В то же время родился сын мой Прокофей, которой седит с матерью в земли закопан: аз же взял клюшку, а мать некрещенова младенца, побрели, амо же бог наставит, и на пути крестили, яко же каженика Филипп древле. Егда же аз прибрел к Москве, к духовнику Стефану протопопу, и Неронову Ивану, они же обо мне царю известиша, и с тех мест почал государь меня знать. Отцы же с грамотою паки послали на старое место и велели мне жить в том же дворе разореном; а имения не осталось ничтоже.
И паки ин сильник нападе на мя и отгрыз, бьючи, зубами мои руки, и после стрелял по мне из пищали, и божиею волиею на полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. И всяко от него бог меня избавил. Он же навадил иному сильному боярину, Василью Петровичю Шереметеву, за то, что я розбил игру бесовскую: скоморохи и бубны и медведи. И за сие он меня, пловучи в Казань на воеводство, взял перед себя в судно, и много стязався, велел сына своего Матфея, бритую бороду, благословить. И я не благословил братобритца: так меня велел посадить в Волгу и, ругав много, отпустили, протолкавше. И бог меня избавил. Опосле со мною прощался у царя на сенях, и дети ево. И потом паки из двора меня изгнали. Аз же приволокся к Москве и, божиею волею, государь меня велел поставить в Юрьвец Повольской в протопопы. И по государеву указу велели духовныя патриарховы дела ведать, живучи у церкви. Аз же внимах о исправлении людском; людие же одержими пиянством зело и исполнени блудных дел и убийства. Аз же, окаянный, учих словом божиим, а не покаряющихся истинне и от блудных дел престати не хотящих воспящая смирением на дворе патриархове. Оне же рассвирепев на мя собравшеся, человек тысящи с полторы и больши, вытащили меня из патриарховы избы и били ослопьем и кинули замертво под избным углом. И помале приехал воевода, оттащил меня в дом мой, поставил и сторожу, – аз же отдохнув. Людие же ко двору приступают и по граду молва велика, наипаче же попы и жены, которых унимал от блудни, вопят: "убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем". Аз же отдохня, в третий день ночью, покиня жену и дети, ушел к Москве. Духовнику протопопу Стефану показался: и он на меня учинился печален: на што-де церковь соборную покинул? Опять мне другое горе! Царь пришел ночью к духовнику благословитися, меня увидал тут; опять кручина: на што-де город покинул? А жена и дети, и домочадцы, человек с дватцать, в Ерьевце остались, – неведомо живы, неведомо прибиты. Тут паки горе. И после того и жена моя с робяты приволоклась за мною же. А на Москве, на дворе у Ивана Неронова, жили полтора годы*. А сам при духовнике Стефане за духовную ево любовь держался. А на Пожаре* у церкви казанския от писания народ пользовал.
И во 160-м году изволением божиим преставися Иосиф патриарх*, и бысть на ево место избрание. И духовник Стефан протопоп моля бога и постяся седмицу с братнею – и аз с ними тут же – о патриархе, да же даст бог добраго пастыря ко спасению душ наших на место Иосифа патриарха. Потом мы с митрополитом Казанским Корнилием написав челобитную за руками, подали челобитну царю и царице о духовнике Стефане, чтобы ему быть в патриархах. Он же не восхоте сам, указал на Никона Новгородскаго митрополита, понеже он обольстил святую душу ево, являлся ему, яко ангел, а внутрь сый диявол. Протопоп же Стефан увеща царя и царицу да поставят Никона на Иосифово место. Царь же и послушал. И я, окаянный, о благочестивом патриархе к челобитной приписал свою руку. Ано врага выпросили и беду на свою шею. Тогда и я, при духовнике, в тех же полатах шатался, яко в бездне мнозе. Много о том потонку беседовать, едина рещи, – за что мя мучат тогда и днесь большо и до исхода души*. А Никон в то время послан был в Соловецкой монастырь по мощи святаго Филиппа митрополита. И царь