитше в своем собрании аргентинских загадок выделил категорию эротической загадки, но не привел ни одного примера (Леманн-Нитше 1914: 255). Даже Арчер Тэйлор в своем исключительно богатом собрании англоязычной загадки в середине ХХ века (!) сделал то же (Тэйлор 1951: 687), и это при том, что его собрание изобилует загадками с не бьющим в глаза, но, если присмотреться, несомненным эротическим содержанием. Именно последнего типа загадки интересны более всего.
Чтение Шкловского и Адриановой-Перетц приводит к мысли, что