Уединенное - Розанов Василий Васильевич 5 стр.


* * *

Авраама призвал Бог: а я сам призвал Бога… Вот вся разница.

Все-таки ни один из библеистов не рассмотрел этой особенности и странности библейского рассказа, что ведь не Авраам искал Бога, а Бог хотел Авраама. В Библии даже ясно показано, что Авраам долго уклонялся от заключения завета… Бегал, но Бог схватил его. Тогда он ответил: "Теперь я буду верен Тебе, я и потомство мое".

(за нумизматикой).

* * *

Ни о чем я не тосковал так, как об унижении. "Известность" иногда радовала меня, – чисто поросячим удовольствием. Но всегда это бывало ненадолго (день, два): затем вступала прежняя тоска – быть, напротив, униженным.

(на обороте транспаранта).

* * *

О своей смерти: "Нужно, чтобы этот сор был выметен из мира". И вот, когда настанет это "нужно" – я умру.

(на обороте транспаранта).

* * *

Я не нужен: ни в чем я так не уверен, как в том, что я не нужен.

(на обороте транспаранта).

* * *

Милые, милые люди: сколько вас прекрасных я встретил на своем пути. По времени первая – Ю(лия). Проста, самоотверженна. Но как звезда среди всех – моя "безымянница"… "Бог не дал мне твоего имени, а прежнее я не хочу носить, потому что…" И она "никак" себя называла, т. е. называла под письмами одним крестильным именем. Я смеюсь: "Да ведь так себя царицы подписывают, великие князья". Она не понимала, не возражала, но продолжала писать одно имя: "В…..". Я взял от него один из своих псевдонимов.

(на обороте транспаранта).

* * *

Литература есть самый отвратительный вид торга. И потому удвоенно-отвратительный, что тут замешивается несколько таланта. И что "торгуемые вещи" суть действительные духовные ценности.

(на обороте транспаранта).

* * *

Унижение всегда переходит через несколько дней в такое душевное сияние, с которым не сравнится ничто. Не невозможно сказать, что некоторые, и притом высочайшие, духовные просветления недостижимы без предварительной униженности, что некоторые "духовные абсолютности" так и остались навеки скрыты от тех, кто вечно торжествовал, побеждал, был на верху.

Как груб, а посему и как несчастен, Наполеон… После Иены он был жалчее, нежели нищий-праведник, которому из богатого дома сказали – "Бог даст".

Не на этой ли тайне всемирной психологичности (если она есть, т. е. всемирная психологичность) основано то, что наконец "Он захотел пострадать?.."

Как мы лучше после страдания?.. Не на этом ли основан "выигрыш без проигрыша" демократии?.. Она вовсе не рождается "в золотых пеленках" морали; "с грешком", как и все. Но она – "в нижнем положении"; и нравственный ореол привлек к ней всех…

(на обороте транспаранта).

* * *

Правда выше солнца, выше неба, выше Бога: ибо если и Бог начинался бы не с правды - он – не Бог, и небо – трясина, и солнце – медная посуда.

(на обороте транспаранта).

* * *

Как бы Б. на веки вечные указал человеку, где можно с ним встретиться.

"Ищи меня не в лесу, не в поле, не в пустыне", ни – "на верху горы", ни – "в долине низу" – "ни в водах ни под землею", а… где Я заключил завет "с отцом вашим Авраамом".

Поразительно. Но куда же это приводит размышляющего, доискивающегося, угадывающего?

Но, в таком случае, как понятно, почему а-сексуалисты суть в то же время а-теисты: они "не встречаются с Богом", "не видели", "не слышали", "не знают".

* * *

Душа есть страсть.

И отсюда отдаленно и высоко: "Аз есмь огнь поедающий" (Бог о Себе в Библии).

Отсюда же: талант нарастает, когда нарастает страсть. Талант есть страсть.

(ночью на извозчике).

* * *

– Подавайте, Василий Васильевич, за октябристов, – кричал Боря, попыхивая трубочкой.

– Твои октябристы, Боря, болваны: но так как у жены твоей у-ди-ви-тельные плечи, а сестра твоя целомудренна и неприступна, то я подам за октябристов.

И подал за них (в 3-ю Думу): так как квартиры д-ра Соколова (старшина эсдеков в СПб., – где-то на Греческом проспекте) не мог найти, а проклятый "бюллетень", конечно, потерял в тот же день, как получил.

* * *

– Какие события! Какие события! Ты бы, Василий Васильевич, что-нибудь написал о них, – говорил секретарь "нашей газеты", милейший Н.И. Афанасьев, проходя по комнате.