пишет к нему писание навстречю: преосвещенному Никону, митрополиту Новгородскому и Великолуцкому и всея Руссии – радоватися и прочая. Егда же приехал к Москве и привез мощи Филиппа митрополита, и с нами яко лис: челом да здорово. Ведает, что быть ему в патриархах и чтобы помешка какова откуды не учинилась. И привез с собою из Соловецкаго монастыря ссыльнаго старца Арсенья Грека*. Сослан был при Иосифе патриархе по свидетельству иерусалимскаго патриарха Паисея. Егда был на Москве и поехал из Путимля, с дороги писал: остасядена Москве чернец Арсеней Грек, и был-де он в трех землях и три царства смутил и трижды Христа отвергся. И вы-де его блюдитеся. И уведавше о нем, царь Алексей и Иосиф патриарх, яко Арсеней еретик лют есть и богоотметник, и сего ради повелеша его заточити в Соловецкой монастырь. И бывшу ему в Соловецком монастыри исповедался у отца духовнаго, благоговейнаго и искуснаго священноинока Мартирия. И по свидетельству отца духовнаго, такожде сказал во исповеди: трижды Христа и православныя веры отвержеся, учения ради философскаго. И сего еретика Арсения Никон привезши к Москве с собою из Соловецкаго монастыря, царю охвалил и стал ево у себя держать, яко подпазушную змию. Егда же учинился патриархом Никон, нападе на святую церковь, подобен оному зверю, его же Богослов видя восходящ от земля и имяше рога два*, подобна агнчим, и глаголаше, яко змий; и область перваго зверя всю творяше пред ним, и творяше землю и вся живущая на ней поклонитися первому зверю, иже из моря исходяща. Кожа его, яко кожа рысья; уста его, яко уста Львова; ноги его, яко ноги медвежьи; зубы его, яко зубы железны; ногти его, яко медяны, раздирая церковныя законы и истневая и попирая вся догматы. И того невернаго раба и врага божия Арсения приставил к книжной справе на печатной двор. И почали книги казить и всякия плевелы еретическия в книги печатать. А нас, друзей своих, не стал и в крестовую пущать. А се первой яд отрыгнул.
Во 162-м году, в великий пост, прислал память к Казанской к Ивану Неронову протопопу. В памяти Никон пишет: год и число. По преданию святых апостол и святых отец, не подобает метание в церкви на колену творити, но в пояс бы творили поклоны, еще же и тремя персты бы есте крестилися. А я в то время тут же у Казанской с Иваном Нероновым служил. Мы же с епископом Коломенским Павлом и с духовником Стефаном, и со Иваном Нероновым, и с костромским Даниилом протопопом, и с муромским протопопом Логином, сошедшеся, задумалися: видим, яко зима хощет быти, сердце озябло и ноги задрожали. Не умолчали ево беснованию. Неронов мне приказал церковь, а сам скрылся в Чюдов, – седмицу един в полатке молился. И тамо ему от образа глас бысть во время молитвы сице: "время приспе страдания! Подобает вам неослабно страдати!" Он же мне плачючи сказал: таже епископу Коломенскому Павлу, его же Никон напоследок огнем сжег: потом – Даниилу протопопу Костромскому, и всей братии сказал. Мы же с Даниилом, написав из книг выписки о сложении перстов и о поклонах, и подали государю: много писано было. Он же, не вем где, скрыл: мнит ми ся, Никону отдал. А ему о том не возбранил, видя матерь свою, святую церковь, от разбойника разоряему*. И не поможе, понеже льстец он; улови его в начале патриаршества и рукописание взя на него государя царя, да ни в чем ему не возбраняет: что начнет творити и не препинает хотения его.
После того вскоре, схватав Даниила в монастыре за Тверскими вороты, при царе остриг, и Логина остриг же и проклинал, Ивану запретил и скуфью снял, с епископа Павла пеструю мантию снял и в черную облек, – и разослал всех в сылки. Епископа велел сжечь, Данила в тюрьме земляной уморил в Астрахане, Логина на селе учинил землю орать, – тамо и скончался. А иных не пересказать, колико рабов Христовых перегубил.
Со мною у всенощнаго взял шездесят человек и в тюрьму посадил, а наутрее их проклинал; оне же мужествовав многия ему в глаза плевали. Он же тех безвестно изгубил, а меня бил по ногам четыре недели по вся дни без милости*, от перваго часа до девятаго. И блаженныя памяти Стефан протопоп деньги ему за меня давал за откуп, и на всяк день, зря из ног моих полны голенища крови, плакал, но бесчеловечный он, волк, не умилился, – денег у него не взял. И возил, на чепи посадя на телегу, по пожару и по улицам града, растеня мои руки, яко распятова, волочили и потом кинули во Андроньев монастырь, в пустую полатку в земляную; и три дни в той темнице сидел не ядше. Во исходе третияго дне не веем – человек, не вем – анггел меня накормил в темнице, и рекл мне: "полно, довлеет ти ко укреплению". И не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Чюдно! только человек был. Бе бо человеку странно: заключена темница со всяцем утвержением, и блюстители стояще. А что же анггелу? ино везде не загорожено. Не вем, – бог весть тайну сию. На утро архимандрит с братьею пришли и вывели меня; журят меня, что патриарху не покорился; а я от писания ево браню. Посем большую чепь сняли и возложили поменьши. Отдали чернцу в келью под начал. И был в том монастыре четыре недели бием и на[д]ругаем по вся дни. Велели волочить в церковь. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чепь торгают, и в глаза плюют. Бог их простит: не их то дело, но дияволе.
В то время после меня взяли Логина, протопопа Муромскаго: в соборной церкви, при царе, остриг во обедню. Во время переноса снял патриарх со главы у архидиякона Ефрема дискос и поставил с телом Христовым на престоле; а с чашею архимандрит Чюдовской Ферапонт вне олтаря, при дверех царских стоял. Увы рассечения тела Христова, пущи жидовскаго действа! Остригше, содрали с него однорядку и кафтан. Логин же разжегся ревностию божественнаго огня, Никона порицая, и чрез порог во олтарь ему плевал; распоясався, схватя с себя рубашку, в олтарь Никону в глаза бросил; и чюдно, растопорясь рубашка покрыла дискос на престоле с телом Христовым. А в то время и царица была в церкви. На Логина же возложили чепь в церкви и, потаща, били метлами и шелепами до Богоявленскаго монастыря, и тут кинули нагово в полатку, и стрельцов накрепко поставил. Ему же бог в ту нощь дал новую шубу и шапку; и на утро Никону сказали: и он, россмеявся, говорит: "знаю-су я пустосвятов тех!" – и шапку у него отнял, а шубу ему оставил.
Посем паки меня водили из монастыря пешева на патриархов двор, и, стязався много со мною, и в соборной церкви стричь меня хотели, и держали на пороге долго в обедню. Государь сошел с места и приступил к патриарху, и упросил у него, кланяючися. Не стригше, отвели в приказ Сибирской.
Таже послали меня в Сибирь с женою и с детьми. И колико дорогою было нужды, того всего много говорить. Нужна мне та была дорога, пятнатцать недель везли до Тобольска телегами и водою и саньми. В Тобольске жил полтора годы, у церкви проповедая слово божие и ево Никонову обличая ересь. А как нас разослал с Москвы и внес в церковь сию нововводную ересь и не стерпе ярость господня, излиял фиял гнева своего * на царство московское за церковной раскол, да не узналися бедныя горюны. Говорил прежде мора Иван Неронов царю и прорицал три пагубы: мор, меч, разделение; то и сбылося во дни наша. Бысть мор в Москве и по градом, и по селом; людие же неразумии суть, стонуще и изгибающе, и умирающе безвестно, а ереси от церкви изринути не восхотеша, яко же и доныне держится. О, увы и горе! Блюдемся другаго фиала, того страшнее. О сем до зде.
Егда же услышал Никон мое обличение о нем в Тобольске, что браню от писания и укоряю ересь ево, и посем пришел указ от Никона в Тобольск, велено меня вести на Лену. В Тобольске же многие беды были: в воду нощию посадить хотели и с палками караулили не по одну нощь, – убить до смерти хотели. И то премину говорить, – много везде беды , по Павлу апостолу*.
Таже сел паки на карабль свой, еже и показан мне, что выше рекох, – поехал на Лену. А как приехал в Енисейск, другой указ пришел: велено меня вести в Дауры – тысящ с полтретьятцать, чаю, будет от Москвы. И отдали меня Афонасью Пашкову в полк. Он послан воеводою в ту страну, и грех ради моих, суров и бесчеловечен человек: беспрестанно воинских людей, кои с ним посланы, жжет, и мучит, и бьет. И я много уговаривал ево, да и сам попал в руки ево. А с Москвы от Никона приказано ему меня мучить. И егда поехали из Енисейска на другое лето, повез меня он, Афонасей Пашков. Ох, тот Афонасей! мню, яко в то время был сын дияволь.