У него жена француженка и не говорит вовсе по-русски. Не понимаю, как они объясняются "в патетические минуты": нельзя же в полном безмолвии…

"Какие, чёрт возьми, события?" А я ищу "тем для статей". Читая газеты, разумеется – ищу мелкие шрифты, где позанимательнее, не читать же эти фельетонищи и передовые, на которые надо убить день.

– Какие, Николай Иванович, "события"?

– Да как же, – отвечает совсем от двери, – о "свободе вероисповеданий, отмене подушной подати", и чуть не пересмотр всех законов.

– В самом деле, "события": и если понапречься – то можно сколько угодно написать передовых статей.

Это было чуть ли не во время, когда шумели Гапон и Витте. Мне казалось – ничего особенного не происходит. Но это его задумчивое бормотание под нос: "Какие события" – как ударило мне в голову.

* * *

Поразительно, что иногда я гляжу во все глаза на "событие", и даже пишу о нем статьи, наконец – произношу о нем глубоко раздельные слова ясного, значительного смысла, в уровень и в "сердцевину" события: и между тем совершенно его не вижу, не знаю, ничего о нем определенного не думаю, и "хочу ли" его или "не хочу" – сам не знаю. Я сам порадовался (душою), когда ухом услышал свои же слова:

– Господа! Мы должны радоваться не тому, что манифест дан: но что он не мог не быть дан, что мы его взяли!

Это когда Столыпин (А.А.), войдя в общую комнату, где были все "мы", сказал, что "Государь подписал манифест" (17 октября)… Все заволновались, и велели подать шампанское. Тут я, вдруг сделавшись торжественно-на-строен, с чем-то "величественным в душе" (прямо чувствовал теплоту, в груди) и сказал эти слова, которые ведь были "в сердцевину" события…

Между тем мне в голову не приходило, что дело идет о конституции. До такой степени, что когда я пошел домой, то только с этой мыслью, что дня на три, а может – дней на пять, можно отдохнуть от писания статей. Пришел домой и сказал это, и сказал, что завтра и послезавтра не надо идти в редакцию. Сообразно этому на завтра я велел приготовить себе белье, и отправился на Знаменскую в бани, лежать на полке в горячем пару, "отложив все попечения" (моя в своем роде "херувимская")… И вечером что-то возился около бумаг, монет и около чая.

Вдруг послезавтра узнаю, что "вчера шли по Невскому с красными флагами"!!!.. единственный и первый раз в русской истории, при "благосклонном сочувствии полиции"… Единственная минута, единственное ощущение, единственное переживание.

Ведь я же это понимаю.

О, да!!!

Но я "пролежал в пару". У меня есть затяжность души: "событием" я буду – и глубоко, как немногие, – жить через три года, через несколько месяцев после того, как его видел. А когда видел - ничего решительно не думал о нем. А думал (страстно и горячо) о том, что было еще три года назад. Это всегда у меня, с юности, с детства.

* * *

Народы, хотите ли я вам скажу громовую истину какой вам не говорил ни один из пророков…

– Ну? Ну?.. Хх…

– Это – что частная жизнь выше всего.

– Хе-хе-хе!.. Ха-ха-ха!.. Ха-ха!..

– Да, да! Никто этого не говорил; я – первый… Просто, сидеть дома и хотя бы ковырять в носу и смотреть на закат солнца.

– Ха, ха, ха…

– Ей-ей: это – общее религии… Все религии пройдут, а это останется: просто – сидеть на стуле и смотреть вдаль.

(23 июля 1911).

* * *

Боже, Боже, зачем Ты забыл меня? Разве Ты не знаешь, что всякий раз, как Ты забываешь меня, я теряюсь.

(опыты).

* * *

…Я разгадал тетраграмму, Боже, я разгадал ее. Это не было имя как "Павел", "Иоанн", а был зов: и произносился он даже тем же самым индивидуумом не всегда совершенно (абсолютно) одинаково, а чуть-чуть изменяясь в тенях, в гортанных придыханиях… И не абсолютно одинаково - разными первосвященниками. От этой нетвердости произношения в конце концов "тайна произнесения его" и затерялась в веках. Но, поистине, благочестивые евреи и до сих пор иногда произносят его, но только не знают – когда. Совершенно соответствует моей догадке и то, что "кто умеет произнести тетраграмму – владеет миром", т. е. через Бога. В самом деле, тайна этого зова заключается в том, что Бог не может не отозваться на него, и "является тут" со всем своим могуществом. Тенями проходит в самосознании евреев и тайна, что не только им Бог нужен, но что и они Богу нужны. Отсюда – этнографическая и религиозная гордость; и что они требуют у Бога, а не всегда только просят Его

Но все это заключено в зове-вздохе… Он состоял из одних гласных с придыханиями.

* * *

Толстой прожил, собственно, глубоко пошлую жизнь… Это ему и на ум никогда не приходило.

Никакого страдания; никакого "тернового венца"; никакой героической борьбы за убеждения; и даже никаких особенно интересных приключений. Полная пошлость.

Да, – приключения "со своими идеями"… Ну, уж это – антураж литературный, и та же пошлость, только вспрыснутая духами.

* * *

Мне кажется, Толстого мало любили, и он это чувствовал. Около него не раздалось, при смерти, и даже при жизни, ни одного "мучительного крика вдруг", ни того "сумасшедшего поступка", по которым мы распознаем настоящую привязанность. "Все было в высшей степени благоразумно"; и это есть именно печать пошлости.

* * *

Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали. Миллион лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет: и вдруг бы я ей сказал: ты, душенька, не забывайся и гуляй "по морали".

Нет, я ей скажу: гуляй, душенька, гуляй, славненькая, гуляй, добренькая, гуляй как сама знаешь. А к вечеру пойдешь к Богу.

Ибо жизнь моя есть день мой, и он именно мой день, а не Сократа или Спинозы.

(вагон).

* * *

Двигаться хорошо с запасом большой тишины в душе; например, путешествовать. Тогда все кажется ярко, осмысленно, все укладывается в хороший результат.

Но и "сидеть на месте" хорошо только с запасом большого движения в душе. Кант всю жизнь сидел: но у него было в душе столько движения, что от "сиденья" его двинулись миры.

* * *

"Счастье в усилии", говорит молодость.
"Счастье в покое", говорит смерть.

"Все преодолею", говорит молодость.
"Да, но все кончится", говорит смерть.

(Эйдкунен – Берлин, вагон).

* * *

Даже не знаю, через "Ѣ" или "е" пишется "нравственность".

И кто у нее папаша был – не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее – ничегошеньки не знаю.

(о морали. СПб. – Киев, вагон).

* * *

Мережковский всегда строит из чужого материала, но с чувством родного для себя. В этом его честь и великодушие.

Отчего идеи мои произвели на Михайловского впечатление смешного, и он сказал: "Это как у Кифы Мокиевича"; а на Мережковского – впечатление трагического, и он сказал: "Это такое же бурление, как у Ницше, это – конец или во всяком случае страшная опасность для христианства". Почему? Мережковский (явно) понял сильными честным умом то, чего Михайловский не понял и по бессилию и по недобросовестности ума, – ума ленивого, чтобы проработать чужие темы, темы не своего лагеря. Между тем "семья" и "род", на которых у меня все построено, Мережковскому еще отдаленнее и ненужнее, чем Михайловскому; даже враждебны Мережковскому.

Но Мережковский схватил душой – не сердцем и не умом, а всей душой – эту мою мысль, уроднил ее себе, сопоставил с миром христианства, с зерном этого мира – аскетизмом; и постиг целые миры. Таким образом, он "открыл семью" для себя, внутренно открыл, – под толчком, под указанием моим. И это есть в полном значении "открытие" его, новое для него, вполне и безусловно самостоятельное его открытие (почему Михайловский не открыл?). Я дал компас, и, положим, сказал, что "на западе есть страны". А он открыл Америку. В этом его уроднении с чужими идеями есть великодушие. И Бог его наградил.

(Луга – Петербург, вагон).

* * *

О, мои грустные "опыты"… И зачем я захотел все знать. Теперь уже я не умру спокойно, как надеялся…

(1911).

* * *

"Человек о многом говорит интересно, но с аппетитом – только о себе" (Тургенев). Сперва мы смеемся этому выражению, как очень удачному… Но потом (через год) становится как-то грустно: бедный человек, у него даже хотят отнять право поговорить о себе. Он не только боли, нуждайся, но… и молчи об этом. И остроумие Тургенева, который хотел обличить человека в цинизме, само кажется цинично.

Я, напротив, замечал, что добрых от злых ни по чему так нельзя различить, как по выслушиванию ими этих рассказов чужого человека о себе. Охотно слушают, не скучают – верный признак, что этот слушающий есть добрый, ясный, простой человек. С ним можно водить дружбу. Можно ему довериться. Но не надейтесь на дружбу с человеком, который скучает, вас выслушивая: он думает только о себе и занят только собою. Столь же хороший признак о себе рассказывать: значит, человек чувствует в окружающих братьев себе. Рассказ другому есть выражение расположения к другому.

Мне очень печально сознаться, что я не любил ни выслушивать, ни рассказывать, Не умел даже этого. Это есть тот признак, по которому я считаю себя дурным человеком.