Егда же приехали на Шамской порог*, на Тунгуске реке, навстречю нам туто же приплыли иные люди, а с ними две вдовы лет по штидесят и боле, пловут пострищися в монастырь. А он Пашков захотел их замуж отдать и я стал разговаривать: "по правилом таковых не подобает замуж давати". Чем боло ему, меня послушав, вдов отпустить, а он, осердясь, меня вздумал учить. На другом Долгом пороге стал меня из дощеника выбивать: "худо-де дощеник для тебя идет! еретик-де ты! поди-де ты по горам, а с казаками не ходи!" О, горе стало! Горы высокия, дебри непроходимые; утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть – заломя голову! В горах тех обретаются змии великий; в них же витают гуси и утицы – перие красное, – вороны черныя, галки серые; в тех же горах орлы и соколы, и кречеты, и курята индейския, и бабы, и лебеди, и иные многие дикие, многое множество птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие дикие: козы и елени, и зубри, и лоси, и кабаны, и волки, и бораны дикие, – во очию нашею, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков, со зверьми и со змиями, и со птицами витать. И аз ему малое писанийце написал, сице начало: "Человече! убойся бога, седящаго на херувимех и призирающаго в бездны, его же трепещут небесныя силы, и небо, и земля, со человеки, и вся тварь, токмо ты презираешь и неудобство к нему показуешь", – и прочая; тамо писано многонько; и послал к нему. А се бегут человек с пятьдесят: взяли дощаник мой и помчали к нему, – версты с три от него стоял. Привели дощаник; взяли меня палачи, и поставили пред него. Он же стоит и дрожит; шпагою подпершися. Начал мне говорить: "поп ли ты, или роспоп?" И я отвещал: "аз есмь Аввакум протопоп; что мне и тебе?" Он же рыкнул, яко дикий зверь, и ударил меня по щоке, и паки по другой, и еще в голову, и драл за власы на дощенике многое время; и сбил меня с ног, ухватя чекан и ударил лежачева трижды по спине, и разболокши по той же спине семьдесят два удара кнутом палач бил. А я говорю: "господи, Исусе Христе, сыне божий, помогай мне!" Да то же, да то же беспрестанно говорю. Так ему горько, что не говорю: "пощади!" Ко всякому удару молитву говорю, а о средине той вскричал я: "полно бить тово!" Так он велел перестать. И я промолвил: "за что ты меня бьешь, ведаешь ли?" И он паки велел бить по бокам: егда спустили, я задрожал, да и упал. Аз же в то время без памяти был, яко к смерти. И потом, сковав руки и ноги, велел кинуть в дощаник во льяло на нощь. А в ту пору осень была, дождю льющу на меня. А мои непокровенны язвы кровавыя, – токмо одно кафтанишко кровавое, смешено с кровию и с грязью, на мне лежало. И не вем, како душа от тела не отлучися. Как били, не больно было с молитвою тою, а лежа, на ум взбрело: "за что ты, сыне божий, попустил на меня таково больно убить? Я вить за вдовы твои стал! Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!" Бутто доброй человек, другой фарисей, стал со владыкою судиться! Иов во язве говорил так; да он праведен был, непорочен, незлобив. А я, гнусное житие живя, на такая же дерзнул. Увы мне! Как дощаник тот в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости щемить и жилы тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялся пред владыкою; так и опять ништо не стало болеть.
Во утрии же – день, еже есть по кнуте, бросили меня в лотку скована и повезли впредь к Братцкому острожку и на пути, на реке, прилучилися пороги великие; на порогах же мне нужды великие были; сверху дождь и снег, а снизу вода в лотку брыжжет, а меня скована, битова держат непокровенна. А инде выволокут на брег. По каменью острому скована волокли: грусно спине, да душе добро: не пеняю уж в другорядь на Христа. На ум пришли речи, пророческия и апостольския; идучи говорю: "сыне, не пренемогай наказанием господним, ниже ослабей от него, обличаем. Его же любит господь, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, яко сыном обретается вам бог. Аще ли без наказания приобщаетеся, ему, то выблятки, а не сы[но]ве есте". И сими речьми тешил беспрестанно себя. А инде паки в лотку бросят. И так-то везли до острожку три дни. О, горе мне, егда помяну те дни!