Шперк мне сказал однажды: "Не в намерениях ваших, не в идеях – но как в человеке в вас есть что-то нехорошее, какая-то нечистая примесь, что-то мутное в организации или в крови. Я не знаю что, – но чувствую". Он очень любил меня (мне кажется, больше остальных людей, – кроме ближних). Он был очень проницателен, знал "корни вещей". И если это сказал, значит, это верно.

"Дурное в нас есть рок наш. Но нужно знать меру этого рока, направления его, и "отсчитывать по градусам", как говорят о термометрах, которые тоже врут, все, но ученые с этим справляются, внося поправки.

Хотел ли бы я быть только хорошим? Было бы скучно. Но чего я ни за что не хотел бы, – это быть злым, вредительным. Тут я предпочел бы умереть. Но я был в жизни всегда ужасно неуклюжий. Во мне есть ужасное уродство поведения, до неумения "встать" и "сесть". Просто, не знаю как. И не понимаю, где лучше (сесть, встать, заговорить). Никакого сознания горизонтов. От этого в жизни, чем больше я приближался к людям, – становился все неудобнее им, жизнь их становилась от моего приближения неудобнее. И от меня очень многие и притом чрезвычайно страдали: без всякой моей воли.

Это – рок.

К вопросу о неуместности человека. Как-то стою я в часовенке, при маленьком сквере около Владимирской церкви, на Петербургской стороне. Может, и в самой церкви – забыл – было лет 14 назад. И замечаю, что я ничего не слышу, что читают и поют. А пришел с намерением слушать и умилиться. Тогда я подумал: "Точно я иностранец – во всяком месте, во всяком часе, где бы ни был, когда бы ни был". Все мне чуждо, и какой-то странной, на роду написанной, отчужденностью. Что бы я ни делал, кого бы ни видел – не могу ни с чем слиться. "Несовокупляющийся человек", – духовно. Человек solo.

Всё это я выразил словом "иностранец", которое у меня прошепталось как величайшее осуждение себе, как величайшая грусть о себе, в себе.

Это – тоже рок.

"Какими рождаемся – таковы и в могилку". Тут какие-то особенные законы зачатия. Наследственность. Тут какой-то миг мысли, туман мысли или безмыслия у родителей, когда они зачинали меня: и в ребенке это стало непоправимо.

"Неизбежное"…

"Иностранец"… "Где ушибемся, там и болит": не от этого ли я так бесконечно люблю человеческую связанность, людей в связанности, во взаимном миловании, ласкании. Здесь мой пафос к ним, так сказать, валит все заборы: ничего я так не ненавижу, ничему так не враждебен, как всему, что разделяет людей, что мешает им слиться, соединиться, стать "в одно", надолго, на время – я даже не задаю вопроса. Конечно – лучше на вечность: а если нельзя, то хоть на сколько-нибудь времени. Это – конечно, доброта: но не замечательно ли, что она вытекла из недоброты, из личного несчастия, порока. Вот связь вещей. И как не скажешь "Судьба! Рок"…

* * *

С какой печалью читал (август 1911 г.) статьи Изгоева об университете… Автор нигде не говорит: "Забастовки мерзость", хотя и чувствует это, сознает это, говорит, но "эзоповым языком"… Отчего же он явно не говорит? Студенты – еще мальчики, и оттого, что он отчетливо не выговорит "мерзость", непременно скажут: "И он – за забастовку". Каким образом можно вводить юношество в такой обман и самообман?

Отчего эта боязнь?

Как темно все вокруг юношества, как мало можно винить его за то, что оно "потеряло голову" и идет в пропасть, среди аплодисментов печати.

Подлая печать.

И все это причитанье – "Кассо виноват" Кассо составляет всего одного подписчика на "Русскую Мысль", а "примыкающие к университету" читатели – тысячи подписчиков. И из-за нескольких сот рублей, ну 2-3-х тысяч рублей, делается злодеяние над молодежью.

Из авторов "Вех" только двое – Гершензон, Булгаков – не разочаровали меня.

И какая это несчастная вещь – писать "обозрение" политики. Как не впасть в ложь. Между тем ведь душа – бессмертна. Как выше религия политики.

* * *

По фону жизни проходили всякие лоботрясы: зеленые, желтые, коричневые, в черной краске…

И Б. всех их описывал: и как шел каждый, и как они кушали свой обед, и говорили ли с присюсюкиванием или без присюсюкивания.

Незаметно в то же время по углам "фона" сидели молчаливые фигуры… С взглядом задумавшихся глаз… Но Б. никого из них не заметил.

(о Боборыкине, "75-летие").

Назад Дальше